Текст книги "Короткий миг удачи (Повести, рассказы)"
Автор книги: Николай Кузьмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
– Не надо, Степан Степаныч, – попросила, отжимая слезы, Шурочка и положила руку на горячий сухой лоб раненого. Но Зюзин заметался, он торопился что-то сказать и не мог, – задыхался. Шурочка нагнулась к нему ближе и сквозь гул, сквозь слитный грохот, заставлявший дрожать воздух, разобрала отрывистые, бессвязные слова:
– Снежинка… Звездочка… я же все хотел… я же сказать… Ах-х-х… – Он вдруг так потянулся, что Шурочка испугалась и закусила зубами пальцы свободной руки. Но это был еще не конец. Родимое пятнышко на его тонкой, мучительно напрягшейся шее поднялось и опустилось, Зюзин обмяк и задышал мелко, часто, снова беспамятно.
– Далеко не водить! – услыхала она чрезмерно хриплый, сидевший, казалось, в самой глубине груди человека голос и по властному тону догадалась, что голос этот майора Стрешнева. Шурочка промакнула рукавом гимнастерки глаза, оглянулась и увидела странною группу: впереди, без ремня и с заложенными за спину руками, трудно шел удивительно непохожий на прежнего Петька. Мосев с каким-то аккуратным молоденьким солдатом конвоировали его.
– Слышишь?.. Не разгуливать! – снова сиплым, как бы простуженным голосом выкрикнул Стрешнев и скрылся по своим делам.
Петька увидел Шурочку и замедлил шаг, потом остановился совсем. Он очень изменился за это время, – совсем еще недавно налитый силой и здоровьем балагур и весельчак. Он смотрел на Шурочку и никак не мог отвести глаз. Взглянула и она на него, коротко и как бы свысока, и этот мимоходом брошенный взгляд просыхающих глаз санитарки больше всего сказал обреченному Петьке. Он задрожал челюстью, хотел что-то сказать, крикнуть перехваченным горлом, но Шурочка уже отвернулась, а суровый, молчаливый Мосев тронул его винтовкой по плечу и нелюдимо кивнул: пошли…
1959 г.
ПОСЛЕДНИЙ ГРЕХ СОЛДАТА
На последней лестничной площадке Красильников остановился и поставил чемодан. Высокая крепкая дверь на две половины была сплошь заляпана узкими бумажными полосками: вырезанные названия газет вокруг почтовой щели, а также уведомления, кому из жильцов сколько раз звонить. Впрочем, виднелась и старинная закрашенная табличка, на которой еле разбирались медные выдавленные буквы: «С. Э. Ребиндеръ».
Прочитывая сверху вниз все, что было наляпано на дверях, Красильников нашел измызганную бумажку с отчетливыми, недавно подрисованными буквами: «Р. Музыкант. Звонить пять раз, стучать ногой и громко кричать Роза». Красильников рассмеялся и покрутил головой: надпись была как раз в духе рассказов покойного Пашки о своем веселом солнечном городе, не похожем, как он уверял, ни на один город в мире.
Красильников позвонил, внимательно считая, но ни стучать, ни звать не стал. Слышно было, как за дверью резко и требовательно раздавались трели звонка, однако никто не спешил открыть. Красильников отступил на шаг, осматриваясь. Напротив точно такая же дверь была так же заляпана бумажными полосками. Дом был старинный, с холодными гулкими колодцами подъездов, и, судя по пестроте дверей, набит комнатами и комнатушками. У себя в Черемхове Красильников отвык от того, что можно ютиться в такой скученности. «Море их, что ли, держит?» – подумал он, удивляясь, почему здешний народ не уезжает в новые просторные города, где всегда рады свежему работящему человеку. Сам он моря еще не видел и, пока ехал, предвкушал, как оно впервые откроется ему: огромное, синее, играющее под солнцем, – по крайней мере так всегда рассказывал о море покойный Пашка.
Достав из кармана конверт, Красильников сверился по адресу. Нет, все правильно. По этому адресу он месяца полтора назад отправил небольшой перевод, и Роза ответила ему благодарственным письмом. «Неужели обязательно кричать?»
Он позвонил еще раз, не очень настойчиво нажимая кнопку, затем нерешительно пнул. Внизу двери, как он теперь разглядел, белело большое выбитое ногами пятно.
Послышались шаркающие сердитые шаги за дверью, и Красильников приготовился. Выглянул какой-то неопрятный человек в несвежей нижней рубашке и с голой грудью, брюзгливо осведомился: к кому? Красильников сказал, начиная сомневаться, правильно ли он попал. Человек рассердился и ткнул пальцем в длинный список уведомлений:
– Вы что, в школу не ходили? – и пошел, зашаркал шлепанцами, подтягивая сбоку сползающие пижамные брюки.
Дверь он оставил открытой, и Красильников вступил в темный, разнообразно пахнущий коридор. Конца коридора не было видно.
Не переставая ворчать, неопрятный человек по дороге куда-то коротко постучал, и тотчас в темноту упал свет, на пороге возникшей двери Красильников увидел женщину в халате и тоже в шлепанцах на босу ногу. Сильно щурясь, женщина вглядывалась, кто это пришел, и Красильников, сделав шаг, негромко кашлянул. В это время где-то в глубине бесконечно темного коридора раздался сильный шум спущенной воды, потом стукнула дверь и щелкнул выключатель. Мимо Красильникова проковыляла ветхая согнутая старушонка, одетая кое-как. Казалось, все в этой квартире одевались неопрятно и наспех, лишь бы прикрыться.
Красильников подождал, покуда не скрылась старушонка.
– Я Розу просил… Розу Музыкант, – деликатно начал он, подаваясь поближе к свету и чувствуя любопытные, настороженные уши за множеством невидимых в темноте дверей. – Я, видите ли… Я – Красильников. – И подождал. – Не помните?
– Красильников? – Большое, когда-то очень красивое лицо женщины нахмурилось, она все еще пыталась получше разглядеть неожиданного гостя. – Ну и что, что Красильников? Хотя постойте… Красильников… Черемхово, да? Боже мой, так что же вы стоите? – закричала она так, что во всей квартире за дверями обозначилось радостное движение. Глаза ее загорелись, она схватила его за рукав. – Что же вы стоите тут? Олег, Олег… да подымись, злыдень, посмотри, кто приехал?
И с этой минуты началось. Нет, Пашка правильно рассказывал о своей Розе: какой она была такой оставалась и теперь. В поднявшейся суматохе Красильников совсем перестал сознавать, что с ним происходит. Он чувствовал какое-то приятное бесконечное кружение, – кружилась и плыла голова, и хорошо было на сердце. Появлялись из коридора все новые люди, застенчивые, но любопытные, с остренькими глазками, его знакомили с ними, и оказывалось, что люди эти знают, слыхали о нем и с приятностью сообщали ему об этом. Роза тем временем изменилась неузнаваемо. Она носилась, хлопотала в чем-то ярком, праздничном, переливающемся, и, наблюдая ее радостное старание, Красильников ощущал неловкость, что очень уж долгожданным, очень приятным объявился он гостем. Непривычно было, сильно не по себе. Значит, соображал он, постепенно обвыкаясь, письма его и остальное становились известны всей квартире, все здесь читалось и обсуждалось вместе – и вот результат.
Олега, Пашкиного сына, ему хотелось разглядеть получше, посадить рядом, обнять и заговорить, – с этим намерением он и ехал. Однако парень сначала вылез заспанный, косматый, с голой худой шеей, не Пашкиной богатырской стати, потом помелькал где-то в сторонке, не очень настойчиво интересуясь гостем, а когда подошло время садиться за стол, чтобы, наконец-то утихомирившись, разглядеть друг друга как следует, чокнуться, посмотреть глаза в глаза, оказалось, что его уже и след простыл, – убежал как пояснила мать, на репетицию. Красильников очень этому огорчился, но вид? не подал. Ладно, потом повидаемся, потом поговорим. А разговор он планировал долгий и важный: Пашка, когда уж обмирал и знал, что не жилец на свете, бормотал, шептал затихающими губами одно лишь сынишкино ласковое имя. Слышал это только он, Красильников, и берег для будущей встречи, – даже в письмах не писал.
За стол уселись тесно, семейно, но многих, с кем его недавно знакомили, Красильников здесь не нашел. Видимо, только эти были Розе самой надежной подмогой в ее нелегкой вдовьей жизни. Красильников узнал старушку, проплывшую тенью мимо него в коридоре, – она сменила заношенный салоп на что-то простенькое и немаркое и сидела за столом тихо, стесняясь дотянуться до тарелок и вазочек, близко придвинутых к главному гостю. Сердитый мужчина, открывший Красильникову дверь, был в хорошей пиджачной паре и галстуке-бабочкой. У него, когда он бывал расположен к человеку, оказывался актерский раскатистый голос и мягкие округлые движения, – как потом выяснилось, работал он администратором здешней филармонии. Роза, едва заявился принаряженный администратор, так и представила его Красильникову:
– Это же дядя Леня. Я писала вам. Да и Павел, конечно, рассказывал.
Да, о дяде Лене Красильников и слышал, и знал по письмам: многолетний добровольный опекун Розы, терпеливо помогавший ей с самых давних лет. И вообще во всей этой перенаселенной квартире чувствовалось давным-давно сложившееся незлобивое братство одиночек, посильно облегчающих другу другу жизнь.
Пока дядя Леня бережно, будто священнодействуя, проходился остуженной в холодильнике бутылкой по приготовленным рюмкам, Красильников соображал, как лучше спросить о том, что так и вертелось на языке. Сначала, в первой суматохе появления и узнаваний, он забыл о Семене, да и не до расспросов было, но вот миновало время знакомств, образовалась и застолица, а о Семене все не поминали, будто такого совсем не было на свете. Но ведь он здесь, и Роза как-то написала об этом, – Семен сразу же после госпиталя направился сюда. Красильников догадывался, что здесь какой-то дружный сговор, одна всеобщая неприязнь, и все же не утерпел: когда дядя Леня, приятно осклабясь и не сводя с дорогого гостя влажных воловьих глаз, бережно вознес и приблизил к нетерпеливым губам переполненную рюмку, Красильников спросил:
– А Семен-то что? Молчат и молчат!
И сразу понял, что догадывался правильно, – вопрос прозвучал не к месту. Старушка, тащившая что-то к себе с далекого блюда, вдруг капнула на скатерть и чуть не уронила, а дядя Леня расстроился до такой степени, что поставил рюмку обратно, хотя и чувствовал уже во рту морозный обжигающий вкус пролившейся через край влаги.
Впрочем, ничего не договоренного сегодня быть не могло, и Красильников, начиная хмелеть, потребовал немедленных объяснений. Он сознавал свое право спрашивать, потому что всегда чувствовал себя ответственным за семью погибшего друга, и это его право признали все, кто сидел за столом, и не стали таиться. Оказалось, что Семен попервоначалу заходил и помогал, – был человеком, но вот стал подрастать Олежка и всеми в квартире овладело беспокойство. Дядя Леня несколько раз предлагал парню место в хорошем, приличном оркестре, однако переборол незаметно установившийся авторитет Семена, и Олег оставался у него, ударником в дрянном ресторанном оркестрике, где откровенная погоня за халтурой, ночная угарная жизнь грозили, по словам дяди Лени, сделать из молодого человека отменного сукина сына. Тут только Красильников узнал впервые, что Семен никакой не инженер, о чем мечтал на фронте, он и не думал учиться, а просто-напросто трубач в гремучем ресторанном ансамблике, немолодой уже, изрядно облысевший, чуть хромающий от памятной фронтовой раны трубач.
– С ума сошел, старый черт! – изумлялся подвыпивший Красильников и готов был отыскать Семена немедленно, отчитать его как следует, пристыдить, – все по неписаным правам былого фронтового содружества. И все, кто сидели за столом, оказывается, как раз этого и ждали от него, – они сильно надеялись на его авторитет. Хмелея все больше, Красильников проникался уверенностью, что его приезд очень кстати, он правильно сделал, что приехал не в день начала путевки, а за три дня, будто знал, какая тут в нем необходимость. Вот за эти три дня он и наведет порядок.
– Ну Семка, ну Семка! – приговаривал он и не мог взять в толк, как это из дивизионного разведчика, которого он знавал в жестокую, трудную пору, получился вдруг – смешно сказать! – трубач в ресторане. В черемховском ресторанчике тоже гремит что-то до поздней ночи, однако хорош бы он был, Красильников, играя там на трубе!
Дядя Леня умело менял бутылки на столе. Его породистое актерское лицо побагровело, а увлажнившиеся глаза почечного больного любовно взирали на бодрившегося Красильникова. Разговор о сдуревшем вконец Семене потянул воспоминания о Пашке, и Красильников испытывал желание говорить о нем долго, подробно, вспоминая такое, что никому из сидевших и неведомо. Он всегда любил Пашку, а сейчас – особенно, и ему хотелось сказать об этом. Он чувствовал, что все, что он скажет о Пашке, здесь будет дорого и свято. Память о Пашке, как он уже догадался, здесь не пропала.
Отодвигая от него грязную посуду и собирая ее стопкой, нарядная, но почему-то притихшая Роза проговорила:
– Господи, неужели еще раз случится эта проклятая война!
Красильников вскинулся и горячо запротестовал. Ему и в самом деле не представлялось, что вдруг снова побегут в атаку парнишки с худенькими шеями; побегут в станут тыкаться и застывать на белом поле серыми безымянными бугорками в своих исхлестанных пургой шинельках. Сейчас это казалось ему нелепым и страшным, но багровый дядя Леня зловеще покивал своим щекастым набрякшим лицом:
– Много пушек. Слишком много пушек и всякого дерьма накопилось на земле. На стиральные машины их не переделаешь.
– Но пахали же после войны на танках! – возразила Роза.
– Так – после войны, а не до! – уточнил дядя Леня и обрюзг, нахохлился еще больше, – совсем утонул в щеках.
В комнате становилось жарко, невыносимо знойно, время будто остановилось, – до такой степени слепил устоявшийся солнечный свет. Сколько часов прошло, как он приехал, вылез на вокзале и отыскал эту квартиру! Красильников открывал глаза и видел одно и то же: дремлющего напротив дядю Леню. Старушки за столом не было, ушли и остальные, и усталая Роза незаметно прибирала на разграбленном, захламленном столе.
Дядя Леня вдруг сильно потянул носом и поднял хмельную затяжелевшую голову. Морщась, он оттянул на горле надоевший галстук-бабочку.
– Сельтерский бы…
– Я чаю согрею? – с готовностью предложила Роза.
Скривившись еще больше, дядя Леня вяло махнул рукой и уперся в стол, – поднялся.
– Идемте, молодой человек, ко мне, – сказал он Красильникову, поворачиваясь уходить. – Идемте, идемте!
Словно спрашивая совета, Красильников посмотрел на Розу, и она проводила их мягкой усталой улыбкой.
Через темный бесконечный коридор, задевая какие-то шкафы и вешалки, они попали в просторную, но сильно заставленную комнату. Здесь было прохладно, много книг по стенам и в углу на полу. Красильников сразу же заинтересовался иконой в тяжелом дорогом окладе Дядя Леня с облегчением сорвал с шеи галстук и расстегнул ворот. Плюхнувшись на диван, он махнул галстуком на стену, где рядом с иконой висел увеличенный портрет молодого щеголеватого мужчины с косой дарственной надписью в нижнем углу.
– Узнаете? – отрывисто спросил он, обмахиваясь галстуком, а так как Красильников молчал, близко рассматривай портрет, дядя Леня назвал знаменитую в стране фамилию артиста, руководителя эстрадного оркестра.
– О! – с почтением произнес Красильников, пытаясь прочесть стремительную дружескую надпись.
– Да, – желчно сказал дядя Леня, неловко ворочаясь на диване, – все мы вроде бы вылупляемся из яичек, но одним суждено летать, а другим… даже и не придумаешь, как сказать! Прозябанье, мрак. Тоска!
Его мучила одышка, и он, колыхая под рубашкой великим чревом, возился на диване, устраивая свое грузное нездоровое тело. Лицо старика опало с висков, совсем как у больного отекли книзу щеки.
– Вот кончится все, и что от меня останется? – ворчал он. – Может, табличка только на дверях. Так и она не моя. Это еще фатер драгоценный устраивал себе комфорт.
Наконец он успокоился, затих, – нашел удобное положение. Но едва Красильников тронулся на цыпочках к двери, он медленно открыл протрезвевшие сосредоточенные глаза и, думая о чем-то своем, сделал пальцем короткий жест, прося задержаться.
– Вы, юноша… – негромко заговорил он, – вы, юноша, правильно сделали… – и вдруг скривился, умолк, с усилием потирая грудь сбоку, там, где, выпирая, начинался огромный живот. Зажмурившись и трудно дыша сквозь зубы, переждал. – Вы, дорогой мой, правильно сделали и хорошо, что не забыли Розу. Я не о деньгах совсем говорю, нет. Хотя, надо сказать, деньги тоже не последнее дело. Ведь за своего драгоценного Павла бедная девочка не получила ни копейки. Хоть бы мизерную пенсию! Мало ей было с градаций, так еще и это… А, скверно все устроено на земле!
Красильников, рассматривая носки собственных ботинок, медленно покивал головой. Ему показалось, что старик как-то неуважительно обмолвился о покойном Павле, но справедливости ради он тут же признал, что Розе действительно нелегко было в одиночку поднимать на ноги сына, а дядя Леня, добрый и бескорыстный помощник все эти годы, имел известное право нарушить вековечную заповедь, завещавшую говорить о покойных только хорошее. Сам он, зная, как любил Павел свою неожиданно возникшую семью – и Розу, и родившегося без него сына, всегда оправдывал его: Пашке ведь и в голову не приходило, что тот разведывательный поиск станет для него последним, он был настроен жить и жить. Хотя, если опять же быть справедливым, на войне, конечно, следовало быть готовым ко всему. Но что от него требовать было, от Пашки, если он был едва ли старше своего нынешнего сына? А что хулиганистый и отчаянный был парень, приморской портовой выучки, – так это Красильников знал и раньше.
Ему не пришлось ни возражать, ни соглашаться: дядя Леня, уронив на грудь большую неряшливую челюсть, легонько всхрапывал. На бледном его лице крупно выделялись коричневые луковицы неспокойно сомкнутых глаз.
– Уснул, – сообщил Красильников, вернувшись в комнату к Розе. Стол был уже убран и застелен, чистота и яркий свет в комнате показались Красильникову настолько неуместными, что он почувствовал себя здесь совсем посторонним.
– Нельзя ему пить, – с огорчением сказала Роза и покачала головой. – Отдохнуть хотите?
– Да ну! – живо возразил Красильников. – Я что – спать сюда приехал? Я еще моря не видел. Честное слово! Ни разу в жизни.
– Насмотритесь еще, – устало улыбнулась Роза. – Проводить вас?
Но Красильников снова отказался.
Собираясь на первую прогулку по городу, он подумал: а не переодеться ли? В чемодане у него лежал новенький костюм, сшитый перед отпуском в хорошем месте и стоивший немалые в общем-то деньги. Однако заводить канитель в прибранной комнате, выпроваживать хозяйку в коридор, а она уж переоделась в халатик и настроилась отдохнуть… ладно, обойдется и так.
Роза проводила его до двери, напутствуя, как лучше пройти к морю.
После сумрачного и прохладного каменного подъезда на улице показалось нестерпимо ярко. Синий полуденный зной плавился над белым городом. И Красильников, неуверенно трогаясь по шумной незнакомой улице, с какой-то неуловимой убежденностью представил себе, что неподалеку, за улицами и домами, за аккуратной зеленью бульвара, расстилается и блещет, переливаясь, безбрежное количество теплой синей воды. Постоянное присутствие моря угадывалось во всем облике солнечного города, в голосах и шутках его жителей, в смехе и походке загорелых пестро одетых женщин. Жизнь здесь казалась легкой и праздничной, и в Пашке, как теперь понимал Красильников, было очень много от его любимого города. Видимо, знал это и дядя Леня и тоже понимал, по-своему как-то оправдывая беззаботность молодого Павла, – да, да, оправдывал! – иначе он должен бы такое наговорить, возненавидя несостоятельного и легкомысленного отца. А дядя Леня не возненавидел – нет, этого Красильников не почувствовал. Осуждать – да, осуждал, но ненависти, непримиримости не было.
Он остановился возле будки с газированной водой. Во рту было сухо, свет резал воспаленные, привычные к такому солнцу глаза. Красильников стал в конце очереди, но люди незаметно расступились, пропустив его вперед. Ледяная шипучая вода приятно защекотала в опаленном рту, и он жадно выпил два стакана. Отойдя несколько шагов, он оглянулся и увидел, что вся очередь, все эти легко одетые, обдуваемые ветерком люди смотрят ему вслед. «Пьяный я, что ли?» – подумал Красильников, оглядывая свои пыльные горячие ботинки и мятые, с пузырями на коленях брюки. Сняв тяжелый пиджак, он расстегнул запонки и с наслаждением закатал на голых бледных руках скользкие шелестящие рукава.
Все-таки он устал сегодня, да и выпито немало. Красильников отыскал тень погуще и плюхнулся на скамейку, вытянул измученные зноем ноги. Надоевший пиджак с увесистыми, набитыми карманами он из предосторожности положил на колени.
Ему расхотелось к морю, – успеет еще впереди целый месяц. Беспокоила его какая-то недоговоренность и постоянно напоминала о себе: чего-то он не сказал дяде Лене, в чем-то не возразил. Да и с Розой он не поговорил, как хотелось. А ведь собирался, готовился к встрече. Ну, с Олегом, с тем просто не пришлось. Но теперь Красильников догадывался, что и в исчезновении Олега было какое-то неприятие своего погибшего отца. Парень, конечно, понимал, каково приходится матери, и тоже судил, – по-своему, но судил. А еще могло и так быть: парню кто-то подбрасывал формулировочки для осуждения, и тут Красильников подумал о Семене, сумевшем целиком забрать Олега под свой авторитет, и пьяным ли прозрением, просто ли предчувствием понял, что все в этой истории не без участия Семена. Как раз этим, видимо, и объясняется неприязнь к трубачу всех квартирных жильцов. Однако, успев только подумать, Красильников тут же и упрекнул себя, потому что для него самого все фронтовое было свято, и Семен не смел, просто не имел права брать столь тяжкий грех на душу: так долго, так подло таить ту давнюю обиду и так, выходит, мстить. Конечно, тогда, сразу же после всего, что произошло в той чертовой воронке, обидно было, по-человечески обидно, однако уже минутой позднее, да, минутой, не больше, Семену следовало не обижаться, а благодарить Павла, ну, пусть не Павла, а судьбу, потому что не случись этой самой обиды, то не о Павле, а как раз о Семене вспоминали бы теперь чудом встретившиеся фронтовики…
У них тогда удачно все получилось, попервоначалу удачно, они хорошо и скрытно проскользнули и подкрались, но едва Павел, большой и ловкий, как полуночный зверь в охоте, стал подминать и скручивать такого же здоровенного оглушенного немца, тот пискнул, булькнул каким-то обморочным предсмертным клекотом, и вся линия уснувшей на рассвете обороны остервенилась ураганным раздосадованным огнем.
Матерясь и задыхаясь, Павел с Семеном сволокли увязанного немца в воронку, – брякнулись, скатились кубарем. На Красильникове с самого начала лежала обязанность прикрывать отход огнем.
Мутное рассветное небо прожигалось яркими злыми очередями, вокруг, по белому, продутому поземкой полю, хлопали куцые взрывы пролетающих мин.
Семен, карабкаясь по мерзлому глинистому срыву, подобрался к краю воронки и высунулся рядом с Красильниковым. Лицо его было мокрым, и пот катился не переставая из-под низкого среза каски, он отрывисто сдувал его с запекшихся губ, а сам затравленно вглядывался в беснующуюся линию немецких окопов Он заставил Красильникова прекратить стрельбу, совсем не отвечать, и Красильников понял, что он боится направленного ответа врага, боится стать обнаруженным, хотя выбора все равно не было, потому что скоро станет совсем светло и немцы запакуют их в воронке, головы не дадут поднять, возьмут готовенькими.
Подполз, осыпая сапогами сухие комья, Павел – горячий, запаленный, в растерзанном на груди ватнике. Он тоже уставился из-под каски в немецкую сторону, щурясь от низкой поземки, задувающей уже третий день. Но вот он приложился мокрой, грязной щекой к прикладу и стал коротко, срыву, огрызаться на стрельбу. В глазах Семена мелькнул ужас, однако теперь и Красильников разглядел впереди неясные фигурки перебегающих пластунов и тоже застрочил. Все-таки обнаружились, – пришлось обнаружиться. Огонь с той минуты стал плотнее, и случилось то, чего следовало ожидать: немцы запаковали их в воронке.
В первую минуту, когда уплотнился отсекающий вражеский огонь, разведчикам показалось, что выхода нет и не найдется. Семен вдруг заругался, закричал тонким заячьим голосом, опустил руки и на животе, вздымая стылую пыль, скатился вниз. Там он вскочил и, грязный, остервенившийся, принялся пинать длинными ногами кулем валявшегося немца.
– Брось! – рявкнул на него сверху Павел, не переставая зорко шнырять глазами по полю и коротко, умело постреливать очередями.
С нашей стороны тоже был огонь, и огонь немалый, однако не туда, куда следовало, и Павел с досадой обернулся: что же они, но видят? И, все трое, они с надеждой стали смотреть в свою сторону, ожидая помощи.
Позади лежало ровное, почти бесконечное поле, и на нем очень часто бугрились заметенные снегом фигурки полегших в бесплодных, отчаянных атаках. За весь вчерашний день атакующие не продвинулись ни на шаг, бессильными оказались даже штрафники, а между тем стремительный карандаш командующего, прочертивший на карте линию удара, обязывал еще к исходу минувшего дня достичь намеченной глубины прорыва. Вот из каких соображений был предпринят этот дерзкий разведывательный поиск, и добыча, валявшаяся в прошлогоднем бурьяне на дне воронки, имела, таким образом, едва ли не решающее значение.
– Куда, куда они бьют? – ругался Павел, с тревогой замечая, что становится все светлее. – Вот куда они обязаны лупить – сюда! прямо по нам!.. Сём! – распорядился он. – Ползи-ка. И торопись. Иначе нам тут крышка. Как кроликов возьмут.
И все стрелял, пока говорил, огрызался не переставая.
Но тут, словно озлившись на непримиримую строптивость дерзких разведчиков, противник вдруг так накрыл их огнем, что от воя осколков и комьев, от пыли, совсем закрывшей видимость, они сжались, убрали в плечи головы. Сил не было высунуться и глянуть, – не высовывалось, потому что поверху, очень низко над землей, над самыми, казалось, головами, постоянно и грозно дежурили теперь бьющие навылет пули.
– Ну? – крикнул Павел, заметив, что Семен мешкает у самого края спасительной воронки. Снова взрывы, снова пыль, свист комьев и железа, – и все чаще, ожесточенней. Протирая глаза, не переставая следить за полем впереди, Красильников успел заметить, что Павел, быстро перебирая руками и ногами по сыпучему скату воронки, подполз на животе к уткнувшемуся в землю Семену. Он был очень подвижен и ловок в своей коротенькой, туго перепоясанной ремнем телогрейке. Тяжелая, заляпанная грязным снегом каска почти лежала на его широченных, не знающих усталости плечах.
Что там между ними произошло, Красильников не видел, не слышал и никогда не смог узнать впоследствии. Он услыхал внезапно яростную матерщину Павла, оглянулся и нашел их не у края воронки, а на дне, и Павел так бил товарища, как бьют самого заклятого врага: люто, с ненавистью, в кровь.
– Гад!.. Сука!.. Гад!..
Немец, валявшийся с вывороченными плечами, со страхом отодвигался от неистовых, бешеных ног разведчика.
– Я т-тебе… тварь! Пошел! – и, выбросив руку, Павел указал наверх. Красильникову показалось что он не пристрелил Семена только потому, что вдвоем немца было бы не дотащить.
Утирая разбитое лицо, испуганный Семен послушно и с неожиданным проворством быстро полез по скату воронки. На нем тоже была куцая, не закрывавшая ягодиц телогрейка, и только каска осталась лежать на земле, в поломанном и потоптанном бурьяне. Страшно было представить, как высунется он беззащитной головой в кромешный ад, клубившийся над воронкой. Мины теперь только и гвоздили вокруг прибежища разведчиков.
И тут, – Красильников запомнил это хорошо, на всю жизнь, потому что как раз смотрел на прибитого, унизительно послушного Семена, – в этот момент вдруг вспыхнуло близко, в самой воронке, черным земляным букетом отскочило от рыхлого ската и ударило прямо в живот стоявшему во весь рост Павлу. Короткий ударный взрыв шальной мины в мгновение сломал его пополам.
Семен не успел и головы высунуть.
Дальнейшее помнилось Красильникову сумбурно, но все же настолько ярко, что он до сих пор отчетливо видел перед собой тогдашние глаза Семена, в которых быстро промелькнули сначала испуг, затем сострадание, а потом, как теперь подумывал Красильников, и злорадство, мимолетное такое удовлетворение, будто мина влетела к ним возмездием за Семенову обиду. И запомнился еще измученный страхом немец, его белые бессмысленные глаза, особенно когда согнуло и опрокинуло в бурьян Павла. Он тогда совсем расписался, этот несчастный немец, и все время омерзительно потел.
– Ай-яй-яй! – озабоченной скороговоркой запричитал Семен, скатившись в туче пыли вниз и склонясь над скорчившимся Павлом. Но не раненный смертельно товарищ интересовал его сейчас, – страшное, избитое лицо его незаметно приобретало какую-то мелкую осмысленность, и он все чаще цепко взглядывал на Красильникова, пытаясь угадать, насколько растерян человек и не ухватится ли за разумную спасительную мыслишку.
Красильников, напряженно моргая, прислушивался, что творилось наверху, над их головами. Усилившийся грохот, близкие разрывы, сплошная пыль и чернота, совсем закрывшие небо над воронкой, – все как будто говорило, что с наступлением полной видимости наши тоже обнаружили разведчиков и до предела усилили прицельный огонь прикрытия. Два встречных шквала, сшибаясь в одной точке, настолько сильно долбили и вздымали землю, что оставшиеся на ногах разведчики не чувствовали безопасности и в своем укрытии. При каждом огневом налете они невольно пригибались один к другому, обнимались и потом с опаской посматривали наверх.
– Дурак!.. – прокричал согнувшийся, засыпанный землей Семен, и Красильников близко видел, как напрягались у него все жилы на шее. – Дурак! Из плена вон сколько бегут!
Но тут грохнуло и посыпалось так, что on и не сговариваясь брякнулись плашмя, упали прямо на связанного, мерзко пахнувшего немца. И прижимались, вдавливались изо всех сил, страдая, что нет возможности укрыть беззащитную, чутко ожидающую удара спину.
Наступившая передышка и терпеливое сопенье придавленного немца помогли Красильникову оправиться от испуга, он с гадливостью приподнялся и, отряхиваясь, увидел настороженные, караулящие глаза напарника. Догадался Семен, что ли, что не найти ему и в Красильникове сообщника.
– Я говорю, не пропадать же нам из-за этого г…! – вскричал он, оправдываясь, и с прежним остервенением наотмашь ударил немца по голове. А тот, с тугим кляпом в чудовищно распяленном рту, перекрученный проводом, только пучился, взирал испуганно, не переставая бояться за свою судьбу.