Текст книги "Макушка лета"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Макушка лета
Место действия романа – металлургический комбинат на Урале. Герои произведения – наши современники. Писатель обобщил опыт своего поколения – производственный, социальный и нравственный.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОТКРОВЕНИЯ АНТОНА ГОТОВЦЕВА
о своей молодости и любви, мысленно обращенные к Марату Касьянову, а также еще к кому-то, неизвестному, возможно к вам, и извлеченные мною, Инной Савиной, из его тетради
ЖЕРТВЕННИК
1
Я мечтал занять угловую парту возле окна, да обрыбился: ты сидел здесь весь прошлый учебный год и специально прискакал пораньше – захватить ее для себя и Инны Савиной. Так ты и сказал. И хвастливо скользнул кулаком по русым с позолотой усикам. Твоя востроглазость не понравилась мне. И я воспринял ее как отражение нагловатого самолюбия.
Но я не стал торжествовать, когда Инна, встреченная тобою в дверях класса, не пожелала сидеть на «галерке». То ли дело передние парты: все расслышишь, каким бы слабым голосом ни говорил учитель, и все разберешь, что напишут на доске. Ты не разгневался, не ущемился. Ты растерялся: ее ф и н т был слишком неожиданным.
Ты не мог заметить, что я оскорбился за тебя, едва она, шмякнув на парту портфель из свиной кожи, пошла в коридор.
Ты стоял, потупив взор в обшмыганные половицы. Ты страдал от собственной непрозорливости. А она шла, не испытывая ни застенчивости, ни раскаяния. Ее шаг был бестревожно звонок, словно не она только что испортила тебе настроение. И были на ней довоенные алые туфли на французском каблуке, и гольфы стального цвета, и колокол черной юбки, и сизого атласа блузка, по бокам которой с посвистом возносились дутые рукава.
Я не объясню сейчас, что заставило тебя приобнять меня за плечи и подвести к парте, половину которой заняла Инна.
Я отстранился, хотел сесть за первую парту, но вдруг оттеснил тебя и сел за вторую, и меня шибанул по ноздрям запах свинокожего портфеля.
Не допускаю, чтоб ты посадил рядом с Инной парня, способного на соперничество. Ты был высок, брился, лишь оставляя усики, в ершистой шевелюре простреливалась седина. Позже я узнал: возрастная разница у нас чуточная, полтора года. Вероятно, моя гладколикость и миниатюрность не вызывали твоей ревности?
А может, это было проявлением мести? Издавна ведь вымещают люди на невинных собственные неудачи. Вот и отдал ты меня в рабство ее дыханию, похожему на аромат сон-травы, карим глазам с коричневатым белком, неожиданной при таких глазах розоватой белизне щек и детской белокурости. Если она прислоняла плечо к моему плечу и так, как бы не ощущая этого, сидела минуту-другую, то потом, едва отклонялась, я сгорал от боли, будто она не просто отклонилась, а вырвала мою руку из плеча.
Впрочем, иногда мне кажется, что ты привел меня к парте Инны, чтоб наказать себя за огорчение, по непредусмотрительности принесенное желторотому новичку с челкой по брови.
Я не завышаю тебя, Марат, тогдашнего. Ты молча подавлял меня своей привычной заносчивостью. А я, лопоухий простяга, чем я мог ответить на заносчивость? Я терялся и был себе постыден. Хватило совести влюбиться в Инну, когда уж ты ее любил. Честный человек ни за что бы не влюбился.
2
Думая сейчас о тебе, я неизбежно исхожу из своего нынешнего разумения, хотя уверяю себя, что и в ту пору понимал все это. То-то что не все.
Ты без спроса выходил из класса во время уроков Я предполагал: учителя не препятствуют твоим отлучкам, руководствуясь неразглашенным распоряжением директрисы. Чаще всего ты выходил из класса на математике: она давалась тебе легче легкого, даже контрольные работы по стереометрии с применением тригонометрии ты делал быстро.
Однажды таким же, как ты, манером я попробовал улизнуть в коридор, но напоролся на окрик математички:
– Готовцев, ты куда?
– Язва, – пробормотал я.
– Кто?
– У меня.
Зимой мы не снимали верхнюю одежду: в войну был скуден топливный паек школы, поэтому курили в настуженном зальце раздевалки. Туда я и направился и застал тебя за мальчишеским занятием, которое не вязалось с задиранием носа. Сразу-то я не сообразил, чем ты занимаешься. Ты стоял в полунаклоне, вроде бы пытаясь угодить кончиком указки во что-то уворачивающееся. Ты вскинул указку вверх, снял с ее кончика незримую частичку, опустил в кленовый портсигар. Мгновением позже ты присел на корточки, заскользил фибровыми подошвами ботинок по метлахской плитке, явно ища что-то молекулярно-крохотное. Едва ты поднялся, тщательно потыкав указкой в пол, я пронырнул в залик. При шорохе шагов ты спрятал указку за спину и внушил себе высокомерную осанку: не подступишься ни с чем.
В мою душу будто вселилось неукротимое любопытство, я забежал тебе за спину, а ты повернулся, я опять забежал, и ты стал вращаться, я же гонял вокруг, словно на привязи. Либо терпение иссякло, либо закружился, только ты гневно прошептал: «Зануда, смотри». Я увидел возле своего носа пронзенную махорочную крошку; ушко иголки было воткнуто в указку.
Накануне я рубил в деревянном корытце махорку. Табачные корни запас осенью, висели в будке под потолком. Посуху я ездил в лес за груздями, вместо груздей привез корзинку табака, нарезанного у деревни Великопетровки.
Ненароком я подстерег не только твою страсть курильщика, но и состояние нужды, которой ты стыдился и которая опростила тебя до умоляющей просьбы.
– Не трепись, ладно? Целые сутки без курева. Мозги пухнут.
– Сворачивай козью ножку.
– По какому случаю?
– Махры насыплю. М-му! Дернешь – не отдышишься.
– Насыпал бы на воробьиную лапку, Не сболтни, ладно, как я промышлял табачинки?
– В заводе того нет – язык распускать.
Ты не пожадничал: свинтил малообъемную козью ножку, зато она была красивая – напоминала изгибистый мундштук. Ты задыхался, куря, и настолько опьянел, что шел в класс, будто отыскивая в тумане разрывы, выводящие к свету.
3
Не нов и не чуден был для меня никотиновый дурман. Я поразился чудодейственности, произведенной махорочной щепоткой. Пригибая мою душу высокомерием, ты напружинивал в ней честь.
Ты не привел бы в действие механизм моего гнева, но освободил бы меня от сострадания, а главное – от совестливого отношения к первенству твоей любви. Но щепотка махорки, щепотка махорки?! Она превратила гордеца, склонявшегося к опрометчивой враждебности, в друга. Вполне вероятно, что я заблуждаюсь, хоть ты и страдал сладострастным влечением к куреву. Естественней предположить: ты стремился унизить меня потому, что я проявлял к тебе добросердечность. Значит, всепрощенец и даже при огромной тяге к Инне способен стать наперсником твоей любви.
Явно я клонюсь не туда, подозревая в твоих поступках обдуманность. Наверняка ты не реже, чем я, поступал стихийно. Именно стихийно, не интуитивно, иначе не произошло бы того, что произошло. Ладно, не буду забегать вперед.
Стихийностью ли, проницательностью ли ты был ведом, теперь с точностью не определить. Во всяком случае ты не ошибся в том, что я буду придерживаться права первенства. Тогда уж ты находился в степени такой внутренней сформированности, когда отчаянно пускаешься в безотчетно-заманчивые психологические затеи. А затея была лихая: чтоб человек бесповоротно самоустранился, нужно сделать его наперсником.
4
Я настроился жертвенно. На касание ее виска реагировал, как подшипник электромотора на вращение вала: в меру грелся, но не плавился. Мои ноздри, которые еще накануне моментально поворачивались навстречу ее дыханию, отраженному от парты, вздымались к потолку.
Инна обсмеялась, когда я объявил ей, что хочу быть поверенным в стране ее сердца. Она догадалась, чьи интересы я намерен соблюдать, и стала забавляться...
Почти всякий подросток той эпохи обомлел бы, если бы его семнадцатилетняя сверстница открылась, что в ее воображении четко сложился идеал мужчины. Какой стыд! По нормам приличия ей надлежит сосредоточивать себя на возвышенном, на тех же мыслях о духовной красоте. Только непристойное воображение вертится в юности вокруг вещей, которые суждены природой взрослому человеку.
В моем представлении непристойным было не только то, что у Инны был идеал мужчины, но и то, какой это идеал. Лоб выпуклый. Львиная шевелюра. Подбородок широкий, литой, канавка посредине, после бритья булатно-синий, как вороново крыло. Кадык должен выпирать из шеи. Терпеть она не может круглых, белых, гладких, то есть женских шей. На мужчине нравится ей не косоворотка, не тенниска – рубашка апаш шелкового полотна. В самом уголочке, меж отворотов апаш, чтобы темнела кучерявая шерстка. Торс был чтоб в рюмочку.
Небось обомлеешь! Ничего платонического. Сплошь животная наглядность.
В подробностях я передавал тебе, печалясь, какой у Инны идеал мужчины. Само слово «мужчина» представлялось мне жестким, нахальным, чуждым чистоте и молодости. Не без внутренней немоты воспринимал ты мое сообщение, но быстро приободрился, сопоставив поясной портрет мужского идеала Инны со своей внешностью. Кое в чем ты обнаружил сходство: подбородок почти таков, лоб выпукловат, если отрастить волосы и зачесывать их на затылок, то заметно выдастся вперед; шея, к счастью, едва ли не четырехгранная, правда, кадык нормальный, но должен выделиться по мере взматерения. Хуже со щетиной: русая, растет медленно. Жиры необходимы, а взять негде. В суп и кашу положено кидать черпачком наперсточной величины пять разнесчастных граммов хлопкового масла, но и те ополовинивают в столовках. На груди волосы и вовсе не растут. Торс, что в плечах, что в поясе, одинаковой ширины.
И началось наскребание капитала на рубашку апаш. Скрывать не стану (нет и мало-мальского смысла утаивать горькую правду прошлого), что мы с тобой перевели обмотку реостата на спирали для электроплиток. Целое воскресенье мы обретались на толкучке, шепотком предлагая купить у нас спирали. Коль мы делали это не в открытую, покупатели остерегались, что мы их н а г н ё м. Приходилось клясться: мы-де сроду не обманываем. В доказательство своей честности мы подносили к спиралям магнит – он не притягивал их.
5
Мое главное чувство определялось стремлением способствовать твоему успеху. Может, потому мы охотно подпали под упоительную власть Инкиной потехи?
Ненила Яковлевна берегла для дочери Галины корсет на китовом усе, что было странно и смешно: благодаря прекрасному сложению, Галина позировала в предвоенные годы в мастерских художественного института. По твоим словам, она была натурщицей поневоле: в университетские годы подрабатывала на жизнь трудом «обнаженки».
Сначала мы потешались над тем, что Ненилу Яковлевну не заботила дурная фигура другой дочери, Викторины, потом – над твоим несуразным видом в корсете с оголяющимся китовым усом, и особенно над тем, что вместо попревшей шелковой шнуровки я использовал, затягивая тебя, разрезанный на ремешки сыромятный гуж. Когда я шнуровал тебя, приходилось для натяжки пользоваться ногой, но и это не помогло перехватить твой пояс до желаемой ужины.
Ребята нашего класса обступили тебя, едва ты успел появиться в школьном коридоре. Мы одевались в темное, сатиновое, хлопчатобумажное. Те из нас, у кого водились суконные, шевиотовые, коверкотовые вещи, считались богачами, но богачи берегли свою одежду д л я в ы х о д а. И вот ты, застеснявшийся, с ватником под мышкой, стоишь в кольце соучеников. Рубашка на тебе сногсшибательная: сливочно-желтая, шелкового полотна, фасона апаш, и нежно повеивает от нее запахом весеннего ковыля.
Занятия начались уроком тригонометрии, Вид таблицы логарифмов и звучание слов «тангенс», «косинус», «альфа» были для меня продолжением дивной красоты твоей рубашки. Для полноты радости не хватало восторгов Инны Савиной.
Мое ухо, наверно, расправилось, как цветок при свете утренней зари, когда к нему потянулся шепот, но оно почему-то не скрутилось, как тополевый лист в засуху, когда я разобрал, о чем она шепчет. А шептала она о том, что ты, Марат, страдаешь дурновкусием, коль зимой вырядился в майскую рубашку, будто ты обладаешь врожденной осанкой дворянина, но почему-то вдруг сделался неестественно прямоспинным, что шевелюра африканского льва тебе не к лицу.
Я не мог вступиться за тебя. Действительно ты был приятней, покамест носил прическу «под бобрик» и обходился без корсета на китовом усе. А что касается того, что когда носить, это привело меня в состояние замешательства. Я не подозревал, что водятся в природе м а й с к и е р у б а ш к и и что кто-то способен печься о покупке этих рубашек на последний месяц весны. У нас в барачно-земляночном краю, где одежду называли тряпками, шкурой, барахлом, не существовало подобной заботы. Лишь бы было чем прикрыться и чего обуть, остальное не по средствам, да и пропади оно пропадом.
И я рассердился на издевательскую переменчивость Инны, на ее изощренную разборчивость. Чего ей, кукле, не разбираться?! Выросла в неге и обеспеченности. Отец водил корабли в дальние плавания. Мать крутилась вокруг нее да младшей дочери, лелеяла, обглаживала, от скуки зубрила иностранные языки. Наши-то матери коптели на металлургическом комбинате. Благо бы только днем, а то ведь и в вечернюю, и в ночную смену.
Мое негодование, несколько минут кряду не находившее исхода, выразило себя в трехэтажном шепелявом выдохе:
– Фин-ти-флюшка!
Лицо Инны озарилось радостью.
– Попались!.. Дурачье! – ее голос как бы порвался от неумеренного торжества, поэтому она помолчала и тихо, будто стыдилась того, что должна сказать, шепнула: – Глазастик! Чудушка! Дался он тебе. Неужели не видишь, кто ты для меня? – И я ощутил мстительный удар ее локтя.
ВСТУПЛЕНИЕ В СИНХРОНИЗМ
1
Остановить турбогенератор во время войны было великой трудностью, пусть даже на неотложную ревизию. Без того перегрузка на линиях. Хочешь не хочешь, а придется прекратить подачу напряжения в лаборатории, мастерские, на цеховые участки, где отсутствие электричества не приведет к результатам, пагубным для армии. Урону все равно быть: меньше, чем обычно, завод прокатает броневого листа, снарядных заготовок, отштампует танковых башен, отольет мин и гранатных футляров. Но это урон неизбежный, разрешенный многими руководящими инстанциями вплоть до Государственного Комитета Обороны, а главное, восполненный поставками недоданного металла из стратегических резервов или призывными приказами, которые бьют на трудовую сознательность и обращены к духу героизма.
Страшней непредвиденная остановка турбогенератора. Вращался нормально: ниже трех тысяч оборотов в минуту не давал, выше не поднимался. Напряжение гнал положенное: крылышко стрелки киловольтметра неподвижно стояло против черты, над которой чернели цифры 10,5. Обиходно, на подстанции, мы называли их «десять пять», а по-научному они значат десять тысяч пятьсот вольт. Белоэмалевый частотомер, шкала которого походила на двухрядье призрачных зубов, напоминал благостно улыбающегося плосколикого человека, нарисованного детской рукой.
Спокоен мир подстанции. Электрощитовые, старший и его помощник (это я) сторожкими своими чувствами ни в чем не улавливают опасности. Им кажется, что они находятся среди тишины омутовых глубин. Басовый гул автотрансформатора, осиный звон счетчиков, жужжание катушек, удерживающих во включенном состоянии медные ножи, словно бы процеживаемое сквозь сито, смыкание и разъединение контактов хитромудрого прибора «Тирриль» и другие мерные шумы электрической аппаратуры – все это тоже воспринимается как тишина.
Но вдруг привычный звуковой фон нарушился: был стеклянно ясен, слитен, теперь в нем, похоже, появились пулевые пробоины. Наш навостренный слух вмиг выследил перемену в сладостном клацанье «Тирриля» и тут же, обратя обеспокоенные взгляды на частотомер, мы услышали раздавшийся в нем громкий щелчок, который совпал с выпадением «зуба» на шкале.
Перебивы в пульсации «Тирриля» прекратились, однако в его быстром клацанье стало больше тревоги, как в спешке сердца, хотя своим звуком он напоминал звук торопливых поцелуев, которыми мать осыпает ребенка, прежде чем убежать на работу.
Турбина теряла обороты, снижалась частота тока, падало напряжение.
Старший щитовой Станислав Колупаев пошел к пульту, на ходу застегивая куцый шевиотовый пиджачок.
Обцеловывающие звуки «Тирриля» участились. «Тирриль» изо всех сил старался наладить давление и скорость пара в турбине, чтобы восстановить обычное вращение ротора. Но как ни искусничал «Тирриль», было тщетно старание. А коль так, неизбежно вмешательство человека, пусть и нет в его действиях нежной электрической вкрадчивости.
Станислав одернул застегнутый на все пуговицы пиджачок, вознес руку над мрамором пульта и услышал щелчок частотомера при выпадении «зуба» на сорока восьми герцах. Светлый лист его ладони сомкнулся на черном эбоните рукоятки, похожей на рукоятку браунинга. Поворотами рукоятки Станислав будет командовать моторчиком, а моторчик – подачей пара на лопатки турбины. И поднимется напряжение, и установится прежняя частота, и лихорадочное чмоканье платиновых контактов сменит их же рассчитанно-холодный цок.
Но не довелось Станиславу сделать и одного поворота рукоятки – во взрывном коридоре [1] 1
Взрывной коридор – помещение, разделенное на камеры, где находятся масляные выключатели.
[Закрыть]как бы что-то слоновой грузности ухнуло на железобетонный пол: отключился масляный выключатель. Сразу скакнули в нулевое положение стрелки приборов. Частотомер как обеззубел. «Тирриль» замолк. Хрюкнув, загорланила сирена. Ее жестяной, раструбистый, лаково-черный рожок, торчавший над стальной оправой щита управления, мелко затрясся.
Станислав опять одернул куцый пиджачок, нажал медную кнопку масляного выключателя. Во взрывном коридоре раздался тяжкий хлопок: включился масляный выключатель. Осекся рев сирены. Качнулись вправо стрелки приборов. Снова сделался зубатым частотомер. Встрепенулся «Тирриль», его возобновленное клацанье напоминало звук медленного автомобильного подсоса.
На подстанцию вернулась привычная рабочая тишина. Но не вернулось чувство спокойствия: ни мы со Станиславом, ни те, кто обслуживал турбогенератор (он находился на воздуходувке), не знали, что и думать о том, почему отключался агрегат. Могла стрястись страшная неожиданность. Дабы предотвратить ее, энергетическое начальство завода договорилось с инстанциями о внеочередной ревизии турбогенератора.
2
В отличие от Станислава я любил остановку турбогенератора. Может, потому любил, что разрушалось наше строгое служебное одиночество, охраняемое у железокованой калитки армейскими часовыми, и потому, что за работы, происходившие на протяжении смены, прежде всего отвечал он. Правда, ни Станислав, ни я не принимали участия в остановке турбогенератора. Нам отводилась роль наблюдателей. Все операции, связанные с отключением турбогенератора, должен был производить мастер Веденей Верстаков, а осуществлял их начальник подстанций Байлушко. В том, что Байлушко являлся на подстанцию к назначенному сроку, выражалась воля начальника цеха Гиричева, а также его личные побуждения. Судачили, будто бы Байлушко ходит перед Гиричевым на задних лапках, как цирковая собачка, из-за боязни лишиться брони – освобождения от армии. Так ли это, я проверить не мог, да и не посмел бы. Он начальник подстанции, а я всего лишь электрощитовой.
Если бы кто-нибудь обвинил Байлушку в трусости или в стремлении отсидеться, он бы почел себя смертельно оскорбленным.
Он знал абсолютно точно, бессомненно, непоколебимо, где он должен находиться: не там, в окопах, которые обстреливают, бомбят, утюжат танками, а здесь, в цеху, снабжающем электроэнергией могучий металлургический комбинат. Не штыком колоть, не из автомата строчить, не бутылки с горючей жидкостью швырять его предназначение, а организовывать бесперебойную работу подстанций, не допускать, коль случится непредвиденная авария, чтобы затягивалась подача тока потребителям первостепенной оборонной важности. На фронте без него, Байлушки, обойдутся, тут никак не обойтись. Почти все он умеет: найти «землю» – утечку электричества через треснувшую на проводнике изоляцию или через бронировку кабеля, испытать трансформаторную обмотку, зарядить аккумуляторную батарею. Он может включить даже мотор, очищающий доменный газ от пыли: мотор раскручивается последовательно, для чего через установленные промежутки должны сработать три кубастеньких реле, издающих узорный стрекот. Когда последнее реле отстрекочет, включается автомат, но он слабо сводит медные рожки, поэтому между ними возникает зеленое пламя, оно со скворчанием выхлопывается вверх, едва не достает до потолка стальной камеры. Если не прижать рожки палкой, автомат в ы б ь е т и опять придется включать мотор. От Байлушки не утаить, что тонкая, последовательная, красиво ткущаяся цепь, включающая мотор-дезинтегратор, создается при помощи палки! И он знает, где палка лежит, как ею притиснуть медные рожки, куда упереть. Электрощитовые хоть и дисциплинированные работники, но им не достает тщательности. Забежишь на подстанцию – искрит коллектор генератора. Другой бы указал: «Что ж вы?! Проверьте щетки. Не сносились ли?» Он не указывает. Он делает. Заменит щетки. Где лежат, ему не надо спрашивать: давно высмотрел и запомнил. Пошлифует коллектор наждачной шкуркой, суконным лоскутом, обдует зеркальную медь сжатым воздухом. Редко кто из инженеров, занимающих такое положение, как он, соизволит запачкать ручки, а он не погнушается залить гудроновой мастикой кабельную муфту.
Кроме того, что Байлушко знал, где его место и что его некем заменить, он еще знал о себе то, что живет, исходя из требований военного времени, безукоризненно. Собирают теплые вещи для фронтовиков, обязательно что-нибудь даст. Ушанку, валенки, полушубок – без них здешней зимой можно околеть – и то отдал. Каково южному-то человеку бегать по холоду в хромовых ботиночках, в демисезонном пальто, в кепке-восьмиклинке, когда воробьи замерзают на лету?! Заработок почти целиком отчуждает в фонд обороны. Курить бросил, в кинотеатр перестал ходить, лишь бы свести донельзя собственные расходы. Он холост, но дал зарок не замечать женщин. Пока война – прочь личные помыслы и чувства.
То, что Байлушко знал о себе, не было истиной о нем. Всеведающей наблюдательности цеха он рисовался другим. И все же, по мнению цеха, Байлушкину уязвимость спружинивали его достоинства. Это ли не причина для доброжелательства?
Только один Гиричев злорадно относился к неутомимому начальнику подстанций. В ночную позднь, когда по городу ходят лишь дежурные трамваи да отираются возле углов подозрительные типы, он звонил Байлушке в общежитие, лежа в постели: давал незамедлительное поручение.
– Слушай, Яков Рафаилыч, на фидере двадцать один греется масляный выключатель. Давай ноги в руки и мелкой рысцой на подстанцию.
– Он уже...
– Никаких ужей. Возьмешь из масляника пробу масла. Не для картофельной жарехи, а для проверки на веретено (никто ничего и не жарил, как мы ни голодали, на трансформаторном масле). Теперь рысью, галопом, аллюром. Отдашь пробу на центрифугу и катись в общежитие.
– Он уже не греется. Контакты были оплавлены. Сменили.
– Делай.
Наутро цеховые хмурились с ухмылкой: узнали, что Гиричев понапрасну сгонял Байлушку на подстанцию.
Чаще всего он гонял Байлушку по делам, которые хотя и были неотложны, но их легко могли выполнить аварийщики, дежурившие ночью, или старший монтер подстанций при начальнике смены.
Нашенские идеалисты (кем бы мы были без них? Хлебом из отрубей с примесью древесных опилок и токарной стружки) выискивали в действиях Гиричева благородную цель: натаскивает Байлушку, дабы он н а с к р о з ь прошел все работы и в будущем, ежели потребуется, сумел бы заменить его самого.
Смехотворно. Гиричев точно предопределил свою судьбу: покамест тянется война, из кресла начальника цеха «Электросеть» его и бомбой не вышибешь.
Гиричев забавлялся, опираясь на незыблемость собственного командного положения и на мысль, что не пошлет Байлушку на войну, но пусть-де он мандражирует от неопределенности. Гиричев ублажал себя также тем, что его измывательство над Байлушкой будет оборачиваться в душах рядового персонала подстанций исполнительским страхом и робкой почтительностью.
3
Убегался Байлушко, исхудал от самоотверженности, недосыпов, недоеданий. Об этом я подумал, когда на звонок, сопровождаемый миганием лампочки, спустился вниз и распахнул дверь перед Байлушкой. Я увидел его сначала через окно: понурый человек в суконном пальто цвета перекаленной стали, потом – прямо перед собой. На кепке, на узких плечах – они ужались почти до вершковой ужины от того, что он зябко примкнул их к шее, – на лацканах мерцают графитинки: запорошило, пока бежал вдоль домен.
Я посторонился. Он юркнул в тамбуроподобный коридорчик. Станислав записывал показания счетчиков. Я должен был, не мешкая, закрыть входную дверь на крючок, обогнать Байлушку на глянцевито-желтой лестнице, ступеньки которой отзываются на шаги разухабистым деревянным пиликанием, встать по стойке «смирно» возле письменного стола и спросить, когда Байлушко поднимется сюда: «Товарищ начальник подстанций, разрешите сдать рапорт?»
Рапорт он откажется принять, только устало махнет рукой: дескать, не надо, осведомлен.
Не помню никого из электрощитовых, кому бы нравилось сдавать рапорт. Тянись, о п о р о́ в по-овечьи глаза, тараторь зазубренный текст. Если руководителю интересно, что происходит на подстанции, проще простого заглянуть в журнал дежурств и обо всем узнать. Зачем терзать нас никчемушним волнением? Ведь мы потом чувствуем себя угнетенными. Станислав мрачен смену напролет, когда приходится сдавать рапорт Гиричеву. Повадка у Гиричева намеренная: унизить сдающего рапорт. Слушая, глядеть на свою обувь, всегда чистую, прочную, по сезону. Взволновывать физиономию грозно-напускным недовольством, сводить в уголках губ волны этого натренированного недовольства к штилевой гримасе, не обещающей, однако, ничего, кроме подвоха. (Море выбрасывает мины не столько в шторм, сколько в штиль. Но не относитесь к этому как к его странности.)
Отвечая на вопросы Гиричева, касающиеся досконально известных ему переключений, ремонта, проверки релейной защиты, ты будешь волноваться, досадовать на это, подавлять потаенный бунт чести, недоумения, самолюбия. Ощущать, как в волосах над висками набухают капли пота, обрываются на свинцово-серую гимнастерку.
Ни на чем не подловленный Гиричевым, ты все же не удостоишься ни приветствия, ни благодарности. Но его желание унижать и на чем-то тебя подсечь не уймется. Он буркнет, чтобы ты взял ключи от взрывного коридора и кабельного подвала, спустится вниз по лестнице под скрипучие переборы ее ступенек. Во взрывном коридоре будет выборочно тыкать в двери камер указательным перстом, скривившимся на ручках и карандашах; и я буду отпирать камеры и вместе с ним вдыхать теплый вязковатый воздух, смотреть, чисты ли медные, толщиной в ладонь, шины (по желтой шине машинально скользит его взгляд, на красной и синей любовно задерживается – цвета граненого карандаша для резолюций), блестят ли фарфоровые изоляторы, не протекают ли баки, где хмуро гудят, хоть они и в масле купаются, правда в трансформаторном, мощно сомкнутые медные контакты. Все здесь протерто вплоть до стальных, черных, в сварочных шрамах, лент заземлений. Он доволен, но и раздражен. Ничего, есть еще шанс подловить подстанционную челядь.
Сходя первым в кабельный подвал, он чикнет ладонью по пиджаку: там, в нагрудном кармане, хранит льдисто-белый на просвет батистовый платок. Чихать он не собирается, нет, насморк, нет, тоже не предвидится. Он не предрасположен к простудам, на нем всегда добротная, по погоде, одежда.
Потолок в подвале массивный, железобетонный, кажется придавным: вот-вот сядет на голову. Ширина у подвала проспектная, в длину он едва просматривается. Тремя рядами в три яруса лежат на кронштейнах кабели. Свинец брони розовато-сер, как зола бурого угля, а те кабели, у которых обвивной, из стальных полос панцирь, лоснятся по-грачиному черно.
Многожды обмишуливался Гиричев на свинцовошкурых кабелях, тем не менее сразу склонялся над ними. Белым зеркальцем мелькнет на ладони платочек, проедет по округлости кабеля. Ан эффект, да не тот: на батисте не пыль – серый мазок.
Покамест Гиричев шныряет по подвалу (здесь теранет, там вперит взгляд), изведешься от его лютого желания н а т а к а́ т ь с я на слой пыли. Зато уж, н а т а к а в ш и с ь, поднесет платок к твоему носу и скажет разоблачительным голосом, раздавленным до сипа:
– Не набьете ли в ноздрю, ваше беспробудное лентяйство? Подвальная пылюка-то поядреней нюхательного табака.
Не набьешь в ноздрю добровольно, сам попробует натолкать, не удастся – вотрет пыль в лицо. После приказом по цеху лишит на полгода премиальных: по военному времени деньги микроскопические, хоть и четвертая часть зарплаты, но если нет другого прибытка, еще изнурительней испытаешь черную нужду.
Первой военной зимой, в дежурство Станислава, Гиричев усек пыль на соединительной муфте вводного кабеля [2] 2
Вводный кабель – тот, по которому ток приходит с электростанции.
[Закрыть]. Станислав Колупаев, слишком серьезный для того, чтобы выкручиваться, на этот раз остроумно увернулся от неизбежного наказания. Он взял с платка щепотку пыли, изысканно поднес к ноздре и вобрал в себя с таким замирающим удовольствием, словно нюхнул духи «Красная Москва». Гиричев пришел в раж. На очередном утреннем рапорте по селектору подбил под поступок Станислава общественно-политическую подкладку: высокосознательный рабочий самокритически отнесся к ослаблению технологической дисциплины на подстанции. После этого случая Гиричев явно благоволил к Станиславу: набычивал голову на его «здравствуйте», и все-таки Станислав весь напрягался при имени Гиричева, а едва Гиричев появлялся на подстанции, он, оставив меня на пульте управления, скрывался либо на паровоздушную станцию, где стояли наши моторгенераторы, обмотку которых необходимо было продувать сжатым воздухом, либо в аккумуляторную – подлить в банки с оголившимися пластинами дистиллированной воды.
Следуешь за Гиричевым из кабельного подвала не только огорченный: пыли не обнаружил, но для похвалы не разомкнет рта, будто для этого, как для размыкания контактов масляного выключателя, нужен мощный электромагнитный привод, – но и веселый: «Что, Степан Петрович, обрыбился? Злорадствуй теперь над своим батистовым платочком!»
4
Итак, прибежал Байлушко, скинул суконное пальтецо в кабинете начальника смены, вместе с мастером подстанции Веденеем Верстаковым появился из-за выкрашенной в бело-голубой цвет камеры, откуда, пронимая стальные стены, вязко прикатывало к нашему столу контрабасное брунжание автотрансформатора.
Оба, Байлушко и Верстаков, встали возле пульта управления, спинами к нам, сидящим за столом. Верстаков курит «беломорину», покачивая ее в губах и слегка притрагиваясь ею к кончику носа, отчего нос у него всегда в пепле. Верстакову известно, что Байлушко будет долго осторожничать, прежде чем введет в синхронизм наш турбогенератор с турбогенераторами центральной электростанции, но он не осуждает Байлушку, разве что чуть-чуть с благодушием смельчака относится к его мельтешливой осторожности.