Текст книги "Макушка лета"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
– Дык че ты? Ну-к, в тепло, гусенок краснолалый.
Она угощала его шалфейным чаем, подслащенным сахарином, и заставляла уплести блинчик с ливером. Все бы ничего, кабы Палаха не нахваливала внучку: и красавица-то она писана, и чистотка, и рукодельница, и доброты редкостной.
– Нищенку не пропустит, чем-нибудь да наделит. А здорова́: сроду не чихнет, износу ей не будет, еслиф даже кажин год по ребеночку станет выкатывать.
Странной неловкостью в этом было то, что ни он, ни Вера н е д р у ж и л и, а Палаха нахваливала внучку до того рьяно, будто он собирался посватать Веру, но еще сомневался в том, что она способна сделаться самой лучшей женой в их городе. Вера не препятствовала бабушкиной агитации. У Антона создавалось впечатление, что Палаха действует по уговору с ней, и это озадачивало его: ведь он не скрывал своей любви к Инне. Правда, Вера осуждала Антона за то, что он поддается на Инкины фокусы и волей-неволей перебивает девушку у своего задушевного друга.
Однажды, возвратись с подстанции, он застал мать и деда растерянно-загадочными. Он спрашивал, в чем дело, не отвечали, хмуро отворачивались. В конце концов он взвился от их скрытности. Только тогда и выяснилось, почему они т а к встретили его.
– Ишь, с каким шумом растворил ворота! – прокричала мать, обращаясь к деду, и покивала на Антона.
– Завсегда, – глухо промолвил дед, – кто нашкодит – не винится. Заместо чтоб а признаться в греху...
Антон пуще рассердился. Тут мать оповестила его с оскорбленной ехидцей о внезапном приходе Палахи. Мать видела Палаху раньше: по одной дороге ходят. Другой раз пускались в откровенности. Мало ли теперь невзгод, о которых хочется рассказать, чтобы на сердце полегчало! Но зазывать ее к себе не собиралась. Зачем? И вдруг Палаха заявляется. Им совестно спросить: «По какому поводу?» И она не открывается. Заговаривала о разных разностях и лишь вроде бы обмолвилась перед уходом, что Антон учится вместе с ее внучкой и что они якшаются друг с дружкой.
Антона раздосадовало беспокойство матери и деда. Он сказал, что не собирается нести ответ за чужие глупости. Они, однако, думали: есть за ним какая-то провинность, и наводили его на признание. Коль признаваться Антону было не в чем, он сердился и потому не мог разубедить их в безосновательности подозрения, а из-за этого зубатился с ними все оскорбленней, значит, бездоказательней. Мать, смекнув, что их грубый с дедом наскок в самом начале помешал выпытыванию, сменила осуждающий тон на увещевательный, но ее уловка не спасла положения. Помешала дедова привычка к оскорбительным нападкам.
– Напрокудил, прохвост! Заместо правды копытами лягаться?.. Женись теперь. В нашем роду ни за кем нету проступка против девичьего сословия.
Антон не удостоил деда возражением. Нелепость происходившего была настолько нетерпима, что ему захотелось бесследно сгинуть, чтоб они вечно казнились за напраслину. Мгновение, когда Антону казалось возможным собственное на нет исчезновение, прошло, и он, разрыдавшись от отчаяния, что по-прежнему существует, выскочил из домика и побежал в гору.
До полуночи, пока Антон мог выдерживать страх и холод, хоронясь среди скал, печалили гору и земляночный Шанхай у ее подошвы умоляющие зовы Готовцевых.
Дуться на мать, тем более на деда – износился старый, – Антон не умел, но долго он был невольно сдержанным в обращении с ними, а с учения возвращался верхней, вдоль шанхаев, дорогой. Вера ходила по нижней, меж бараков, дороге, попутчицы были у нее, провожатых она не гнала («Пускай идут до крыльца»), поэтому Антон легко уклонялся, чтобы не идти вместе с Чугуновой. Это облегчалось еще и тем, что Чугунова не обнаруживала тревоги, пойдет ли он с гурьбой девушек и юношей, облепивших ее. Антон досадливо обескураживался как тому, что Вера не сдерживала бабкиных похвал, так и тому, что она и не позовет его на нижнюю дорогу и не озаботится, почему он избегает ее.
Однажды он опоздал на урок. Разлетелся к дверям класса, а сбоку кто-то шаловливо щелкнул языком. Повернулся: Чугунова. Сидит беззаботно на подоконнике, дрыгает ножками в подшитых валенках. Чулочные рубчики на коленях так развело натяжением, что сквозь полоски между ними мерцала кожа. Антон взволновался, и Чугунова, как уж она это уловила, мигом спрыгнула с подоконника и, сглаживая внезапное стеснение, затараторила, советуя не проситься в класс: Татьянушка не пустит – строгая, как председатель сельсовета из станицы Варненской, откуда родом ее отец.
Славно они потом болтали. Антон насмелился испросил, знает ли она, что Палаха наведалась к нему домой. Чугунова знала об этом, но, вопреки его ожиданию, не смутилась. Тогда он попытал, а знает ли Вера о том, для чего бабка понаведалась к ним. По его разумению, Чугунова должна была ответить, что не знает, но она опять сказала, что знает. Антон было прищурился презрительно, но подумал: знать-то Вера знала, да, может, не то, что в действительности у бабки на уме, и решил уточнить это. Она удивилась его недогадливости. Укором прояснели черные глаза.
– Кроме, что она бабушка мне, она мне за маму и папу.
Признание Веры было достаточно честным, чтобы произвести на Антона успокоительное впечатление, но не настолько простодушным, чтобы он возобновил с нею недавние отношения, которые мнились ему чисто товарищескими, совсем не предполагавшими намерений, чем-либо чуждых святому бескорыстию.
Хоть редко, но опять он заходил погреться в барак, однако Палаха, как ни пыталась, теперь не в силах была загнать его в комнату. Настороженность, служившая ему защитой, мало-помалу оборачивалась искушением. В том, что он выбран Чугуновой и она спокойно ждет его, точно убеждена, в кого бы он ни влюбился, а женится-то на ней, таилась причина для хозяйского влечения к Вере. Ладонь на шею положит – не унырнет Чугунова из-под нее, плечи руками окружит и сцепит пальцы на груди – не выпростается, с поцелуем сунется – не уберет губ. Ровно ко всему этому относилась, решенно – так думал Антон, бесстрастно – такое впечатление создалось у Инны, когда она, ставши писательницей, приехала в Железнодольск и Антон рассказал ей о Вере в бытность ее Чугуновой, а тогда Готовцевой. В этом впечатлении Савиной не было справедливости. Ее вводила в заблуждение ревность. Да и не сумела она понять необычную любовь Чугуновой.
Во второй части, как сказано раньше, повествование ведется от лица Инны Савиной. Автор склонен верить в ее объективность, хотя и полагает, что никому, кто брался изобразить кого-то из своих ближних и знакомых, особенно вчувствоваться в их поведение и осознать его, не удавалось достичь полной непредвзятости. Дабы поступки Веры Чугуновой не истолковывались ошибочно, автору необходимо высказать свое представление о психологической и нравственной природе этой девушки. Тут же он не может не посетовать на общее свойство авторов (уничижение или гордыня здесь исключаются): творец всеведущ, но и ему с трудом дается истина.
ПЕРВОЕ АВТОРСКОЕ ДОПОЛНЕНИЕ
Да, Вера Чугунова деревенская: родом из станицы Варненской. Впрочем, к тем годам, когда она родилась и возрастала, Варненскую не называли станицей ни в документах, ни в устном обиходе. Да и деревней редко называли. Кто-то придумал для нее среднее, несколько задышливое обозначение: село. Не унизительно, но и не возбуждает сабельной, огнестрельной, братоубийственной сшибки. И некому особенно было сшибаться. Попогибали почти все служивые на фронтах империалистической войны, во время корниловщины, дутовщины и колчаковщины.
Небольшая горстка варненских казаков ушла вместе с остатками белогвардейских войск через Семиречье в Китай. По слухам, среди них находился дед Веры Чугуновой Ермолай. В станице, уезжая в 1914 году на защиту царя и отечества, он оставил жену и семерых детишек. Как ни пеклась о них Аграфена со своей свекровью Маланьей Каллистратьевной: дескать, береженого бог бережет, ан не эдак оно получалось. Старшенький, Родька, – двенадцатилетний бес и упрямец, чуть что – на коня и заниматься джигитовкой. Все хотелось, когда призовут на службу, первым из первых быть и чтобы говорили о нем: «Ну, Родька – сорван, чего-чего не выделывает на скаку, только что пыль не сдувает с копыт!» Однако оплошал Родька: упал, метя схватить ветку чубушника с земли, веселую от утреннего сияния избела-сливочных цветов. Повредил голову. Бился в беспамятстве. За неделю с х и з н у л, Две девочки – двойняшки, придя к реке, залезли в слегка привытащенную на берег плоскодонку, нос ее, задравшись, отстал от песка, и понесло их под яр, где омутная воронка кружила, повыпрыгивали они в воду, поутопли. Последыши они были, двойняшки. Остальные ребятишки помогали Аграфене на покосе. Матери покос в тягость: от зари до зари литовкой машет; им в радость: рыбалка, купание, на ягодниках пасутся, конечно, и от дела не отлынивают – сено сушат, согревают, в копешки складывают, к бокам копешек осиновые жерди притыкают. О горячей пище заботятся: уху варят, горошницу, кулеш, жарко́е готовят, в золе картошку пекут. Молоко, квас, яички, сваренные вкрутую, свежую говядину да хлебные караваи подтаскивает на луг Маланья Каллистратьевна. Увяжет посуду со снедью-провизией в старые шали, коромысло на плечи, подцепит крючьями узлы, понесла. Двойняшек во дворе оставит: «Ш и ш л и т е с ь. На улку ни ногой». Слушались. Со двора, охваченного каменным забором, никуда. А тут через калитку на задах – в огород, оттуда – на реку. И как не было их на белом свете. После Родькиной смерти за старшего среди ребятни стал у Чугуновых Федя. Мальчонка он был шибко капризный и нравный. Из-за этого называли его не по имени, а прозвищем Урос. Со смертью Родьки он реже хныкал, сердился, жаловался, клянчил, х л ю з д и л. После гибели сестренок построжал. Обидели – не скуксится. Раньше без материного с бабушкой веления скотине корм не задаст, теперь за всем у него хозяйский догляд.
Не везло Варненской: горела часто, но до пятистенника Чугуновых никогда не то что головешка не долетала – искру не донесло. Маланья Каллистратьевна связывала это с тем, что они близ церкви жили – под защитой бога. Однако и Чугуновых не миновала огненная напасть. Захватывали станицу то белые, то красные. Бои были яростные. В тот раз занесло на колокольню офицерье с пулеметами, поливало косогоры вокруг Варненской лютым свинцом. Для уничтожения пулеметного гнезда кавалеристы привезли на башкирских мохнатых лошадках круглозевую пушку. Поставили ее позади ивняков. Били редко, наверняка, а никак в колокольню не могли угодить.
Чугуновы хоронились от снарядов в толстостенной завозне, сложенной из камня-плитняка. Перед сумерками Маланья Каллистратьевна пошла в дом за щами. С полудня зрели в русской печи. Надо засветло повечерять и положить детишек спать. Увязался за ней маленький Ермолайка. Аграфена не пускала его с бабушкой, разревелся – не унять. Так и отпустила, и все боялась, что ухнет на пойме, и ухнуло там, и последним дневным снарядом попало в крышу пятистенника. Часть крыши вырвало, проломило потолок. В красном углу, перед иконой Николая угодника, теплилась лампадка. От ее ли огонька (печь осталась невредимой), от самого ли снаряда начал полыхать пожар, никому о том не узнать. Взрывом ли, жаром убило Маланью Каллистратьевну и Ермолайку – тоже неведомо. Ясно то, что опять Чугуновы осиротели на два человека. Держалась их семья до 1921 года, покуда дюжила Аграфена. Накануне паводка она заболела тифом и умерла. Все весну ждала: потеплеет, щавель выпрыснет, лук-слезун, одуванчики, свечи сосенок, корень солодки жевать будут, пить чай из смородиновых корешков, эдак и спасутся на подножном корму. Ан не дождалась тепла. Вслед за матерью тиф забрал певунью Нинку. Метил он еще Митяньку извести, да Феде удалось его выходить. Когда Митянька смог переступить через порожек завозни, Федя отправился в лес за грачиными яйцами. День-деньской он бродил вдоль опушки, высматривая на соснах хорошие гнезда: чтоб залезть легко и на кладку угодить. С горем пополам надоставал полкартуза веснушчатых зеленовато-голубых яиц. Брел в станицу вялый, как мужик на похмелье. Взрослым, когда вспоминал об этом, верил, будто почуял – некуда торопиться, испекся Митянька. Лежал Митянька возле родного пепелища, со стороны улицы, лицом в травку-муравку. Едва Федя перевернул брата на спину, увидел, что рот у него полон кукурузных зерен. Не один Митянька в тот день умер. Днем, как сказал ему косолапый сосед Кара́кула, через Варненскую проезжала на подводе АРА [10] 10
АРА – Американская администрация помощи.
[Закрыть], она раздавала пакетики с кукурузой, кто получал пакетик, тому внушали не есть кукурузу в сыром виде, а то смерть, но редкие послушались.
И после заезжала в станицу АРА, но теперь с подводы раздавали вареную кукурузу. Та весна осталась в памяти Феди в е с н о й ч е р н о г о м о р а. Палила жара. Сохла на корню зелень. Зима была холодная: до дна промерзали реки. Почти вся рыба позадохнулась подо льдом. Спасался Федя ракушками. Все дно устелено, только успевай нырять. Раскрывал створки ножиком, сушил под солнцем слизистую плоть, находившуюся меж ними, толок ее в ступке, присаливал бурым камнем-лизунцом, но самую малость, чтоб не опиваться и не пухнуть, пек толченку, смоченную водой, на железном листе. Тем в основном и спасался. Если удавалось получить вареную кукурузу, и ее сушил-толок и понемногу смешивал с м у ч и ц е й из плоти ракушек.
За лето ничего не осталось у Феди, кроме пустой завозни. Рубаха и штаны поизорвались, испрели почти на нет. На Илью Пророка, двадцатого августа, притепал к нему ввечеру Каракула. Жил Каракула сам-друг с женой. Правда, у него были родичи в станице, но он с ними неохотно якшался. Таких людей, которые держались в особицу и до того были скупы, что и на день не нанимали батраков, станица не помнила испокон веку. На своих сохлых перевалистых ногах он день-деньской шкандыбал и ползал по огромному огороду, где росли капуста, морковь, репа, брюква, редька, лук с чесноком, петрушка с укропом, мак. А какие тыквы там наливались! Лишь желты шкурой, а так глянешь осенью – хряки, даже хвостики штопором. А какие подсолнухи вызревали! Чтоб поставить на попа семечко между зубами, рот нужно до отказа разинуть. Да грызли-то их Каракула с женой Капой. Всласть лузгают, часами, аж зубы окрасятся в фиолетовый цвет.
Как ни работал Каракула, а угнаться за Капой – кишка тонка. Ломила она работу, потому и говорили, что она вроде ломовой лошади: любую поклажу везет. Утром-вечером одной поливки на ее долю приходилось столько, что у другой руки бы отпали. Достань воду из колодца, с глубины пятнадцати саженей. Бадья трехведерная, цепь полпуда весом. Огуречные и помидорные грядки во дворе, близко, а капуста и остальные овощи за забором, в огороде, – ох далеко таскать воду! Из-за засухи и картошку поливали, а ее у Каракулы – море.
Напрашивался Федя к Каракуле на прополку, на поливку, на пасынкование помидоров, корову пасти брался. О плате ни-ни: что даст, то и ладно, заместо милостыни, ну, ломтик хлебца, картошечку, уполовник простокваши, шарик сушеного творогу, но Каракула отказывал ему. И вдруг сам притопал к Феде, сидевшему на сосновом чурбаке, да еще и сунул на колени синего диагоналя офицерские галифе.
– Срам прикрой, – сказал.
Нет, не обманулся Федя в его сострадании: тих был голос, окутан печалью. Отвык Федя от заботы. Заревел, будто ночью с обрыва пал. Пока Федя не смолк, клонился сосед с боку на бок. Всегда-то качалось таким образом туловище Каракулы, ежели он останавливался. А тут казалось Феде, что Каракулу шатает, потому что он сам боится не вынести и зареветь.
– Дальше-то чё делать будешь? Скоро заморозки накрывать почнут. Топливом ты не запасся. Об чем ином вобче без толку говорить.
– Помирать дальше стану.
– Сколь сдюжил и умирать? Негоже. Тятя небось вернется. Кем он утешится? Должон ты жить. Просись к добрым людям, к тем же к Феоктистовым.
– У них понатыкалось нищеты. К вам бы с тетей Капой?
– Я ведь не из добрых. Об ком бают: за маково зернышко задушится? Бают?
– Ага.
– Правду бают. Коли ко мне напросишься, затемно лягешь, до света подниму.
– Пускай.
– Аркаться не будешь?
– Христом богом клянусь.
– Человек клянется, абы приветили. После забудет до основания. Зло исделает.
– Вперед удавлюсь.
– Привечу, ладно. Уговор: все делаешь за кормежку, одежу, за кров.
– Согласен, дядя Каракула.
– Семен я, Кондратов выродок.
Батрачил Федя на Каракулу пять лет. Отделиться было совестно: благодаря ему на свете остался.. И зачем отделяться-то? Для хозяйственного обзаведения хоть бы курицу с петухом, да козу, да семян на посадку – мешок бы картошки да меру не пшеницы, не ржи, пускай бы ячменя или овса. Купишь?! На какие шиши? Ветер в кармане да вошь на аркане. Неблагодарным не хочется быть, а как подумаешь, что живешь, не зная отрады, и в будущем ничего не ждешь, кроме беспросветности, то и накипает в душе обида: «Доколе в батраках ходить? По летам жених. На вечерки не сбегаешь – не во что обрядиться, рубаха и портки из мешковины, обуться даже опорок нет, цельный год в лаптях».
Была у Фединого отца сестра Палаха. Красотой не вышла. Никто из местных не сватался к ней. Отдали замуж в город, за вдового пимоката. Вместе с мужем Палаха валенки катала, чесанки, белый фетр на бурки. Сызмала ее муж пимокатничал. От кислотных паров чахотка завелась, потому ни на чьей стороне не воевал. Работал до упаду, а богатства не накопил, зато и не исчах от слабогрудия: изводил денежки, менял валеные сапоги на барсучий жир, на сливочное масло, на курдючное сало.
Приехала Палаха свидеться с братниной семьей (про Ермолая узнала от станичника – в Китай утек) – ан ни дома, ни семьи, лишь Федя один, да и того еле узнала, малюткой видела, толстощеким уросом, теперь парень, вытянулся, тощий, одер одром. Вздумала забрать племянника к себе. Он обрадовался, залился слезами, как мальчонка: не чаял он когда-нибудь дальше соседней станицы выбраться, опостылело жить наравне со скотом, скот, он бессловесный, и то его жалко. Потом заплясал Федя: некуда было податься да так боязно, что с ногами совладать не мог при мысли бросить навсегда Варненскую, а тут – спасение, воля.
Но не удалось Палахе забрать Федю. Обольстилась собственным невинным простодушием. Да не таков был Каракула. Добыл из комода амбарную книгу, где вел понедельные записи расходов на Федора Чугунова. Не батраком там значился Федя – приемышем. Обо всем, что пил-ел, что изнашивал и что прикупалось ему, было в амбарной книге. Это ужаснуло Палаху. Еще пуще ужаснуло то, что всему, что съел-износил Федя, назначалась цена, и сводилась она за год, счислялся на деньги урожай за то же время, а подбивка получалась в урон для хозяйства, будто расход на Федю был больше, чем польза от его работы, а значит, ежегодно он оставался в долгу у Каракулы, о чем и свидетельствовали крестики химическим карандашом, которые он выдавливал на листках по требованию хозяина.
Палаха с мужем иногда нанимали пимокатов зимней порой. Брали их на собственный кошт, да еще и хорошо приплачивали. Не поверила она, чтобы в справном хозяинстве: лошадей у Каракулы полна конюшня, пара волов, три коровы-ведерницы, овец и коз столько, что, как придут из табуна, во дворе тесно, а кур, индюшек, гусей, тех и не сочтешь, – работник оставался должен хозяину. Правда, батрачили на него, кроме Феди, мать с дочерью из Златоуста, но ведь основной приток доходов, по практическому разумению Палахи, давало Каракуле полевое и огородное земледелие.
– Не отпустишь мово племяша, – сказала она ему, – через комитет бедноты отберу.
– У меня все по уговору, по бухгалтерии опять же, – спокойно ответил Каракула.
– Эх, горюшко-горе: кому недоля, кому нажива. Комитет бедноты не поможет, отберу через суд.
– Знамо, отсудишь. Вон какая вострая. По человечеству ль будет? Федины косточки давно б ворон обклевал. Я приветил Федю. Возрос он у меня. Отец приемный я Феде. Заместо спасиба...
– Семен Кондратович, не тебе ангелом прикидываться. Лихоманить на беде горемычной ты мастак. Я чуть пробежала по станице – никто про тебя доброго не сказал. Покорпел на тебя племяш. Хватит.
– Расквитается – отпущу. Али выкупай.
– Мою прабабку муж выкупал. Счас тебе не крепостничество.
– Обмолвился, крапива ты подзаборная. Долг погасишь – забирай.
Каракула обзывать Палаху, она – его. Честили друг дружку, да с угрозами подкараулить и укокошить. Договорились в конце концов: Палаха заберет Федю, отдавши за него двенадцать пар черных катанок.
Уезжала Палаха – Федя ревел:
– Вековать мне век в работниках.
По осени Палаха доставила в станицу катанки, увезла Федю.
Перед службой в армии Федя поработал кочегаром на паровозе. Тогда же он женился. Первенькой родилась Вера. Когда Федя вернулся с д е й с т в и т е л ь н о й, она уж лазила на чердак дома по наружной лестнице: на чердаке Палахин муж держал белых голубей.
Работа на паровозе была Феде не по душе: жар, пылюка, да так шумно, что и на отдыхе блазнило, будто грохочет машина, пыхает, свистит, буксует, хрустя песком и визжа колесами по рельсам. После службы он устроился на кирпичный завод, но и там ему не понравилось. Куда он только ни устраивался: на суконную фабрику, на зерновой элеватор, на бойню, в автомобильную мастерскую – отовсюду увольнялся, не находя в новом труде радости. Из-за этого он прослыл в городке летуном. Родные сердились: «Ишь, разборчивый! И чё нюхается? Не носом надо крутить, деньгу заколачивать! Детишек-то намастерил целый рыдван». На укоры, раздражения, ругань твердил одно и то же: «Опостылело». Он старался катать валяные сапоги, но в отличие от Палахи и ее мужа никогда при этом не шутил, не смеялся, не мурлыкал песен. О деревне вспоминал редко, на минуту-другую, однако то, о чем внезапно вспоминал, долго бередило сердце Палахи, а также и маленькой Веры. Он вспоминал о белых ягнятах, прыгавших на завалинке в утреннюю теплынь, о кругленьком голубом чесноке, цветущем на косогорах вместе с козлобородником, о пойме, где скрипят среди мятликов и манника коростели, о празднике троицы, в который его сестрички плели венки из колокольчиков, вьюнка и заячьего горошка, а бабушка и он собирали богородскую траву, чтобы засушить ее на чердаке. В подвыпитье он всякий раз принимался рассказывать о том, как валяются на снежных холмах лошади, отпущенные на тебенёвку [11] 11
Тебенёвка – вольный, самостоятельный выпас лошадиных косяков, всю зиму добывающих себе корм из-под снега.
[Закрыть], и как добрыми глазами любуется на них косячный жеребец, обычно строгий и кусачий.
Весной 1935 года, едва подсохли дороги, он подогнал к дому пимоката фургон, запряженный парой воронежских битюгов. Заголосили с причетом жена Ксения и тетя Палаха. С ума он сошел: везти ребятишек мал мала меньше в Варненскую, где и дальних-то родственников у него не осталось. Он прицыкнул на баб, таща с кучером деревянный, без железной оковки сундук.
Первое время обитали в колхозном амбаре. Пепелище, оставшееся от чугуновского пятистенника, заросло бурьяном. Завозня оказалась разобранной. На ее месте Федор решил сложить землянку, а дом огоревать позже, когда запасется красной сосной. Дерн на землянку он заготавливал в степи, однолемешным плугом, звавшимся тут по старинке с а б а н. Палаха с Ксенией разрезали дерн на пласты. Стены Федя клал сам. Проверяя, прямы ли они, подсаживал вверх черноглазую Веру. И в метре от земли ей казалось, что она стоит высоко, а отец уж протягивал ей отвес, и она, зажимая в кулачке суровую нитку, спускала юркую гирьку по стене, смеясь и дрожа от страха.
За предвоенные годы семья Чугуновых окрепла и успела на старом фундаменте срубить новый пятистенник. Палаха с мужем Алексеем Алексеевичем, хотя Федя и осуждал их: дескать, насиженное место нельзя кидать, – переехали в Железнодольск. У них пошли тяжбы с инспектором городского финансового отдела. Инспектор на основании доносов, извещавших его о том, будто бы они катают валенок на треть больше, чем оговорено в патенте, увеличил им денежный налог, но они опротестовали это через суд. Инспектор не унялся: подслеживал за ними на базаре, подсылал в сарай, когда они валяли обувь, соседей, нагрянул сопровождаемый милиционером с проверкой. Несмотря на то что не уличил их ни в чем, пригрозил упечь обоих в тюрьму. Как раз в состоянии горевого замешательства Алексей Алексеевич встретил отцова друга, старого партийца, работавшего вплоть до революции шлифовщиком в паровозном депо, а теперь возглавляющего крупную железнодольскую артель «Коопремонт». При артели, кроме мастерских, занятых ремонтом кухонной посуды, обуви, швейных машинок, музыкальных инструментов, граммофонов и патефонов, гуттаперчевых, резиновых и механических игрушек, были и производственные мастерские, делавшие гвозди, роговые гребенки, расчески, шпильки, деревянные рамки для типографских портретов вождей и личных увеличенных и раскрашенных фотографий, гармошки с перламутровыми ладами, собак и кошек из гипса, предназначавшихся для украшения жилища и вместе с тем выполнявших роль копилок – через прорези в головах их полое нутро заполнялось медными и серебряными монетами. Была при артели и пимокатная мастерская, но дело в ней ладилось плохо из-за отсутствия настоящего мастера, и партиец, по выражению Палахи, сосватал туда Алексея Алексеевича на должность старшего пимоката.
Они поселились в бараке, намереваясь в короткий срок подыскать и купить взамен проданного в Троицке справный дом. Но дома здесь продавались редко, а цены заламывались неслыханные, и порешили Палаха с мужем подождать, покуда из города не начнется отток народа в какие-нибудь другие необжитые края: в таких случаях даже райские хоромы продаются задарма.
В Варненской была лишь начальная школа. После окончания четырехлетки Федя не хотел учить старшую дочку дальше: пускай домовничает и нянчит малышей. Однако Палаха переубедила племянника: хоть одну надо вывести в люди, притом кто-то из его детей должен уцепиться за город на случай войны или недородов, потому что на пайке́ завсегда можно выжить, а потом помочь кому-нибудь из родных, кто уцелеет, как после гражданской помогла ему она, тетка. И Вера стала учиться в городе и вместе с Палахой испытала непоправимое горе предвоенной весной: умер от скоротечной чахотки Алексей Алексеевич. Боясь повторить участь мужа, Палаха не пошла работать в пимокатную, а устроилась в заводскую столовку, которая обслуживала прокатчиков. Летом Вера сдала экзамены за семилетку, и Палаха определила ее на склад стальных заготовок ученицей разметчика. Настелет карусельный кран (он напоминал ей громадного паука) на землю металлические бруски, и сразу дело для разметчиков: наноси мелом на все грани каждого бруска черточки, вилюшки, штриховку, а значит, показывай, где в заготовке поверхностные изъяны, чтобы вырубщики выскоблили, выдолбили, выбрали их из стали остро заточенными пневматическими зубилами. Будь время мирным, Вера училась бы мелить заготовки не меньше года, а тут поползала около месяца вслед за разметчиком по стальным плоскостям – и работать самостоятельно.
Что бы ни стряслось с Верой, ничего она не утаивала от Палахи. Да и как утаивать, если после смерти Алексея Алексеевича Палаха только ею и дышала.
Когда Вера открылась, что глянется ей Антоша Готовцев, а также призналась, что могла бы ему свою судьбу отдать, Палаха попросила как-нибудь привести его. И привела Вера, и о чем только Палаха не расспрашивала Антона! Потом торжественно закляла Веру не упустить его, посколь он порядочный и умный, каким был ее Алексей Алексеевич. А еще она заклинала Веру не шибко выказывать свою любовь, посколь парни гоняются за теми девушками, какие держат себя в достоинстве и не милуются с ними допрежь свадьбы, хотя и не скрывают к ним расположения. Наравне с порядочностью Палаха ценила в Антоне то, что у его родителей есть домик, а это на ее разумение, сложит в нем доброго хозяина, который не от семьи будет тащить, а в семью.
3
От отчаяния, предполагаю, женился Антон Готовцев на Вере Чугуновой: попытка забыть меня. Не прошло и года, как Вера, наверняка чтобы Антон никуда от нее не делся, родила сына. Имя ему дали Алеша. Должно быть, в честь Горького? Ради прокорма Антон уволился с подстанции. Зарабатывал он с премиальными и вычетами – государственный заем, комсомольские и профсоюзные взносы, подоходный налог – триста пятьдесят рублей. Пока длилась война и был холостяком, он и думать не думал о деньгах. Тяжко, да что поделаешь: как-нибудь протянем. Вера получала больше Антона: ее цех относился к основным цехам, его – к вспомогательным. И все-таки даже одно обзаведение детским приданым далось им нелегко. К этому времени вернулся изнуренный войной и ранами отец Антона. Он и надоумил, а потом через б а з а р н о г о [12] 12
Базарный (арго) – начальник базара.
[Закрыть]устроил сына рубщиком мяса на рынок. И его родители, и Палаха негодовали, когда Антон, еще совсем не оперившись, уехал в Куйбышев и поступил в авиационный институт.
Антон бедствовал там с женой и сыном и после первого курса вернулся в родительский дом. Учился в металлургическом институте. Распределили в местный доменный цех, где в ту пору разворачивал реформаторскую деятельность Вычегжанинов, считавший непременным для молодого инженера практическое освоение всех главных специальностей на доменной печи. Антон на совесть поработал машинистом вагон-весов, горновым, крановщиком, водопроводчиком, газовщиком. Затем Вычегжанинов пригласил его к себе и спросил о том, в каких, на его взгляд, преобразованиях нуждается технология цеха.
– Ввести транспортерную загрузку домен.
– Причины?
– Разные. Что особенно желательно – ликвидируется адская специальность машиниста вагон-весов.
– Прежде всего героическая специальность.
– Машинисты вагон-весов мечтают не быть героями. Их вполне устраивает труд машинистов транспортеров.
– Думаете – получится?
– Дум спиро, спэро [13] 13
Пока дышу – надеюсь (лат.).
[Закрыть].
– Укажите мне проектировщиков, которые создадут загрузочный рай.
– Моя тревога, но не моя забота.
– Идея принята. Назначаю вас мастером четвертой домны.
Через несколько лет, когда Антон занялся агрегатами прямого восстановления железа, Шахторин назначил его начальником спецлаборатории. Вместе с Шахториным они определили направление поисков, спроектировали вчерне печь «Пифагоровы штаны». Антон быстро увидел, что, хотя их замысел прекрасен и хотя на металлургическом комбинате несть числа инженерам, таких специалистов, какие требуются, здесь, по существу, нет. Нужны энциклопедисты. Взять негде. Решили с Шахториным: выбирать из тех, кто есть. В процессе поиска и находок они будут обретать мечтаемую весомость. Таких людей, не всегда с высшим образованием, но непременно талантливых, ярких, они находили и ставили перед ними серьезные задачи: каждый стремился проявить себя крупно, особенно. Так возникли в лаборатории авторитеты, пользующиеся безукоризненным доверием: механик, кристаллофизик, мастер по газовым резкам, плазмотронщик, химик, приборист. Все это не отменяло обязательства совершенствоваться до универсальности. Сложней всех приходилось Антону. Чтобы оставаться умоводителем сложившихся авторитетов, он должен был сохранять за собой непререкаемую инженерную и научную высоту.