355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Макушка лета » Текст книги (страница 2)
Макушка лета
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:01

Текст книги "Макушка лета"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Волосы у Байлушки сизые, торчком. Когда он носил усохшую кожаную шапку, которую приходилось натягивать на голову, как тугой сапог на ногу, и тогда они не прижимались к черепу: снимет шапку, а они торчат, как стальные. Но почему-то он обожает расчесывать свои волосы. Достанет из кожаного футлярчика агатово-дымчатую расческу и вот шлёндает мелкими зубчиками по шевелюре, и вот шлёндает.

И теперь вздумалось Байлушке причесываться, да не куда-нибудь глядеться, а в стекло частотомера.

Причесывается, выпучивает эфиопские губы, хотя они без того полные, пышно-полные. Странно все-таки: щеки впали, нос истончился, сам кожа да кости, а губы по-прежнему полны. Правда, под верхней губой есть как бы подгубье, и оно некрасиво высовывается, когда он отгибает губу к носу или вот так вот выпучивает губы, орудуя расческой. На кого же он похож? На какого-то смурного, но славного зверька? О! На ежика! Волосы – иголки. И такая же вытянутая мордочка с подвижным носом, и фырчит, насупившись, и угибается, едва завидит опасно-неприятного человека. При Гиричеве как воткнется остреньким подбородком в свою костлявую грудку, как выставит вперед иглы волос, так и простоит.

Верхняя шкала частотомера отражает работу турбогенератора центральной электростанции, подающего нам электричество. Сначала он будет введен в параллель со своим тамошним близнецом, а потом наш турбогенератор вступит в синхронизм с ними двумя. Частота на верхней шкале скачет, и Байлушко, которому предвкушалось успокоительное причесывательное удовольствие, встревоженно прячет расческу в тисненый футлярчик.

– Смотри, как раскачали частоту, – говорит Байлушко Веденею Верстакову.

– Мельтешат, Рафаилыч, – отвечает Верстаков.

Он пришел улыбчивый к пульту управления, улыбчивым и остается. Образования у Веденея Верстакова нет. Он практик со знаниями, добытыми личной пытливостью. Но не это считается в нем главным. Он деревенский, из казачьей станицы Каракульки, однако, по цеховой молве, у него природный электротехнический дар; Байлушко да и сам Гиричев по сравнению с ним – всего лишь инженеры высокой грамотности; и хотя они, особенно Гиричев, тоже с богатой практикой, оценивается их опыт по обычной шкале практических накоплений, потому что они не обладают  ч у т ь е м, которое дано Веденею Верстакову.

Я объясняю улыбчивость Веденея Верстакова тем, что он не ведает страха ни перед какой работой на подстанции и потому относится к тревогам, которые одолевают Байлушку, как к чему-то ребячливо-наивному. Я заметил, находясь под началом Веденея Верстакова, что он, чем бы ни занимался во время смены, всегда уверен в правильности своих действий. Иногда меня обескураживала его уверенность, несмотря на то что он действительно никогда не допускал ошибок. Чтобы сохранять свою безошибочность, он частенько говаривал: «Высоковольтник, как сапер, ошибается только один раз: на том свете не ошибаются».

Попыхивая через уголки губ табачным дымом, Веденей Верстаков потянулся. Послышался трескучий хруст, будто кости лопались. Станислав Колупаев потягивается, когда его одолевает дрёма, а Веденей Верстаков от избытка сил.

– Ох, славно я выспался! Иди, Рафаилыч, покемарь.

Байлушко содрогнулся: так в нем отозвался могучий потяг Верстакова.

– И что у вас за манера, Веденей Федорович?

– Вы о чем?

– О чем-чем? – рассердился Байлушко на милое притворство Веденея Верстакова. – А это что? – и он изобразил, выбросив дистрофически тонкие руки над собою и выгибаясь дугой, как Верстаков потягивался.

– А! – засмеялся Верстаков. – Не умеешь по-моему: грудная клетка навроде воробиши́ной, брюшко впалое, ильно волки выгрызли.

– И что, спрашиваю, за манера?

– Ты никак, Рафаилыч, без настроения? Манера? Манера постового милиционера: застоялся, негде силушке поразгуляться.

– Надо иметь представление о культуре поведения.

– Рафаилыч, я дохожу до всего самоуком. Покуда не дошел.

Ох, любил Веденей Верстаков лукавить! А все от душевной полноты да от потребности, если кто-то рядом волнуется, киснет, скорбит, добром повлиять на него: глядишь, и полегчает на сердце.

– Покемарь, Рафаилыч. Диван после перетяжки удобный! – голос Веденея Верстакова потерял благостную размытость, но приязнь в нем не исчезла. – Сосни, чесслово, не повредит.

– С какой стати?

– С какой стати? Краше в гроб кладут. На электростанции как пить дать порядком проваландаются. Иди, соснешь, мы тем временем все подготовим. Тебе останется нажать кнопочку линейного масляника.

– Вы не представляете, какой ответственный день!

– Я представляю, Рафаилыч, чего ты о себе не представляешь.

– Что за намек?

– Ты ответственный, я ответственный. Положись на Верстакова. Где я, там шик, блеск, хромовые сапожки.

– Я отвечаю перед Гиричевым.

– А я перед народом. Покемарь, советую. Чуть дальше не очень-то поспишь.

– Перетерплю, Веденей Федорович.

– Цыган приучал свого Серка́ без овса, без сенов терпеть, а Серко откинул копыта.

– Имеется необходимость. И вы, умная голова, не понимаете...

– Калган мой, правильно, варит сообразительно, отседова жалко мне тебя.

– Какой сон?! Не имею потребности.

– Ну да у тебя ни в одежде, ни в мускулатуре, ни в жирке – ни в чем нет потребности.

– Перетерплю.

– Изведешься, Рафаилыч. Резонно тебе сказал: где я, там шик, блеск, хромовые сапожки.

5

Опять над пролетом лестницы колокольчатый звон и пульсация лампочки. Свет озаряет никелированные чашечки звонка, по которым колотится латунный шарик.

Сбегаю вниз. Лестничные скрипы напоминают лето. Сосновые горы, над горами летают кузнецы-гармонисты, прядая розовыми и голубыми подкрыльями, они издают созвучия, похожие на игру хромки [3] 3
  Хромка – разновидность гармошки.


[Закрыть]
, когда ее мех коротко, рывками сжимается и разводится.

На крыльце, перед дверями, испытатели релейной защиты: Марат Касьянов и литовец Нареченис, надолго задержавшийся в холостяках (он красив, обаятелен, робок; в надежде на возможное внимание Наречениса цеховые девушки называют его Нареченным).

В октябре инженер-испытатель Нареченис проводил на фронт своего помощника Нурмухаммедова. Нурмухаммедов прекрасно справлялся с обязанностями второго испытателя и уважал молчаливость Наречениса: никогда не заговаривал без нужды. Нареченис совсем отчаялся, подыскивая второго испытателя: страшно словоохотливы были те, кого он проверял на молчаливость. В конце концов Нареченису посоветовали взять в помощники прибориста из контрольно-измерительной лаборатории, правда, не окончившего техникума, зато головастого и способного легко примениться, не теряя собственных достоинств и особенностей, к чертам характера самого заковыристого человека. Прибористом оказался Марат Касьянов. Нареченис, едва их познакомили, сказал Марату:

– Я молчальник. Вас устроит?

– Люблю размышлять.

– Размышляйте, только после проверки реле, разрядников, счетчиков и так дальше в таком духе.

– Одно другому не мешает.

6

Марат, если тебе придется познакомиться с тем, что я думал о твоем поведении, надеюсь, ты не рассердишься на меня хотя бы потому, что все мы, люди, как бы ни прикидывались справедливыми, судим по личным впечатлениям.

В том, как ты подавал себя в кратком разговоре с Нареченисом, было самозавышение. Тебе нравилось преувеличивать свои достоинства перед сто́ящим человеком. Впрочем, тебе нравилось придуриваться мозгляком, пакостником, ветродуем перед всякими темными типами. Погоди. А придуривался ли? Может, ты  к а з а л  себя другим, чем был на самом деле, потому, что ложное, неприглядное, подлое еще виделось тебе сквозь подростковое представление как доблесть. Сошлюсь на себя и барачных однокашников. Воровать, горланить бранные песни, нагло задираться со взрослыми, плести о себе, и девчонке, на которую заглядывается вся пацанва, бесстыдные небылицы – разве это не приравнивалось в наших непрозревших душах к восхитительному мужскому геройству?

Я не стал потешаться над тобой, когда узнал, что твои философские размышления в присутствии Наречениса оборвались весьма скоро. Твоя душа была полна Инной. Ты не утерпел и открылся, ему:

– Юргис Вацисович, я подыхаю от любви.

Примени ты вместо простонародно-грубого слова «подыхаю» какое-нибудь отполированное поэтическими вздохами слово, Нареченис почел бы за надругательство твое вторжение в запретную зону молчания. Но тут он встревожился и проявил интерес к предмету твоей вероятной погибели. Поступив так, Нареченис все равно что пробил дырку в бочке с вином и приник к ней губами, а насосавшись всласть, заткнул ее веточкой и после каждодневно прикладывался. В общем, мало-помалу ты настолько втравил Наречениса в мечтания об Инне Савиной, что он позабыл о собственной неразговорчивости и о своем условии неукоснительного молчания.

Ох, чего же я морожу тебя и Наречениса на крыльце подстанции? Входите. Обтряхивайте порошинки графита с шапок и пальто. Ваши карманы набиты чем-то очень веским. Не чугунными ли шарами, которыми в мельницах на воздуходувке мельчат каменный уголь? Картошка! Тогда выкладывайте ее на сопротивление мотора-дезинтегратора, над которым вздрагивает, издавая осиный зум, подпертый палкой автомат. Через полчаса перевернете картошку на другой бок, чуток подождете, и она испечется не хуже, чем в золе костра, нет, даже лучше, нигде не обуглится. Обшелушивайте ножичком тоненькую пересохшую кожицу и ешьте, только соблюдайте осторожность, потому что, когда резко прокусываешь коричневую с прозолотью корочку, в проемы выхлестывается пар, обжигает десны и нёбо. Торопиться вам не следует. Все еще не введены в параллель турбогенераторы центральной электростанции. А после вы возьмете схемы релейной защиты нашего турбогенератора и «Тирриля» да пока вникнете в них, в первую очередь ты, Марат, к тому времени, глядишь, установится равенство частот и осмелеет Байлушко, и в один из мигов, едва стрелка синхроноскопа замрет в зените циферблата, решительно нажмет кнопку линейного масляника, наверно, уже теряющего свои высоковольтные надежды на включение.

7

На электростанции выбило турбогенератор, который вводился в параллель. Для точности скажу: он  в ы л е т е л  сразу, даже не успел принять на себя нагрузку. Замешательство было велико. Его не решились включить, покамест не проверили тепловой двигатель и сам генератор. На одном из дисков турбинного ротора оказались две то ли подносившиеся, то ли срезавшиеся лопатки. Лопатки пришлось менять. Времени потребовалось больше суток, затем турбогенератор включили и примерно столько же часов пристально наблюдали за тем, как он крутился.

Байлушко бегал на электростанцию. Из телефонных сведений, которые мы получали оттуда от электрощитовых и машинистов турбин, выяснилось, что его подхватливость и радение использовали при проверке генераторной обмотки и замене масла в подшипниках. Но когда он в пору осмотра сопловых диафрагм стал приступать со своими советами, кто-то из рабочих прочесал его крупнокалиберным матом.

8

Заступая на нашу третью утреннюю смену, мы обнаружили на подстанции Наречениса и Марата. Они сидели под лестницей на отопительных радиаторах, подремывали. Оказывается, Байлушко затребовал их на подстанцию к четырем часам утра.

Обе минувшие ночи, как и следовало ожидать, он сумел провести без сна и еды. Щеки запали глубже, белки глаз пожелтели, словно он заболел лихорадкой и наглотался хины: цветом лица он совсем напоминал китайца.

Когда запараллелили турбогенераторы центральной электростанции, Байлушко находился в кабинете начальника смены, слушая по селектору доклад мастера тяговой подстанции, которую опасно тряхнуло, когда поблизости подорвали железную руду: Куском магнетита обкололо юбочку на изоляторе высоковольтной мачты, отключился ртутный выпрямитель, пробило кое-где крышу.

Возвратясь к пульту, Байлушко застал Веденея Верстакова за подгонкой частоты.

– Разрешите! – Досада была в его петушином тенорочке, когда он потребовал от Веденея Верстакова посторониться.

Верстаков не отошел от пульта, продолжал поворачивать пистолетную ручку возбудителя.

– Разрешите-ка!

– Погодь. Ты по красной стрелке будешь вступать в синхронизм аль по черной?

– По какой буду, по такой и буду.

– Да че ты, Рафаилыч?

Благодушный голос Веденея Верстакова размыла удивленно-гордая нота.

Байлушко попытался потеснить Верстакова, но мастер рукой отжал его к соседней мраморной панели.

– Ишь, наянный [4] 4
  Наянный (южноуральское) – настырный, надоедливый.


[Закрыть]
какой! – самому себе с ухмылкой пробормотал Верстаков и рассмеялся.

«Зубы» частоты на верхней и нижней шкале проступали одновременно, слитно выщелкивались.

– Вали, начальник, вступай. Частота – шик, блеск, хромовые сапожки!

Отойдя от пульта, Веденей Верстаков подсел к нашему со Станиславом двухтумбовому столу. Шоколадного цвета глаза веселились, он скосил их на нас.

«Умора!» – читалось в них. Верстаков не искал сочувствия. Он был уверен, что мы так же, как он, понимаем потешную, в чем-то нелепо мальчишескую наянность Байлушки. Конечно, мы понимали это, но наши глаза были хмуры. В сознании не укладывалось, как до Байлушки не доходит, что там, где делает дело Веденей Федорович, ему стыдно появляться, не то что соседствовать с ним или же лезть вперед. А еще нам было горько за то, что над талантом, который должен первенствовать в цехе, возвышается, благодаря своему посту, а пост обусловлен дипломом, обычный специалист, пусть и старательно-рьяный. Да как хватает у него совести, нет, бессовестности встревать в обязанности Веденея Федоровича, брать их на себя, когда все знают, что в мире комбинатских электриков он чудодей! Не могли мы, никак не могли соединиться в согласии с Верстаковым, что это – у м о р а; ведь он чудодей и легкодумничает по причине своих магических достоинств, а мы – рядовые работники, только в отличие от Байлушки не оканчивали институтов. Увы, то, что для него умора, от чего веселятся его глаза, для нас, – оскорбление, несправедливость, печаль.

Байлушко пустил стальную стрелку синхроноскопа против солнца – по черному указателю. Стальная стрелка тихо восходила к зениту; и хотя был момент, когда она прочно замерла вверху, прежде чем начать склоняться влево, Байлушко не включил линейный масляник. Новый круг стрелка проделала быстрей. Байлушко вдруг надумал вступать в синхронизм по красной стрелке и заметил, что ее вращение ускорилось.

Частоты разомкнулись на герц. Он занервничал. Чтобы успокоиться, ушел к начальнику смены, но не велел Веденею Верстакову заниматься подгонкой частоты.

Веденей Верстаков поднялся без промедления. Скоро по красной стрелке он вступил в синхронизм.

И все-таки мы не ожидали, что Байлушко будет яриться. Чьих обязанностей он только не выполнял! А тут встрял в чужую обязанность и еще ярится. Ни Станиславу, ни мне не были смешны его дрожливые кулачки, которыми он ударял себя в грудь, хорохорясь перед ясным, полным спокойствия Веденеем Верстаковым.

Сразу, погромче топая, чтобы унялся Байлушко, пришли на щит управления Нареченис и Марат.

Байлушко слегка умерил тон и лишь тогда взвивался голосом до самых высоких петушиных нот, когда произносил фамилию начальника цеха.

– Заявляю вам как инженер инженеру: логики у вас нет, – сказал Нареченис. – Всех вам не заменить и не подменить. Веденей Федорович вступил в синхронизм. Пляшите. Не умеете – молитесь богу.

– Гиричев... мне...

– Он вам неопровержимый аргумент, святей папы римского. Свою честь не нужно забывать, личность товарища Верстакова. Спать нужно.

– Бог, папа римский? Я не католик, не... Я атеист.

– У вас есть бог.

– Вы католик, так думаете – и другие верующие.

– Позвольте извиниться. Не бог. Идол.

Байлушко постискивал кулачки возле обшмыганных до стеклянного отлива брючных карманов, ушел в кабинет начальника смены.

Верстаков, посвечивая проказливыми глазами, силился, чтобы не расхохотаться, и оттого ходуном ходили его округлые ноздри, и, может, поэтому был заметен папиросный пепел на кончике носа.

– Вмазали вы ему! – с жесткой восторженностью сказал Касьянов, зорко глядя на погрустневшего Наречениса.

9

Мы еще не успели остановить турбогенератор, как Байлушке позвонил Гиричев, велел топать на тяговую подстанцию.

Поскольку Байлушко сам жаждал отключить турбогенератор и распоряжаться после всеми работами на подстанции а также бегать на воздуходувку, к остановленному агрегату, и пробовать осуществлять руководство и там, если не турнет его оттуда начальник воздуходувки высокий красавец Яворский, он и стал умолять Гиричева, чтоб тот послал на Гору своего заместителя. Гиричев напомнил Байлушке, что не меняет решений, и Байлушко принялся канючить: мол, сделайте это в порядке исключения.

Гиричев был непреклонен.

Идти на Железный Хребет, где находилась тяговая подстанция, снабжавшая током электровозы, доставлявшие домнам руду и агломерат, около полутора часов. Правда, и за час можно добраться, коль пальтецо у тебя, как у Байлушки, на рыбьем меху и ты способен рысить вверх по горным склонам, подстегиваемый морозом. В ботиночках Байлушки шибко не разбежишься: скользкая подошва. Легковую машину он не посмел попросить. Персональную «эмку» Гиричев навряд ли даст, крытый фанерный грузовик (в аварийных случаях им пользуются кабельщики и сетевики-высоковольтники) не пошлет – паек на бензин предельно мал. Единственно, что удалось выговорить Байлушке: вернуться на нашу подстанцию для совместного с Нареченисом испытания «Тирриля» и для проверки релейной защиты турбогенератора. В тот же день вернуться ему не удалось. Гиричев, едва Байлушко добрался до тяговой подстанции, обязал его и тамошнего мастера заделывать пробоины в крыше. По жести Байлушко не работал, застывали руки – на высоте мороз жег злей, молоток бил неверно, по пальцам. Позже, как назло, на одном из выпрямителей произошла утечка ртути, и Байлушко застрял на Горе. Туда к нему, заснувшему в скрюченной эмбриональной позе на столе в комнате мастера, ходил Марат Касьянов, потому что, когда Нареченис надумал сменить платиновые контакты «Тирриля» и позвонил Гиричеву, обнаружилось, что контакты получил накануне сам Байлушко, получил якобы по просьбе Наречениса. Нареченис не сомневался, что ретивому Байлушке нагорит за обман, и притворился, будто бы запамятовал, что просил Байлушку получить платиновые контакты. Байлушко было отказался вручить контакты для «Тирриля»: дескать, не положено по инструкции, но Нареченис намекнул ему по селектору, что он сам бесконечно нарушает всяческие инструкции и нормы, и тому ничего не оставалось, как расстаться с платиной.

Контакты лежали в замшевом мешочке. Ты, Марат, отдал мешочек Нареченису, комично изобразил, как вел себя Байлушко прежде чем расстаться с ними. Ты вытянул губы, задрожал кулаками, ударил ими в грудь, выкрикнул почти по-байлушкински петушиным голосом:

– Вы сознаете, какой драгоценный металл забираете?

И ты ответил, поддразнивая Байлушку:

– Мельхиор, товарищ Байлушко.

По твоим словам, услыхав о мельхиоре, от психического недоумения он чихнул, как мышь в мешке с мукой.

Неожиданно для себя ты положил начало прозвищу: Мышь в мешке с мукой. От него Байлушко отделался только после войны.

ЗЕРКАЛО, КОТОРОЕ УВЕЛИЧИВАЕТ И УМЕНЬШАЕТ
1

Я не помню, чтоб мы в ту пору пытались определить: кто Инна Савина? До этого вопроса мы так и не поднялись. Может, тут выразилась ее пройдошистая ловкость: тайно строить отношения с каждым из нас? Однажды, через несколько лет после окончания школы рабочей молодежи, я внезапно подумал об Инне:

«В ней раскукливалась обманщица. Да и, вообще, война раскуклила все скрытые сущности».

Марат, Марат, ты и не догадываешься о моем предательстве.

2

Мы договорились, что я заеду к тебе домой, на пятый участок, и мы отправимся пешком на торжественный вечер во Дворец металлургов. Договариваясь о чем-то, ты всегда проявлял щепетильную точность. Я подчеркиваю, что ты был щепетильно точен не потому, что кто-то, давая какое-либо слово, подводил меня или не испытывал угрызения совести за то, что нарушил его. Нет, я подчеркиваю это потому, что гораздо позже мне пришлось страдать от бесстыдства необязательности.

Тот случай, когда в договоренное время тебя не оказалось на месте, был единственным за всю нашу дружбу. Сбитый с толку (даже записки не оставил), я тащился вверх по проспекту Пушкина.

Растертая подошвами палая листва, смешиваясь с подсолнечной лузгой и металлургической сажей, вилась навстречу моим приунывшим шагам. А ведь только что бежал к твоему дому, полный такого чувства, будто вот-вот оторвусь от земли и полечу. Хоть поворачивай обратно к трамвайной остановке! Ни в кино, ни в театре, ни в клубах не бываю в одиночку. За кем заскочить? Билет-то твой у меня. Инна живет неподалеку от Дворца, но, жаль, она собиралась к себе в строительный трест. Там у них, в контрольном бюро, после праздничного доклада – вечер в складчину. Еду́, говорила, приготовят сказочную: сигов, пойманных на горном озере, американский омлет из черепашьих яиц, жаркое на свиной, тоже американской, тушенке. Гибельно поголодала Инна с матерью и сестрой в блокадном Ленинграде – вывезли на самолете – и до сих пор, как увидит что-нибудь съестное, делается какая-то ненормальная: вожделение во взгляде, аж застыдишься и потупишься.

Я свернул с проспекта, ударился в гору. Немного погодя, едва слева остались театр и Дворец, мой взор притянули бурые корпуса. В том, торец которого чернел отпечатками кожаного футбольного мяча, жили Савины. Я ринулся вниз по склону. Около железной, острые пики, ограды остановился перевести дыхание. Углядел распахнутую створку окна Савиных: в стекле отражалась верхушка рябины. Показалось – по ту сторону, к стеклу, голубея, никнет дым. Я даже как бы ощутил запах трубочного табака, нежно называемого «мошком».

Мать Инны могла пригласить для встречи праздника сослуживцев из экспресс-лаборатории мартеновского цеха, но мне-то грезилась ее дочь, и пристрастное мое воображение не хотело допускать в их комнату никого, кроме Марата Касьянова.

Через пики изгороди, через трамвайные линии, меж чугунных столбов калитки, по щербатым лестничным ступеням – и я у их двери, обитой рубероидом.

Слышу цикадное свиристение мандолины. Марат играет. Все ясно. Сигов придумала: отшить меня. Неужели в угоду любви необходимо предавать дружбу?

Проваливать надо со своим нежданным разоблачением.

Внезапный прилив ожесточения заставил меня пнуть в низ двери. Рубероид и войлок под ним смягчили удар. Дверь по-воробьиному чирикнула, Отворилась. Чиркнул спиной о наждачную поверхность рубероида и очутился в квартире.

Здесь меня остановило твое, Марат, пение. Когда ты пел, ходить было нельзя, да что ходить – шевелиться. Замри и слушай, иначе ты начнешь свирепеть. И не смей подпевать, покамест не позволишь. Петь с собой ты позволял лишь одним девчонкам: находил, что природа не в такой мере, как нас, обделила их голосом и слухом.

Глаза во время пения ты закрывал. При смеженных веках человеческое лицо тускнеет, будто лампочка в момент падения электричества, и словно бы пригасает, даже окоченевает в нем красота.

В твоем лице, Марат, едва ты смыкал веки, сразу прибывала светимость, и, если ты пел в сумеречной комнате, невольно мнилось, что оно озарено лучом, откуда-то точно направленным на тебя. В начале нашей дружбы я невольно пытался углядеть, откуда исходит этот луч, наводимый на тебя.

В большой нескрываемой любви, которая не разделяется, есть горькая слабость. У тех, кто обожаем, любовь вызывает не столько нежность сострадания, благодарность, желание проявить самопожертвование, сколько пренебрежение, оголтелую заносчивость, деспотизм, забывающий о дипломатических тонкостях.

Замеченный Инной сквозь мережку на стеклянной двери, я взволновался: как бы не выскочила в прихожку. Но она выскочила, да не так, чтоб ты не услыхал, а с громом: кувыркнула на ходу сухой, отзывчивый, как виолончель, венский стул. Ты пел свою песню, сочиненную для Инны: освободят ее родной, надолго блокированный город, вернется она туда. Ты уже пропел на высокой ноте слова, поднятые до ветрового посвиста, которыми гордился: «Там за туманами дымился Ленинград», – и тут она бесцеремонно рванула из комнаты. Ты осекся, глянул разбойными от ярости очами в полумрак прихожей, где Инна радостно прыгала передо мной, сжав прохладными ладошками мое рассерженно-счастливое рыльце.

Тереза Евгеньевна, мать Инны, подняла стул. Сейчас я понимаю: ей было неловко за то, что Инна не дослушала тебя, и за то, что в твоем присутствии, а также при Володьке Бубнове, пусть он этого и не слыхал, встретила меня так шумно, ласково и открыто, но Тереза Евгеньевна притерпелась к выходкам дочери все по той же причине – любовь, поэтому даже в ее взгляде не выразился укор.

Хотя Инна слишком сильно сжимала мое рыльце, я не пытался вырваться: впал в состояние блаженной остолбенелости.

Большими пальцами она касалась уголков моих губ. Заостренность этих пальцев – ногти на них подтачивались до стрельчатости – почему-то всегда отзывалась во мне отупляющим волнением. Быть может, то, что она трогала уголки моих губ, и являлось причиной, почему я стоял посреди прихожки, как загипнотизированный.

– У тебя на лбу сажа, – сказала Инна с томной мягкостью. – Щеки измазаны. Идем, умоешься.

– Только вот умылся.

– Завод коптит беспрестанно.

Она втолкнула меня в ванную комнату. Вошла сама. Я застеснялся: не буду мыть лицо, покуда она не уберется.

– И не подумаю. Сама тебя умою.

Я возмутился:

– Маленький, что ль?

– Взрослый не стал бы кочевряжиться.

– Неприлично.

– Крот ты, крот.

– Чепуховина.

– Ничего не чепуховина. Роешь нору, себя не видишь.

– Сказал: чепуховина.

– Сказала: себя не видишь. Ты худенький, но симпатичный.

На гвоздике, вбитом в стену над раковиной, висело зеркало. Я заглянул в льдисто-темный круг. Страшно далеко увидел свою скукоженную мордочку, величиной с гривенник, правда, если его вогнуть и уширить до такой степени, что глаза сделаются по-бурятски узкими. Другая сторона зеркала увеличивала, и я увидел там огромную рожу с выпученными глазами. Никакой сажи на ней не было.

– Чистый, чистый, – сказала Инна. Она явно подтрунивала надо мной, и было в этом подтрунивании что-то от ущемленности, нет, похоже... Нет, не разберу.

Мне стало жаль, что я артачился.

– Просто, Инна, я охламон.

– Покаялся – не пищи.

Я склонился над ванной. Прямо печаткой земляничного мыла она намылила мое лицо, азартно дыша, натянула шланг на медный нос крана, принялась поливать напористой водой мои щеки, подбородок, лоб. Вода, веками копившая остуду в подземном море, припаляла кожу артезианским холодом, Я крутил башкой, за что Инна хлопала меня по спине.

Полотенце было льняное. Инна пригладила его к моему лицу. Губы ощущали шершавую ткань, словно бы застывшую на них.

Я ждал чего-то. И уловил губами теплый ветерок дыхания и вкрадчивое приникание жаркой щеки.

3

Есть люди быстролетных чувств. Без усилий даются им резкие торможения, «свечи», соскальзывания из одного состояния в другое. Инна была именно такой. Внезапно она завязала полотенце у меня на затылке. С беспощадной неожиданностью бросила: «Быстренько за стол!» – и выскочила из ванной комнаты. И все-таки не поверилось, что она ушла в комнату. Так дивно встретились, словно годы провела в ожидании, и с такой чудовищной легкостью бросить? А я-то... Не то, что крот, махонький, слепой, а тяжеловес, наподобие паровоза. Настроился на дальнюю дорогу и все никак не заторможу, а заторможу – долго буду катить по инерции.

И я забыл о тебе, Марат, о праве первенства, о чести друга. Сознание дружеской верности возвратилось ко мне, когда я сорвал с головы полотенце, на нет открыл вентиль, ледяной и на ощупь, через шланг, струей бил себя по глазам, с чувством самопроклятия бил по глазам.

Несколько лет тому назад я оставил в квартире ключи. Замок был английский, Не хотелось взламывать дверь. В театре (стена нашего дома глядела в его окна) выпросил лестницу. Подставил к окну кухни, где была открыта форточка, начал подниматься на второй этаж. Сразу обнаружил, что лестница слишком жидка и стоит косо – тротуар крутосклонный. Я не учел этого, а то бы упер ее верх в крестовину рамы, а не в подоконник, и это убавило бы ее качкость. Спуститься бы на асфальт, сделать как разумней, но я продолжал подъем. Верх лестницы слегка съезжал по жести подоконника, прочная полуда была на ней, ровная. Немного погодя, я полез дальше. Однако невольно жался к поперечинам, и занемелость появилась в движениях. Совсем уж близко осталось до подоконника, а я замер на лестнице. Как во сне получилось: хочу подниматься, велю себе лезть, руки-ноги не слушаются – как приковались к поперечинам. Пугала неустойчивость, страшила тротуарная твердь. Немудрено разбиться, вместе с тем казалось, что не хватит сил преодолеть земное тяготение – слишком крепко оно держит.

Волевая мощь, которую вызывал в себе, еще чуть-чуть продвинула меня по лестнице, я уцепился за жесть, уравновесил лестницу. К сердцу прихлынула спасительная отрада.

Это отступление, Марат, я сделал потому, что оно сходно с тем чувством, которое я испытал в ванной комнате. Я не мог сдвинуться с места, чтобы выйти оттуда. Не страх удерживал, хоть я и предполагал, что ты способен на месть, – земное тяготение нравственности. Я чувствовал себя предателем перед нашей с тобой дружбой, распутником перед подозрением Терезы Евгеньевны: почему, дескать, Инна так долго пропадала в ванной комнате? В ту пору самое что ни на есть целомудренное проявление близости я воспринимал как непереносимое моральное падение, единственным спасением от которого являлось самоубийство.

Тогда у меня была двуствольная «тулка». Когда Инна вернулась за мной, я обещал себе застрелиться и пробовал вообразить это. Тут ее руки обвились вокруг моей шеи. Я и не подозревал, Марат, что могу быть так прочно-напрочно обнят девушкой.

Мы с Инной были одинакового роста. Обвиваясь руками вокруг шеи, она возвысилась надо мной – встала на цыпочки, подвела свои пальцы под мой подбородок, и я откинулся затылком на ее локти, сведенные угол в угол. Казалось, нельзя обвиться обвивней, но ее рукам удалось сомкнуться еще тесней. Моим невольным побуждением было покрутить головой, расслабить ее объятья. Но даже шеи не повернул. Однажды, переезжая на пароме через Урал, я слышал, как мужчина в очках, вероятно историк, рассказывал своему товарищу о снаряде для дознания, называющемся испанским воротником. Этот пыточный воротник надевали на шею узника и сжимали с помощью винта. Сознаю: глупо, что мне вспомнился испанский воротник, когда, обнятый Инной, я не смог шевельнуться. И стыжусь, что за воспоминанием явился восторг, правда, с поцелуем Инны, который, хоть я и страдал – вдруг да войдет ее мать! – до такой степени безотрадно было оборвать, что мнилось: от этого лопнет сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю