Текст книги "Макушка лета"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
5
Едва Станислав взлетел наверх, взлетел настолько воздушно, что лестница, даже от вкрадчивой поступи издававшая переборы скрипов, не издала звука, как Травин и Лошаков пошли в аккумуляторную. Байлушко увязался за ними. Возле двери Травин остановил его:
– А вы зачем?
– Вы бы спросили у хозяина дома, зачем он идет в собственный дом? Это было бы неизмеримой наглостью.
– В помощниках не нуждаюсь. Достаточно Лошакова. В советниках нет необходимости. Ах, я упустил... Я нуждаюсь в мудрых указаниях.
Привычка покорствовать Гиричеву, нет, вероятно, не привычка – мимикрия защитного покорствования, хотя и предопределяла приспособленческую тактичность Байлушки, но все-таки не могла удерживать его от всевмешательского напора. Уж если он дал прорваться своему гневу против Веденея Верстакова, который избавил его от тревожной неизбежности вводить в синхронизм турбогенератор воздуходувки с турбогенераторами центральной электростанции, то что говорить о случаях его неистовых вспышек против мастеров, не отмеченных, как наш мастер, чудодейственным даром проникновения в неожиданные, почти волшебные загадки электричества! Про нас, грешных щитовых, я тем более смолчу.
Травин, подобно Верстакову, был тоже редким мастером, каких из-за войны совсем не осталось на заводе. Он дерзнул бы (еще и по складу характера) произвести укорот крупному, достойному руководителю, не то что этот шпендрик Байлушко. Недаром Гиричев пользовался им как цеховой затычкой, да и сам он без того метит быть каждой бочке затычкой. Вот Травин и не утерпел, чтобы Байлушко попирал его самостоятельность. Конечно, он не имел права не пускать Байлушку в аккумуляторную. Но одно дело право, другое – для чего им пользуются. Защищая свой престиж, Травин, думал он об этом или нет, тем самым оберегал престиж Байлушки, низводящего себя до роли отщепенца в руководителях.
Пытаясь войти в аккумуляторную, Байлушко ломился на Травина. Тощ-тощ, желт-желт, а силенку обнаружил упругую, бурящую. Что там еж, с которым схож рыльцем? Крот! Начнет рыть землю – пророется под горой. Такса! Эта от злющей барсучьей семьи отвертится. Тощ-тощ, желт-желт, а впер Травина в аккумуляторную. Травин аж обомлел от неожиданности. Нет, тут не только физическая энергия. Тут энергия похлеще, пострашней.
Хватило у Травина достоинства: не препираясь, вышел. Развел руками: дескать, вон их сколько, аккумуляторов, робь, сколько заблагорассудится, хоть все пластины посменяй, хоть в электролите выкупайся, – и вышел. За ним вышел Лошаков. Потолокся Байлушко в аккумуляторной, выскочил оттуда, как ракета-шутиха, только что из определенного места искры не бузовали. Должно быть, в аккумуляторной наконец-то дотумкал, как недавно Станислав Колупаев отнесся к его желанию зажечь ртутную колбу. В неистовстве он взвился на второй этаж. Я сидел за столом, готовя наряд для включения трансформатора, на котором Нареченис и ты, Марат, закончили проверку реле Бугольца. Вы примостились на радиаторах, греясь и протирая испачканные руки нитяными комками. Станислав с Верстаковым только что вернулись из взрывного коридора, где сняли закоротки [7] 7
Закоротки – специальное приспособление для заземления, предназначенное для защиты работающих от поражения электрическим током.
[Закрыть]с масляников низкой и высокой стороны.
6
Ах, ты, масляник низкой стороны, круглый бачище, черный гигант! Не отключи я тебя, остался бы ты в моей памяти, ничем не отличим от остальных «МВ-22». А то я заметил, что оспины у тебя на овале, переходящем в днище. Легкая литейная небрежность. С чего бы мне интересоваться твоими контактами?! Нет, когда бородатый слесарь Ковров поднял их из масла, я рассматривал массивные челюсти красной меди с такой пристальностью, как ни разу не рассматривал свои зубы, хоть они и прибаливают. Не будь это ты, не углядел бы я на меди этакие маленькие волдырчики – след оплавлений электрическим пламенем. Углядел, заставил удалить бархатным напильником, не драчевым – бархатным, да сам отшлифовал пастой. Если бы ты слышал мою просьбу к Шпарберу, чтоб масло, взятое из твоей утробы, тщательней проверили, ты бы не стал отключаться, когда я, наводя чистоту, по нечаянности задел за собачку. Эх, масляник, масляник низкой стороны! Ты бы знал, как я мучаюсь, что никому, даже Станиславу, не сказал, что это я отключил тебя. И не говорю. Станислав знает. Грозовский догадался. Пусть они молчат, правильно молчат. Но я-то должен повиниться перед ними? Похоже, что они не хотят, чтоб я повинился: мол, знаем, словно не знаем, а от тебя узнаем – соучастники. Но я-то должен повиниться. Повиниться и поблагодарить. С клятвой, что никому на свете не скажу про отключение. Иначе то, что получилось ненароком, будет низкой стороной моего существования, но не такой, которая дарит спасительную энергию, а такой, которая наносит ущерб душе и честности. Масляник, масляник низкой стороны, неужели я низкий? Я не хочу низости ни в ком. Я за высокое, возвышенное, величественное в чем бы то ни было: в дружбе и любви, в труде и в бою, в подчинении и подчинительстве, в доброте и строгости, в сознательности и безотчетности, в народном и личном достоинстве, в протесте и молчании. Масляник, масляник, одноглазый циклоп, ты, быть может, обольщаешься тем, что твой могучий трансформатор остается бесполезен при включенном маслянике высокой стороны и при том, что трансформатор уж начал преобразовывать напряжение? А оно-то не потребляется и не будет потребляться, покамест не включишься ты, масляник низкой стороны. Гордись, ты создаешь условие, открывающее путь чудодейственной энергии к потребителю. При этом, пусть на миг, в тебе совершается такое полыхание, кипение, сотрясение (они не ведомы маслянику высокой стороны), что кажется, ты вот-вот взорвешься. Содействуя тому, чтобы трансформатор принял нагрузку, ты уподобляешься вулкану в горе, который беснуется, но никак не извергнется. И все-таки не обольщайся: какие бы температуры, давления, реакции ты ни выдерживал, включаясь в цепь, ты всего лишь контакт, увы, контакт временный, если смотреть с точки зрения вечности. Не в унижение говорю. Но согласись: все заключено в генераторе и все исходит от него. Хотя, конечно, без тебя, без тех, кто тебе предшествует и кто будет после, ему невозможно осуществлять себя. Значение твое важно, однако ты при трансформаторе, при низкой его стороне. И ты, и тот масляник, что при высокой стороне, вы одинаково полезны, потому что являетесь передаточными пунктами блага. Но в людях, а мы, люди, тоже преобразователи, я прежде всего ценю тех, кто энергию генератора трансформирует повышительно! И я верю: то немногое, что воспринято нами у гениев, должно привести нас к возвышению, о котором мечтает все человечество.
7
Байлушко стеснялся напускаться на Станислава при Нареченисе: свой брат инженер. Но и терпеть не хватало силы. Он пробежал вдоль пульта и вдоль щита управления. Едва вернулся к нашему столу, попросил Наречениса и тебя, Марат, спуститься вниз, дабы не отвлекали щитовых, но вы промерзли на трансформаторе и хотели побыстрей согреться, поэтому не пошли вниз, где было прохладновато.
Тогда Байлушко приказал Станиславу следовать за ним в шинное помещение. Станислав, озабоченный предстоящим включением второго главного трансформатора, не последовал за Байлушкой, и тот, оборотясь, крикнул вконец истончившимся голосом:
– Я кому приказывал? Или тебе уши залили воском?
– Дайте сперва включить трансформатор.
– При чем здесь трансформатор? Успеешь включить.
– Что вам так загорелось?
– Ты что мне обструкцию устраиваешь?
– Какая еще обструкция?
– Вызывающая.
– Не понимаю вас.
– Докатились до обструкции... Как можно?..
– Сперва дайте включить...
Бледный и все-таки сохраняющий собственное достоинство взял Станислав со стола дописанный мною наряд на включение трансформатора. Наряд был несложный, из трех пунктов. Но Станислав никак не мог вчитаться в него. Попробуй вчитаться, когда ты на разрыв с начала смены. Отключаешь, включаешь, переключаешь, устанавливаешь и снимаешь закоротки, развешиваешь и убираешь плакаты: «Работай здесь», «Стой! Высокое напряжение!», «Стой! Опасно для жизни!», а самое ответственное – ставишь людей на рабочее место, присматриваешь, чтобы они находились только там и там, провожаешь их оттуда, едва они исполнили то, что им поручалось. Ты и без того перенапряжен, а тут еще с неуместными претензиями сам Байлушко. Унять бы ему свою презираемую нами с о в к о с т ь. Вспомнить бы ему, что есть на свете понятие о чести. Неужто и он, унижаемый Гиричевым, как бы обезболивает свою униженность, унижая кого-то из нас? Вполне вероятно, что Станислав никак не мог вчитаться в наряд, потому что именно такого рода чувства-мысли всецело охватили его.
Как жесток бывает уязвившийся человек! Еще более жесток он, если его уязвленность избирательная. Что бы ни предпринял Гиричев, Байлушко покорен, рьяно старателен, обворожительно исполнителен. Но теперь он имеет дело не с Гиричевым. Он уважает Колупаева: достойный работник, тщательный. Вот бы и нажать на те же тормоза, которые действуют безотказно перед л и ц о м Гиричева. Не исключено, что несколько секунд он упорно давит на тормоза, потом приотпускает их: крушения не будет, перед ним всего лишь Колупаев.
– Обструкция, надо думать, не случайная? – спрашивает Байлушко, вонзаясь взглядом в открытый висок Станислава, упорного в неотложной необходимости проверить наряд, затем, коли все в нем правильно, подписать его, отнести на подпись Верстакову, сидящему в кабинете начальника смены, оттуда, из кабинета, вернуться вместе с Верстаковым, чтобы совершить включение трансформатора.
Я не видел Станислава растерянным. Даже в уклончивости он был прочен. А тут я увидел, как его глаза оцепенели от жути. Не слово, а то, что Байлушко уцепился за него, как за спасательный круг, в глубине души потешало меня. От жути в глазах Станислава стало не по себе и мне. И словом, что лишь только потешало, вдруг и я устрашился. И оборотил ищущий спасительного разъяснения взор в один миг со Станиславом на образованного, заступнически справедливого Наречениса.
Нареченис ждал, когда мы, пусть и безмолвно, обратимся к его помощи.
– Коллега, необходимо понять Станислава Иваныча. Низкую сторону выбивало. Пока есть ревизия, выявить надежность. Трансформатор – не шуточка.
– Кому вы доказываете?
– Взываю благоразумие.
– ...к благоразумию.
– Спасибо за поправку. Мы ездили Маратом в деревню...
– ...с Маратом...
– Хорошо. Ездили с Маратом в деревню вещи менять на картошку. Пугало на огороде? Да? Зима. Птицы в Африке, а пугало торчит.
Ты, Марат, почему-то разулыбался. Наверно потому, что для Наречениса было в диковинку наше российское огородное пугало да и то, что оно осталось на зиму.
– О чем вы говорите?
– Коллега, не делайте пугало из политических слов. Я понимаю слово «обструкция», но поджилка у меня тоже затряслась.
Понарошку ли вместо «поджилки затряслись» Нареченис употребил это выражение в единственном числе или по малому знанию тонкостей русского языка – в точности я не знаю. Может, ты об этом знаешь, Марат? Только мы грохнули тогда так, что заколебались стрелки приборов, частотомер прекратил выщелкивать «зубы», клацанье «Тирриля» сделало нырок – шел мерным звуковым шагом, споткнулся, полетел куда-то в тартарары. Скажешь, преувеличиваю. Конечно. Одни впечатления надо преувеличивать, чтобы они выразили всю полноту впечатления, другие – преуменьшать, чтобы непомерная их сила не произвела в человеческой душе разрушений, подобных тем, когда разряд молнии попадает в дерево; хотя оно и уцелеет, но останется без макушки, ствол частью пообуглится, даст трещину.
На наш хохот быстро пришел Веденей Верстаков. Не в его натуре было взвинчиваться, проявлять торопливость. Даже в аварийных обстоятельствах он не спешил. Мы, четверо, хохотали, сирена всхрюкивала, как от щекотки, лестница издавала скрипы-переборы. После Веденей Верстаков говорил, что едва вышел на щит управления, померещилось, будто подстанция от веселья ходит ходуном. Способность относиться к происходящему с той мерой внутренней собранности и внешней невозмутимости, которая предотвращает чувство смятения, на этот раз не сработала в нем. Невдомек было ему, хоть он и успел все тотчас увидеть, не исключая насупленной ежиной мордочки начальника подстанций, что подеелось с нами, и он не без растерянности присоединился к нашему хохоту, но скромно: удивленно-тоненьким смешком.
Когда все мы затихли, Байлушко напустился на него, да с таким ожесточением, словно не кто-нибудь, а именно он, Веденей Верстаков, был виноват в его руководящей незадачливости.
Пока Байлушко выкрикивал обвинения и угрозы: Верстаков, де, распустил персонал, ни для кого начальник подстанций не начальник, а фигура исполнительная, типа слесаря-ремонтника, Колупаев – дерзкий обструкционист, – Веденей вернулся к себе, привычному для нас своей прочностью, безошибочностью, самостоятельностью.
– Спокойно, Рафаилыч, обскажи, что стряслось.
Ничего обсказывать Байлушко не стал, да и не был в состоянии. Опять он п о н е с, однако больше напускался на Станислава, обещая заклеймить его в докладной на имя Гиричева.
– Поступки, Рафаилыч... – сказал Верстаков с увещевающей интонацией.
– У меня поступки прекрасные. Я весь в труде. Какие еще требуются поступки?
– Ты весь в труде. Точно. Заковыка, однако, есть. Не всяк труд – твой труд.
– Нелепо.
– Я получаю хлебный паек восемьсот граммов. Ты у меня начнешь отхватывать, ну, пусть маненько... Хорошо будет?
– Я вам не идиота кусок. Вы вынуждаете меня принять суровые меры... Гиричев и я...
– Да-да, Гиричев и ты... – Губы Веденея Верстакова колебнулись в ухмылке. Пепел папиросы задел кончик носа, пухово осыпался на желтое сияющее масло половиц.
Байлушко подрожал остроугольными кулачками, оборотившись к Станиславу, почти бегом удалился в кабинет начальника смены. Туда же, погрустнев, ушел Веденей Верстаков. Вернулся он быстро, на возмущенное наше молчание передернул плечами.
Он прочитал занозистый наряд как обычно – с ясной легкостью, но прежде чем подписать его, хотел узнать у Станислава, отчего сыр-бор загорелся. Станислав не ответил. Он не чуждался откровенности, однако такой откровенности, которая его не унижала. Оскорбление, да и вообще свою любую неприятность, он скрывал. Не по гордыне скрывал, не из-за боязни мщения или пересудов, не потому что не нуждался в людской поддержке, когда страдал от несправедливости. Мне кажется, что он обладал врожденным свойством редкой независимости духа, которая помогает сохранять достоинство в самых опасных обстоятельствах, которая уважается даже людьми, дерзающими быть всевластными, но она же, эта независимость духа, придавая человеку внутреннее могущество, создает условия для его постоянной беззащитности.
Станислав не ответил, и Верстаков отстал от него: разговорить не разговоришь, а только его и себя сильней расстроишь.
Роспись мастера мы называли «два флажка». Когда он нарисовал на бланке наряда эти два флажка, я достал из стола свою шапку и подал ему. На подстанции полагалось носить головной убор: много открытых токоведущих частей, потому было смертельно опасно ходить гологоловым. У Веденея Верстакова падали волосы. А были они пушисты, волнисты, отливисты! Вот он и ходил гологоловым, нарушая правила техники безопасности, зато выполняя спасительный совет врача.
У моей байковой шапки тонкая стежка, опушки нет. Мастер сделался в ней похожим на итэковца [8] 8
Итэковец – заключенный исправительно-трудовой колонии.
[Закрыть], и нас позабавило его превращение. Нас, за исключением Станислава. Он не то что не улыбнулся – еще заметней помрачнел. Когда Веденей Верстаков вернулся от начальника смены с подписанным нарядом, лицо Станислава как бы окаменело от скорби. Не медля, они пошли включать шинный разъединитель. Тут-то, Марат, ты и выдохнул ненавистное мне слово:
– Компенсация.
Нареченис согласно тебе закивал. Я решил: вы о чем-то о том, что не касается ни аккумуляторщиков, ни Байлушки, ни Станислава, ни Веденея Верстакова. У меня было однозначное понятие о компенсации. Оно было связано с тем, что мои родители в последние мирные годы, про военные и говорить нечего, не брали отпусков: получали денежное вознаграждение, не прекращая работать. Странно большие надежды возлагались родителями на компенсацию, будто на золотой клад. Но возмещение за отдых оказывалось таким незначительным, что могло поубавить семейные нужды лишь на самую малость. Я понимаю теперь, почему так выходило. Они не делали заранее арифметических прикидок, сколько на что понадобится.
Никогда не делали прикидок и те люди, среди которых они росли, учились, работали. Как и не делали их позже мы с женой, а также все наши семейные друзья. Потому-то мои родители, получив компенсацию, обнаруживали, что нехватков-недостатков ворох: все не избыть, как мышей в подполье.
Со всем этим мое воображение и соединило выдохнутое тобой, Марат, слово «компенсация». И тем не менее оно заронило в мою душу ощущение неясности, тревожной неясности, тревожно предостерегающей. И я, пока мы оставались у пульта управления втроем, подсел к тебе на батарею и спросил, чтобы не слышал Нареченис (вдруг да его ужаснет моя несообразительность):
– Ты о чьей компенсации?
– О Байлушкиной.
– В фонд обороны отдал?
– В фонд обороны он ничего не пожалеет. Но сейчас ты спутал деньги с нервами.
– С нервами?!
– Верней, с психологией.
– Эк тьмы напустил.
– Сам ты темный. Извини, несусветицу ляпнул. Гиричеву Байлушко – мишень. Для потехи. На самодовольство. Байлушке это ясно. Он страдает, а огородиться... Слабак. Беззащитный он перед ним. У нас в школе, в детской, был Шурка Сонин. Мне никто не страшен, даже директор. Шурка перед директором трепетал. А я перед Шуркой, ну, беззащитный...
– Шурка – удав, ты – кролик?
– Хотя бы!
Я раздосадовал тебя, Марат, и ты замолчал. Да и ухватил я, какую компенсацию ты имел в виду.
8
Трансформатор, тот самый трансформатор, у которого я ненароком отключил масляник низкой стороны, деля нагрузку с другим главным трансформатором, работал нормально. Я побежал к нему на мороз проверить, не греется ли. Общупал ладонями ребристый кожух. Не греется. Глянул на стекло маслоуказателя. За ним, до сияния протертым тобою, Марат, красиво золотел горизонт масла, не превышающий обычный нормальный уровень. Я доложил об этом Станиславу. Он слушал, присклонив голову. Не меняя позы, спросил: как я думаю, можно ли сделать переход на трансформатор, защиту которого только что проверили испытатели? Я сказал, что можно. Он помолчал, покосился на меня сквозь каштановые, по-девичьи мохнатые, длинные ресницы. Мне показалось, что он непременно спросит, не отключится ли опять масляник низкой стороны, с насмешкой страдальца спросит, но он не спросил и неожиданно промолвил, пытая самого себя:
– Реле Бугольца? Явно, его изобрел какой-то Бугольц. А почему «Тирриль»? Иностранных слов не знаю. Про изобретателей почти ничего...
В тоне, каким он говорил, вроде бы проскальзывала легкая боль о малых познаниях, а во мне она почему-то отозвалась раскаянием в бегстве с Инной на гору и в том, что отключил масляник и скрываю это. Но тут раскаяние сменилось скорбью о возможности немилосердной ухватки Гиричева, нелепого Байлушкиного поведения, допускающего постыдное помыкательство собой и стремящегося к всевмешательству и всеподмене.
Почему-то подумалось, что ни ты, Марат, ни Нареченис не придали значения словам Станислава, но едва глянул на вас, стало совестно: вы сидели подавленные. Наверно, мне передалось содержание вашего переживания? Во всяком случае моя душа опечалилась мыслью о том, что, пожалуй, не бывает горше состояния у человека, когда он испытывает собственную беззащитность, которая в момент отчаяния мнится ему полной беззащитностью. А может, ты, Марат, сник еще и потому, что совсем не проявил заступничества за Верстакова и Станислава, хотя про себя и возмущался тем, что Байлушко распыхался до несвойственной ему жестокости.
9
Переход с трансформатора на трансформатор Станислав и Верстаков начали, когда я находился за щитом управления: записывал показания счетчиков. Я слыхал, как дважды ухнули один за другим масляники, отключенные Станиславом, как мастер и старший щитовой направились в шинное помещение. На миг потянуло хорошо настоявшимся холодом. Значит, они вошли в шинное помещение и притворили за собой дверь.
Я не сразу сообразил, что случилось. Возник юзжащий шорох, прошиваемый стреляющими щелчками. Здание подстанции отозвалось на него частой вибрацией. Из глубины зловещего шороха, распылив его на нет, полыхнул гигантский звук и мгновенно пресекся, раскромсался взрывом, от которого колким звоном проняло шинное помещение – лопались оконные стекла, а затем даже заикнулся, закартавил гудок воздуходувки, торчавший в поднебесной высоте над огромным кубом свинцово-серого здания.
Спохватясь, я побежал на пульт управления. Синие чернила выплескивались на ведомость, рыскали по ее занозистой поверхности. Я смекнул: Станислав выдернул разъединитель трансформатора, находившегося под нагрузкой, то есть того самого, злополучного, какому недавно я отключил низкую сторону. Если выбило оба вводных фидера, я включаю их, а за ними – масляники трансформатора, который мы собирались поставить в резерв. Под трепетным моим намерением молниеносно произвести необходимейшие действия по устранению аварии билась, как бабочка, накрытая сачком, мысль о возмездии: расплата за Маратово любовное горе, за круговую поруку утайки. Веденей Верстаков тоже в утайке: уж его-то на подстанции ни на чем не проведешь.
Бывают мгновения, когда явь воспринимается как невозможная действительность, будто бы то, что ты видишь и переживаешь, происходит в твоем сне или она тебе вообразилась. Станислав не должен был оказаться возле пульта, тем более у мраморной панели с медными контакторами, сигнальными лампочками, измерительными приборами вводных фидеров: он был от нее в три раза дальше, чем я. И вот он уже тут, и успел включить один фидер, и занес большой палец над кнопкой для включения масляника. Да, я не верил собственным глазам, что Станислав уже тут, возле пульта, но чувство нереальности его присутствия, изумляющей нереальности создавалось не столько тем, что вот он, у наклонной панели вводных фидеров, сколько тем, что желтоватая, цвета слоновой кости, гладь панели мерцает снежными звездочками, как бы затвердевшими в мраморе, что никелировка на контакторе шелушится наподобие линяющей ящерицы, что выгнутый палец, нависший над кнопкой, железисто-бурый от накипи махорочного никотина, что рукав пиджака и солдатской гимнастерки выжжены до плеча, где на воспаленно-розовой коже светлеют пятнышки прививок, что ватная подстежка пиджачного плеча тлеет, испуская волоконца едкого дыма, что волосы на виске спеклись, закурчавились от жаркого дыхания вольтовой дуги.
Чувство нереальности рассеялось, едва я заслышал, хоть и орала сирена, ежиный, мелкий и цокотливый шаг Байлушки. До его появления Станислав успел включить другой вводный фидер и м о й трансформатор.
Сирена, яростно гаркнув напоследок, замолкла. Как раз в сомкнувшейся над пультом тишине выскочил из-за камеры автотрансформатора насмерть перепуганный Байлушко. Вероятно, он прикорнул на диване в кабинете Грозовского: на щеке отпечаток растрескавшегося дерматина. Перепугаться-то он перепугался (по Станиславу этого не было видно), но уже приготовился к строгому спросу, да ему помешал вышедший из-за щита, со стороны шинного помещения, Веденей Верстаков. Он сиял от радости, и мы, Станислав, Байлушко, я, ошеломленно замерли, а Нареченис и ты, Марат, привстали. Беда, а он сияет во всю рожу. Свихнулся, что ли?
– Ну, Станиславушка! – Он восторженно повращал головой и сдернул с волос мою шапку, чтоб не походить на итэковца. – Рванул ты!.. Разъединитель-то цел! Концы ножей оплавились, губки оплавились. Дуга была – ух! Динамический удар – аж шины содрогнулись и заскорготали. Изоляторы хоть бы что. И ни один фланец не сорвало. Рука обыкновенная. И, поди-ка, рванул навроде циркового силача. Чуть бы послабже рванул, все бы в прах. Грому было много, ремонт будет маленький. Счастливчик!
Станислав, снявший пиджак, придавливал пальцами вату плечевой стежки: унимал тление. На восторг Веденея Верстакова он не отозвался, даже не нахмурился. А должен был нахмуриться. Это предполагалось природой его натуры. Когда ему прижгло пальцы и он неторопливо потирал ими друг о дружку, я вдруг либо догадался, либо ощутил, что весь он, сгорбленный над пиджаком, – в ожидании Байлушкиной выволочки. Однако если Байлушко сейчас заведется, то почитаемая в цеху сдержанность Станислава откажет и разразится на подстанции чудовищный скандал.
Что уж удержало Байлушку от выведывания причины, почему Станислав выдернул разъединитель работавшего трансформатора и почему находившийся с ним Верстаков не предотвратил ошибки, не знаю. Вполне вероятно, что тут проявилось его благоразумие. Единственно, что он тогда сказал, впрочем после того, как в шинное помещение своей свинцовой поступью протопал Грозовский и сделал заключение, что мы удачно пережили опаснейший аварийный момент, сказал, обращаясь ко мне:
– Зови слесарей-ремонтников. Немедленно привести в порядок разъединитель.
Я быстро привел слесарей. Байлушки у пульта уж не было: удалился в кабинет начальника смены. Грозовский разжился у строгого Станислава на большую закрутку папиросного табака и курил с наслаждением, наблюдая за приборами м о е г о, а теперь и С т а н и с л а в о в а трансформатора.
Ты, Марат, смотрел в окно на доменную печь. Я подумал, что и там что-нибудь стряслось. Нет, норма. Паровоз-«кукушка» тянет белые чаши, скоро их нальют искрометным чугуном. Верх домны окутался красноватым облаком пыли. Печь загружается рудой. Норма!
Я сел писать наряд. Тут-то ты и обнаружил, что о домне думать не думаешь.
– Вот вам и обструкция, – промолвил ты.
Сдается и мне: ты пытался, глазея на домну, увязать то, что случилось на подстанции, с тем, что бытовало в мире наших цеховых отношений. Пытался и, наверно, увязал? Так, Марат?