Текст книги "Макушка лета"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
ЧЕТВЕРТОЕ СЦЕНАРНОЕ ВКЛЮЧЕНИЕ
ЗА НАТАЛЬЕЙ
Я немного верну вас ко дню возвращения Касьянова из столицы. Он хмурился. В нем улавливалось разочарование. Из потребности выговориться он решил съездить со мной на базу отдыха.
Мы отпустили автомобиль возле довольно крупной реки Белявы; в нее, через трубу, впадает Тихоня.
У причала стояло великое множество лодок, по преимуществу дюралек с подвесными зачехленными моторами. Чуть подальше течение водило заякоренные парусные и моторные яхты. Это был причал частников.
– Моторы не воруют? – спросила я.
– Держим сторожей, – ответил Касьянов.
Неподалеку находился заводской причал с мостками и спасательной вышкой, на которой маячила женщина с биноклем.
Плавучее царство Желтых Кувшинок привело меня в восхищение.
– Остаться бы здесь жить! Да еще вернуть бы молодость.
– Вы, Инна Андреевна, мегалополисное существо. Вне огромного города вы сгинете. Тут необходима психология водяного и русалки. У нас с Натальей именно этакая психология. Кроме того, Инна Андреевна, вам ведом секрет вечной молодости.
– Вы, кажется, отговариваете меня остаться? Боитесь?
– Я не забыл вашего тайного бегства в Ленинград.
– Вы злопамятный и плохо верите в изменяемость людей.
– Люди способны изменять и изменяться.
– И что еще страшней: перестают любить.
Разговор получился не из приятных, и мы надулись друг на друга.
Но когда сели в катер и Марат направил его вверх по реке, забыли сердиться.
Наше внимание привлек белый катер. За ним скользила девушка на водных лыжах, одетая в алую шапочку и тигровой расцветки купальник. Она влетела на трамплин, торчащий из воды, вознеслась в воздух, изящно парила над рекой, пестрым летучим крестом отражаясь в ней.
Наш и девушкин катер пронеслись мимо. Лыжница махнула Касьянову ладошкой и упала.
– Не будет засматриваться на чужого мужчину! – крикнула я.
– Кабы на мужчину... На директора.
– От моего взгляда шлепнулась.
– Сногсшибательный взгляд.
Улыбаясь, мы промчались мимо тальников. Наша высокая волна прошла сквозь кусты и, отпадая от глинистого яра, по стенке которого пыталась подняться, заставляла их поочередно кланяться вослед катеру.
За поворотом выступила из речной перевивающейся глади цепочка островов. Мы пристали к рыжему острову, похожему на осенний лист клена.
А теперь сценарно о том, как Марат ездил, еще будучи главным инженером, мириться с Натальей.
Накануне он телеграфировал жене о своем приезде, но она его не встретила.
Касьянов на старой квартире. По столу скользит ключ, брошенный его разочарованной рукой. Ключ сбивает на пол листочек. Касьянов поднимает его. Это телеграмма, которую он послал из Желтых Кувшинок.
«НАТАШЕНЬКА ВСТРЕЧАЙ ПЯТНИЦУ = ТВОЙ МАРАТ».
На обороте телеграммы рукой Натальи торопливо нацарапано: «Много работы. Я замещаю главного врача на стеклозаводе. Не приходи. Н.».
Он запирает квартиру. Идет среди гигантских сосен. Кора на соснах, будто кольчуга.
Деревянная изгородь. В просветы между планками виднеются рубленые здания: одно напоминает старинный особняк, другое – барак с чрезмерно широкими окнами. Над крыльцом первого здания прибита жестяная полоса:
«А м б у л а т о р и я»
Касьянов стремительно взбегает по ступенькам. Приветствует раздевальщицу, просит халат.
Он в кабинете Натальи.
Приоткрылась дверь. Вошла старуха. Наталья усадила ее наискосок от себя.
– Бабушка, как ваша фамилия?
– Запамятовала фамилию-то. Неуж ты меня не помнишь?
– Я на рессорном заводе работаю. Восемь тысяч человек амбулатория обслуживает: на стеклозаводе три, да из деревень пять.
– А, у арестантов.
– А если бы здесь работала, то всех бы тоже не знала.
– Дочка, шум в голове. Даст-даст в виски – белый свет в глазах вертится.
– Кто вас сопровождает?
– Язык до Киева доведет.
– Из какой деревни?
– Как ее?... Ну, на холме околь речки.
– Сыртинка?
– Неуж не знаешь? Высо́ко стоит, приглядно!
– Мы-то на низах. Шатрово?
– Подальше.
Наталья заворачивает ей рукав. Находит пульс. Смотрит на секундную стрелку часов.
Касьянов находит свой пульс. Считает по секундной стрелке своих часов.
По мере движения стрелок он и Наталья мысленно стареют, и вот они видят себя совсем старыми, как эта позабывшая собственное имя бабушка.
А старуха, залюбовавшись Натальей, представляет себя молодой, однако не крестьянкой, а врачихой; и стоит она возле стола в белом халате, повязанная кашемировым, с кистями платком, а на стуле, который сейчас занимает Касьянов, сидит ее муж в кепке с лаковым козырьком, в сатиновой косоворотке, в плисовых шароварах, заправленных в козловые сапоги.
Оторвав глаза от секундных стрелок, они встречаются взглядами и радостно сознают себя еще довольно молодыми, хотя ему под пятьдесят, а ей за тридцать.
На лице Натальи обозначается выражение неуступчивости, его лицо освещается надеждой на примирение.
– Вишенка ты моя, – вдруг говорит старуха Наталье, – в самом ты наливном возрасте. Дай бог тебе счастливой доли.
Наталья дает старухе лекарства. Старуха долго прячет их в карман юбки.
Касьянов выходит со старухой в коридор, спрашивает у очереди:
– Кто-нибудь знает бабушку?
Никто не знает: ни рыхлая женщина с внучкой, ни подросток, у которого забинтованная голова, ни беременная молодайка, ни интеллигент учительского вида.
На дороге под соснами старуха останавливается.
– Куда ты меня ведешь, сынок?
– На автобусную остановку.
– На автобус-то зачем? Пешочком хожу. Ягодная пора. Где на боярку набреду, где на куманику, а где и на черничник.
– Вы же не знаете, куда идти.
– Плутать буду. Ты иди, помогай докторше. Я доплетусь. Язык до Киева доведет.
– Нельзя.
– Голуба душа, ты к речке меня выведи.
Косогор. Сквозь кустарники видны пойма и река. На том берегу, куда смотрят Касьянов и старуха, на холмах гирлянда деревень.
Старуха водит глазами по холмам, машет по направлению к деревне, находящейся километрах в десяти отсюда. Они спускаются по косогору.
Они лакомятся прибрежной бояркой.
Они на дощатых мостках через быструю реку.
Старуха сидит на перевернутой лодке, за ее спиной – прясла, огород, дом, сарай, возле которого поленницы, напоминающие по форме стожки сена.
Касьянов бежит по тропинке к мосткам. Он душевно бодр и солнечен, как человек, сделавший доброе дело.
Смеркается. Над горизонтом полыхает закат.
На закат, к дому бредет Наталья.
Она в своей комнате. Садится боком к накрытому для встречи столу.
Касьянов был на кухне. Придя оттуда, воскликнул:
– Наташенька, наконец-то! (В голосе радость, без укора.)Все готово. Только дожарю грибы. Почувствовал: идешь домой.
– Почувствовал? Ты растелепатился. К дому я больше часа добиралась. По лесу побродила у реки.
– Правильно сделала. Ужин успел приготовить. И я сегодня изрядно прогулялся вдоль реки, сопровождая бабушку.
– Откуда она?
– Из деревни Лузгино.
– Такую даль пешком идет. Фамилию узнал?
– Так и не вспомнила.
– Спасибо, что довел.
– Она сама шла. Конем, говорит, меня не стопчешь еще. Тебя вот я довел.
– До чего?
– До разочарования.
– Легко определяешь.
Скворчание квартирного звонка. Касьянов, опередив Наталью, открывает дверь.
За порогом стоит Дардыкин. Он смутился.
– С приездом, Марат Денисович.
– Входите. Хочу отпраздновать встречу со своей родной женой. Прошу быть гостем.
– Вы слишком радушны. Я бы в подобной ситуации любого гостя турнул. Наталья Васильевна, я забежал сказать, что мы установили новенькие рессоры на стеклозаводскую машину скорой помощи.
– Признательна вам, Валентин Георгиевич.
– Наташенька, приглашай шефа к столу.
– Такая долгая разлука... Я возражаю.
Дардыкин уходит в квартиру напротив. Касьянов смущенно разводит руками.
– Несуразная ты личность, Марат Денисович.
Наталья воспрянула. Усталость и прихмурь покинули ее. Нельзя не понять, что она ждала приезда мужа и только в последнюю минуту в ней пробудилась радость, что Касьянов тут, рядом.
– Ты испугалась дуэли?
– Ты очень мало смыслишь в женской психологии.
– Откуда мне смыслить? Ты единственная женщина в моей жизни...
...Он несет из ванной комнаты Наталью, завернутую в простыню. Усаживает в постель. Покамест он обдирает фольгу с пробки, которой закупорена бутылка шампанского, Наталья укладывает уступом подушки, откидывается на спину. Ее длинные волосы веером рассыпаются по верхней подушке.
Касьянов взглядывает на жену, замирает, пухово ступая, будто видит себя во сне, идет к тахте.
– Не надо вина, – говорит Наталья, выпрастывая руки из-под простыни. Касьянов тоже видится ей как во сне.
Ладонь Касьянова скользит по ее лбу, по щекам, по шее. Здесь его пальцы захватывают край простыни, тянут ее. Натальины руки возражают, придерживают простыню.
А через мгновение, накрыв ею Наталью, Касьянов откупоривает шампанское, разливает в бокалы. Подав ей бокал, говорит:
– Твое любимое: из подвалов «Нового света», коллекционное. Неожиданно купил в ресторане поезда. Со времени нашего медового месяца в Крыму вкусней новосветского шампанского ничего не пил.
– Ты, кажется, хотел удостовериться, что я – это я?
– Я удостоверился в том, что ты прекрасна, как прежде, но желанней, чем раньше.
– Не хватает лишь тоста на кавказский манер.
– Что бы я делал в мире без тебя?
– Чего бы ты ни делал, тебя почти нет. Ты – робот.
– Наташенька, тост: пусть преданность делу не переходит в трудовой идиотизм и не служит целям самоуничтожения.
Чокаются. Пьют.
– Если бы ты женился на Инне, интересно, каким бы ты стал?
– Помнишь сердолики Кара-Дага?
– Ты у нас специалист по самоцветам.
– Лучший из лучших сердолик без трещин, в голубовато-белой оболочке. Оболочка оберегает от губительного воздействия моря, перепада температур, ветра. Ювелир снимает оболочку, и сердолик открывается во всей сказочной наготе.
– Комплиментщик.
– Одна любовь нас спасает от пагубного воздействия жизни, другая – обрекает на горе, на падение, на гибель. С Инной я был бы...
– Не пытайся доказать, что ты счастлив со мной.
– И не собираюсь доказывать.
Та же комната. В окне – луна. Предметы силуэтно черны. Лица Натальи и Касьянова, лежащих в постели, светятся.
– Знаешь, Маратка, без тебя я спасалась твоими стихами. Помнишь стихотворение «В Планерское входит лето»?
– Забыл.
– Почитать?
– Ага.
– В Планерское входит лето.
По горам —
Горицветы, горицветы
Тут и там, тут и там.
Горицвет, он цветом в вина —
Рислинг и мускат,
В гроздья зимние рябины,
В ветровой закат.
В чашечке его лощеной
Бродят сны детей,
И нектар здесь пьет точеный
Горный соловей.
Мы с тобой легки на ногу,
А душой чисты.
Восхождение, ей-богу,
В небо красоты!
Внезапно зазвонил телефон.
– Не бери трубку.
– Ты что?!
Он схватил Наталью за руку.
– Немедленно отпусти.
– Глубокая ночь ведь.
Наталья вырвалась. Села на край постели. Трубка возле уха.
– Я слушаю. Марат, и ты слушай.
Мальчишеский голос из трубки:
– Доктор, мамка умирает,
– Игорь, я сейчас.
Из трубки доносится рев.
– Я бегу, Игорь. Марат, это неподалеку. Славная женщина. Работала стеклодувом. Рак печени.
– И я с тобой.
– Расстроишься. Отдыхай. Закрою ей глаза, посижу с Игорем и вернусь.
– Я с тобой.
Они быстро идут через сосновую рощу, минуют больницу, входят в крупнопанельный дом.
Игорь стоит возле спинки кровати, на которой умирает мать. Он безмолвно плачет. У изголовья умирающей сидит на табурете рослая женщина Лукьяновна.
Обернулась на шаги Натальи с Касьяновым.
– Отходит.
Встала, уступая Наталье табурет, протянула ей два царских пятака, Наталья взяла пятаки в правую руку, левую положила на лоб умирающей.
– Зеркальце дать?
Наталья отрицательно поводили головой. Она посидела так несколько минут и положила пятаки в глазницы умершей.
Лукьяновна установила пюпитр под шелковым абажуром, положила на него «Библию».
Игорь пересек комнату, упал на свою кровать. Касьянов сел рядом с ним, кружил ладонью по волосам. Лукьяновна подошла к Наталье.
– Я почитаю?
– Она верила в бога?
– Несчастье склоняет к богу.
– Завещала?
– До самого последу надеялась поправиться.
– Вы из церкви? – спросил Марат Лукьяновну.
– Лукьяновна не читальщица. Просто добрая душа. Без семьи. Где горе, там и помогает без корысти.
– Жила. Преставилась. Че ж, так она и должна лежать и никто над ней не скажет ничего? Сыну будет легче.
– Почитай, Лукьяновна, – сказала Наталья.
– Че?
– А на чем раскроешь.
Лукьяновна наугад раскрыла «Библию», тихо промолвила:
– Книга «Руфь». «В те дни, когда правили судьи, случился голод на земле».
Утро. У подъезда Наталья, Касьянов, Игорь. Прежде чем уйти с женой, Касьянов говорит мальчику:
– Пожелаешь жить с нами, приедешь вместе с Натальей Васильевной.
– Вы сразу в Желтые Кувшинки?
– Сначала залечу в родной город. Маму понаведаю. В роще, где растут сосны, Касьянов сказал Наталье:
– Я не знал, что в «Библии» есть книга «Руфь».
– И я.
– Знаешь, какие слова запали мне в душу?
– Ну?
– «Но Руфь сказала: не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; некуда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить...»
– Не надо бы мне ехать к тебе. Когда ты Инну любил, выше любви у тебя ничего не было.
ВТОРОЕ АВТОРСКОЕ ДОПОЛНЕНИЕ
1
Человеку свойственно говорить не обо всем, что с ним происходит. Что-то он опускает по чистой застенчивости, думая, что оно, будучи прекрасным, тотчас потеряет свою прелесть от разглашения; чего-то он не может не скрывать, потому что оно было для него случайным падением, о котором и вспомнить страшно; к чему-то он не испытывает сегодня интереса, хотя раньше оно всецело занимало его сердце и ум; о чем-то он не заводит речь, находя, что оно интересно лишь ему одному, им двоим или маленькой горстке людей, объединяемых исключительным устремлением – профессиональным, любительским, коллекционерским...
Кое-что важное из области чувства, отношений ее с Антоном Готовцевым, а также из сферы ее журналистских дел, касавшихся металлургического завода в Железнодольске, Инна опустила.
Свое и Антона пребывание на пойменном лугу возле речки Тихони и заливных озер Инна завершила тем, что выкрутилась из объятий Готовцева и взошла по железобетонным плитам на дорогу. На этом, однако, их встреча не закончилась. Он, как и в день приезда Инны, начал зазывать ее домой. Она отказалась пойти к нему в гости и не согласилась поужинать в ресторане. Чтобы он не провожал ее до гостиницы – опять затеет гостевые и ужинные разговоры, – велела ему отстать. Но он не отстал, а приотстал. Она не была мстительна и все же ощутила в себе злорадное торжество, оглянувшись, крикнула, чтобы он перестал плестись за ней, иначе она возьмет и бросится под машину. Дорога поднималась круто вверх, по их сторону проносились из города, вниз, запоздалые деревенские грузовики, и Антон остановился, поверив тому, что взрывная Инна способна исполнить свою угрозу.
Едва Антон отстал, ей сделалось легче. Она боялась исчезновения воли. Смолоду, особенно в последние совместные годы жизни с Бубновым, она столько раз проклинала себя за то, что под воздействием его нежного раболепия теряла волю и оказывалась в состоянии всеподчиненности.
Инна чувствовала: если проявит слабохарактерность перед Антоном Готовцевым, то ее всеподчиненность будет страшней – не краткой, с покаянием и почти неотступной властью над собой, а длительной, магически неотвратимой, быть может, гибельной.
Но чем выше Инна поднималась в гору и чем сильней одобряла себя за решительность воли, тем горше ей было уходить в свое одиночество. С того мгновения, когда Антон отстал, и до того мгновения, когда увидела надломами крону рослого пригостиничного тополя, сажево-черную в охвате фиолетовых сумерек, прошло не больше десяти минут, но за это время Инну покинула телесная упругость, вызванная купанием и солнцем, ноги еле волоклись, даже озноб проявлялся вяло, и не хотелось согреться.
Проходя под деревьями сквера, Инна загадала: если Антон появится перед ней здесь или встретит возле гостиницы, она не прогонит его. Ни в сквере, ни около гостиницы Антон не очутился. Инна была разочарована, едва сдержалась, чтоб не зареветь.
2
У читателя могло создаться впечатление, что Инна Андреевна Савина, занявшись журналистикой и писательством, всего лишь один-единственный раз приезжала в Железнодольск. Нет, приезжала трижды. Первый раз не специально приезжала: возвращаясь из Сибири, со строительства Обской гидростанции, решила понаведаться в город своей эвакуационной юности. Он помнился ей архитектурно убогим, хоть и жила она в его лучшей части: на Маяковке, поблизости от театра, Дворца культуры металлургов и самого длинного с арочными проходами в квартал шестиэтажного серовато-синего дома. Бубнов, ежегодно бывавший у родителей, все уши ей прожужжал, будто правобережный Железнодольск стал красивейшим городом, возведенным в советское время.
Разумеется, город зданий не составлял для Инны главного интереса. Как и повсюду, куда бы ее не заносили командировки, она прежде всего устремлялась к миру людей. Но теперь была у нее особая причина для интереса к городу зданий. Когда затевалось строительство гидростанции под Новосибирском, Инна читала, что на закладку поселка на берегу Оби рабочие пришли с лозунгом «Никаких бараков». Но, приехав в поселок гидростроителей, она с удивлением обнаружила бараки, правда, бараки не с общим, как правило, коридором, а разделенные на секции, в которых не предусматривались бытовые удобства вроде водопровода. Свое недоумение Инна высказала, начальнику строительства. Он ответил ей, что бараков в поселке нет: по неведению она принимает за бараки одноэтажные дома с подъездами типа русских сеней. В Железнодольске Инне важно было убедиться в том, что у нас строятся красивые города (Бубнов местный, до Ленинграда не видел зданий, о которых можно было сказать: «Поэма из камня!», поэтому мог обольститься элементарно приятным видом домов), и на примере Железнодольска показать, что с «культурой» бараков пора кончать.
Инну тоже обрадовал правобережный Железнодольск, она назвала его маленьким Ленинградом, и все же вид здешних проспектов отзывался в ее душе щемящим чувством недоумения: «Неужели нельзя обойтись без зодческого подражательства?» Это чувство становилось досадливей по мере того, как она ходила на завод и проникалась все большим уважением к труду металлургов, совершающемуся среди огня, угара, грохота стали, чугуна, кокса, агрегатов. Тогда-то она и услыхала о доменщике Вычегжанинове. К тому времени он уже был директором завода, руководил огромными его подразделениями, наверно, нередко забывал думать о доменном цехе, тем более что цехом ворочал его друг Шахторин, но были о нем, рассказываемые с привкусом легендарности, по-прежнему касались поры его преобразовательского начальствования в доменном цеху. То, что город не уставал рассказывать эти были, снова и снова очаровывался ими, вызвало у Инны сопоставление: ветер давно прошел, а волны продолжаются.
Последующие приезды Инны пришлись на время Железнодольска без Вычегжанинова: его, как он ни артачился, забрали в Москву на должность заместителя министра.
Однако добрая молва о нем не прекратилась. Рассказывали все о том же: как он приучил мастеров-чугуноваров к самостоятельности и заставил их образовываться, как он не позволял впрягать себя в работу в неурочные часы и в выходной день, даже если на какой-то из домен произошла авария, как он в принципиальных вопросах сроду не поддавался директору комбината Зернову, которому ничего не стоило подмять под себя любого нижестоящего руководителя. Ради истины необходимо подчеркнуть, что и начальник «Электросети» Гиричев умел держаться с директором независимо за счет мрачной способности отмалчиваться, не бояться ответственных решений, нет-нет да и о т л и в а т ь такие ехидные шуточки, что их не без трепета опасался сам Зернов. И тогда же она узнала – при всех своих достоинствах Вычегжанинов не мог сравниться с Зерновым в отношении к рабочим. Из пятидесяти тысяч рабочих Зернов многих знал по фамилиям, а передовиков, которых называл с т а р а т е л я м и, по имени-отчеству. Он, по отзывам самих рабочих, постоянно держал их в уме, поэтому, едва занедуживал из них кто, пристально заботился о больничном лечении и санаторной поправке; нужда кого шибко прижала – подбрасывал кругленькую сумму из директорского фонда, награждал орденами, дарил коттеджи и автомобили, по великим праздникам устраивал в их честь приемы. То, что Зернов, как никто из директоров, милел к ним сердцем, они объясняли его происхождением из семьи горнозаводского старателя, промышлявшего золотом и драгоценными камушками, ранней потерей отца и заботой кормильца младших братьев и сестер, тем, что он до директорства повкалывал сталеваром на «мартыне» [16] 16
«Мартын» – просторечное название мартеновской печи.
[Закрыть]и прошел все начальственные ступеньки металлургического производства.
Не думая вникать в заводскую жизнь, Инна пристрастилась к посещению домен. Обычно она не закапывалась в технические подробности, предпочитая им познание мира человеческих отношений. И теперь она придерживалась того же убеждения. Сравните дотошные описания работы и поведения электрического оборудования, сделанные Антоном Готовцевым, и ее скользяще поверхностный интерес к принципу действия литейной машины. Ее сознание зафиксировало, что отливка «лотосов» совершается в вакууме, но посредством чего достигается в машине вакуум, не поинтересовалась. По ее вкусу к литературному языку, такие слова, как «вакуум», – сор, изобразительная чистота русской прозы не просвечивает сквозь них, как родниковая вода сквозь мусор, пятна мазута, смолы, автола, радужную бензиновую пленку.
Но тогда она начала закапываться в технологию, да и то потому, что в основе ее таилась красота. Понятие об этой красоте внушил ей Антон, сопровождавший ее на заводе. Она восхищалась оранжевыми каплями, которые выпрыскивали из себя прядающую длинную бахрому. Он осадил ее: нет причины для восторга, чугун выдается холодный, судя по кремовато-желтому дымку, который тоже вот-вот вызовет ее ахи, серы в чугуне свежей плавки может быть столько, что его признают некондиционным. Зато Антон заставлял ее восхищаться с собой, когда чугун катился по канаве белый и над ним, тоже выпрыскиваемые, толклись меленькие синие искорки. Стало быть, чугун горячий, отменный, мартеновцы с удовольствием зальют его в печи и с меньшими затратами тепла, сил, нервов, а также быстрей, чем обычно, сварят превосходную сталь.
Был щекотливый момент, когда Инна, если бы не внушения Антона, могла опростоволоситься перед мастером Будановым – седым, гордым, щеголеватым человеком. Он подошел к ней, едва стало раскатисто д у т ь из летки. Горновая канава бурно наполнилась кипучей массой изумительного цвета – цвета апельсинов. Из этой массы, пузырившейся, пыхавшей красным, зеленым, бурым пламенем, выбрасывались круглые ошметки, на лету перисто вытягивались. Почти вулканическое зрелище, наводящее ужас, – иногда печка п л е в а л а с ь, выбрасывая громадные жужжащие сгустки, грозящие горновым рабочим гибелью.
– Ну что, жар-птица разбрасывает перья из хвоста? – спросил Инну Буданов.
– Шлак пошел, – буднично сказала она, хотя ей и хотелось ответить, что в жуткой яркости момента, когда из горна прекратил идти чугун и хлынул шлак, есть что-то от сказочности жар-птицы, теряющей хвостовые перья.
– Тут приезжают... – сказал Буданов, дабы Инна не осерчала, что он хотел ее подкузьмить. – Опосля разрисуют в стишках, аж неловко за них. – Он похмыкал и, сокрушаясь, повертел головой, обтянутой черным беретом.
Чаще же Инна бывала в лаборатории прямого восстановления железа. Лаборатория считалась специальной, в производственном обиходе называлась ведомством Готовцева. Помещалась лаборатория под рудным двором. То и дело слышалось: совсем близко, ве́рхом, проходят на железнодорожную сортировку поезда, освободившиеся от руды, агломерата, кокса, флюсов.
Печи здесь не столько работали, сколько ремонтировались, перестраивались, совершенствовались. Что и для чего делали, в это ее не посвящали, да и сама она, догадываясь и не желая расточать дорогое время на бездушные железки, не лезла с неуместными вопросами. Таким образом как бы возник негласный договор между нею и сотрудниками лаборатории в том, что, коль ей нельзя входить в технику дела, они обязаны до тонкостей, без утаек, посвящать ее в свои отношения друг с другом и в свою жизнь за пределами труда.
Здесь она с удивлением открыла в Антоне Готовцеве поразительного руководителя. Он знал о каждом сотруднике так много, что иногда она ловила себя на досадливых укорах: она, только занимающаяся тем, что пишет о людях, не всегда знает их судьбы с такой полнотой, как Антон своих сотрудников. Сперва ей казалось нелепостью, что он предпочитал не брать в лабораторию готовых специалистов, пусть у них есть даже научные заслуги. Он стремился создать специалистов у себя в ведомстве. Диким по ее мнению было его кредо: принимать в лабораторию рабочих с нулевой отметкой в смысле знаний дела, которым он должен был заниматься. Он принял в газовщики зачуханного парнишку, еле окончившего десятилетку. Он учился в институте у его отца – талантливого ученого в области металлургической химии. Несмотря на свое положение, тот был завзятым картежником. Садился играть на деньги с кем бы то ни было. Не являлся домой ночами, лекции читал сонный, под хмельком. Его третировали в деканате и на кафедре, но берегли от гнева дирекции. Он приучил сына еще малюткой выпивать с собой перед обедом п о п я т ь к а п е л ь. В старших классах школы сын принимал зелье на полную мощь, попадал в вытрезвитель, был поставлен на учет в детскую комнату милиции. Мать, учительница той же школы, где он учился, тяжело оплакивала свою участь. Он решил освободить ее от себя: принял горсть снотворного. Его едва спасли. Этого мальчишку, угнетенного собственной и отцовской непутевостью, он взял в лабораторию. Ко времени знакомства Инны с ним он уже был хорошим газовщиком, конструировал горелки для плазмотрона, увлекался бадминтоном, по воскресеньям ездил в горный поселок, куда отцу пришлось спрятаться от стыда и долгов. Готовцев поощрял в мальчишке стремление расплатиться с долгами отца, отнюдь не карточными. Именно в лаборатории Готовцева она впервые познакомилась со служебным коллективом, с умно созданным, тонко регулировавшимся микроклиматом. На первых порах ее насторожила одомашненность отношений. Как бы они не свелись к панибратству, нетребовательности, трудовой разболтанности! Но, присмотревшись, поняла, что в этих отношениях прочно слилась семейная всезаботливость со служебной взаимоответственностью. И все же они могли быть временами зыбкими, нервными, разрушливыми, если бы творчество не определяло линию их дела и если бы они не стремились к осуществлению постоянства высокодуховной жизни. Каждый из них старался вычитать, рассказать и сообща обмозговать с товарищами что-нибудь новое, оригинальное, не нашедшее объяснения, из самых разных областей знаний и жизни. При ней здесь говорили и спорили о симметрии и асимметрии в неживой и живой природе, загадках человеческого «я», о вероятностях в государственной политике, о фрейдистском понятии любви, о социальных опасностях кибернетизации, о славянах и их вкладе в общественно-философское сознание и мировую культуру, о социологии личности, об управлении и о принципах вознаграждения, о металлах будущего... Позже, когда она почему-либо впадала в разочарование, в неверие, в черную хандру о крахе человечества, ее выводила к свету и жизневерию память о людях, узнанных в лаборатории Готовцева: мир будет существовать и возвышаться, пока есть они и родственные им души.
Готовцев познакомил ее со своими у ч и т е л я м и: Колупаевым, Верстаковым, Грозовским. Они не думали, что образуют в нем руководителя, но как раз то, что они вели себя на подстанции с достоинством и в крайних обстоятельствах поступали с оберегающей, даже спасительной для него осмотрительностью, отразилось в нем доброжелательством, предполагающим в каждом человеке изумительные предпосылки для благородного поведения и труда. Впоследствии, прочитав его записки, она удостоверилась в справедливости того, что Антон воспринимает их как учителей. Гиричева и Байлушку он тоже относил к своим учителям, но называл их у ч и т е л я а н т и п р и м е р а. С Гиричевым, который не изменился со времени их юности, Инне не сподобилось встретиться. Байлушку она видела, спрашивала о нем. Он возглавлял технический отдел могучей теплоэлектроцентрали, сохранил въедливую служебную добросовестность, но теперь не метусился, не позволял собой вертеть, ходил грузновато, хотя и был в теле средней упитанности, и не совсем верилось Инне, что некогда у него было остренькое рыльце ежа и юркая бегливость этого колюче-доброго зверька.
Ей довелось познакомиться с у ч и т е л е м Антона зрелой поры Шахториным. Он заехал к Готовцеву «подбросить свеженькую идейку» (отчасти в основе исканий лаборатории лежали его идеи), здесь Инна и познакомилась с ним. Это была пора его тяжкого директорства. Обескровленное громадной усталостью лицо так озаботило Готовцева, что он не утерпел и высказал Шахторину свое возмущение: надо же хоть маленько беречь себя, ведь краше в гроб кладут, как по-народному говорится. Вероятно, никто не удосужился даже намекнуть Шахторину, что он чудовищно угрохался, поэтому он с грустной растерянностью тотчас вышел из помещения лаборатории. За ним выбежал Готовцев, ругнувший себя за то, что выскочил, но скоро вернулся и предложил Инне проехаться за город. А в автомобиле, покамест ехали по заводу, она узнала историю незаконной прокладки шоссе до озера Целебного. Такой дымный город, и нет зоны отдыха. А всего в десяти километрах озеро – остаток океана, – куда ездят издалека д и к а р и, чтобы излечиться от всяких костных, нервно-простудных, сосудистых заболеваний. Дети и старики там крепнут здоровьем. А на заводе много ревматиков, радикулитчиков, да и вообще тружеников, нуждающихся в поправке организма. Вот и вздумал он осуществить то, о чем и слышать не хотел его предшественник Самбурьев: прокатать туда асфальтовую дорогу. В планах ее строительство, не значилось. Ходатайство перед министром не обещало быстрого результата. Оставалось одно: нарушить финансовую дисциплину, и он ее нарушил. Пока вели дорогу по территории, принадлежащей городу, он пробовал договориться с руководителями прилегающего района о прокладке по его земле двухкилометровой дороги – район относился к автономной республике, озеро принадлежало ей, – но результатов не достиг. И тогда он приказал доставить к границе района асфальтовый завод, и за ночь шоссе оказалось у озера.
Освобождали Шахторина не только за проваленный план, но и за партизанщину, выразившуюся в строительстве дороги.