355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гарин-Михайловский » Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895 » Текст книги (страница 33)
Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:30

Текст книги "Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895"


Автор книги: Николай Гарин-Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

– Ну а ты, голубчик, на что надеялся, продавая казенные вещи?

– На смерть надеюсь, ваше превосходительство, – говорит солдат, – так что порешил я за царя и отечество голову свою сложить и потому в одеянии больше не нуждаюсь.

Усмехнулся генерал и говорит:

– Сколько тут таких в отряде?

Говорит Немальцев:

– Семьдесят три.

– Ну, так вот что… Этих, так как они порешили головы свои сложить, в передовой отряд в Ломжу, а ты тоже с ними. Не умел досмотреть за вещами, может, досмотришь, чтобы слово свое исполнили. А вины вашей я все-таки не снимаю: там уж как полковник, который вас будет принимать в том отряде, – хочет – есть запасные вещи – выведет в расход, а нет – его дело.

Пришел, наконец, и на войну Немальцев.

Только уж это не Севастопольская была. За все время так и не видел Немальцев неприятельских войск.

Кочевали из деревни в деревню, делали облавы в лесах, в деревнях, в клетях.

Раз спит Немальцев в избе с восемью солдатами, девятый, часовой, за дверями. Подкрались повстанцы и прирезали часового.

Окна выбили и палят в избу, где солдаты. Поджались солдаты ближе к окну, держат ружья наготове: и им встать нельзя, и те в них попасть не могут. Смотрят: лезет в окно коса, другая: норовят косами поймать кого-нибудь.

А тем временем подоспели другие солдаты, из других изб, всех повстанцев переловили.

Кончилась война. Доживает службу Немальцев. Чем ближе к концу, тем сильнее тоска по дому.

Вышел приказ восемнадцатилетних сроков отпускать домой.

А Немальцев двадцатипятилетний доживает. Обидно стало ему.

Пошел он к ротному, просит отпустить его.

– Поговорю я с полковником, только вряд ли.

– А сколько ему осталось? – спрашивает полковник.

– Шесть месяцев.

– О чем там толковать!

Пришел, наконец, и Немальцева службе конец. Вызвали всех их, отслуживших, в полковую канцелярию.

Вон они лежат у писаря те белые бумажечки, на которых отставка их прописана. Вызывает писарь по очереди и раздает их.

А Немальцева отставку припрятал для шутки.

Кончили. Стоит Немальцев ни жив ни мертв.

– Тебе что? – спрашивает писарь.

– Как что? Отставку.

– Нет твоей отставки…

Все выдержал громадный до потолка Немальцев, а как увидел, что нет его отставки, зашатался.

– Есть, есть… Я пошутил…

Пули не свалили, а шуткой чуть не убили человека. Смеются писаря.

Отошел Немальцев, взял отставку, – бог с вами, – и пошел на далекую родину.

Думал опять было удостоверить свою Ирину, да не то судил ему бог: умерла Ирина… ждала, все ждала мужа, двух месяцев только и не дожила до прихода.

Год прошел: сгорел ветхий домик Немальцева.

Выросли дети. Одного в солдаты угнали, другой в холеру умер. Ничего не осталось у старика. Только вот служба дозорная осталась да кудластый песик, что человеческими глазами глядит да слушает, точно понимает…

Скоро рассвет. Устало бредет старик. Снова бьет он в чугунную доску, и дрожат протяжные звуки и уносятся в темную даль.

Бурлаки *

I

Четыре года отбывал молодой Гамид воинскую повинность – в денщиках служил.

Тихий, смирный был Гамид и молодец собой. Все любили его, и начальник говорил ему на прощанье:

– Охота тебе, Гамид, уходить, – оставайся!

Жаль и Гамиду было, да все-таки потянуло домой.

Сильно забилось его сердце, когда опять, после четырех лет, увидел он свою глухую деревушку, в ста верстах от Волги.

Все так же стояла там старая мечеть с высоким, тонким минаретом, те же соломой крытые избы с узорчатыми коридорчиками.

_ Деревня бедная, земля песчаная, требующая удобрения, но скотины мало, и колотятся татары из года в год, проводя зиму впроголодь по своим избам, а на лето отправляясь на работы в степь, «Бурлаки» – так зовут таких татар в степи.

Пришел Гамид домой как раз в праздник. Идет по улице, и первая, кого он увидел в своем селе, была высокая, красивая Мялмуре.

Остановился Гамид и глазам своим не верит, как она выросла.

Когда в солдаты уходил он, – девочкой еще, тонкой козочкой прыгала Мялмуре, а теперь прошла по улице, и засмотрелся ей вслед Гамид. И сам он молодец, особенно в гусарском мундире, который нарочно надел; а тут про все забыл, глядя вслед Мялмуре: лицо набелено, ногти красной краской выкрашены, зубы – черной. Концы платка, что падает с головы, спускаются на плечи. Этим платком лицо покрывает Мялмуре, а из-за платка черные глаза так и горят на Гамида. В сердце прямо прошел к нему этот взгляд. А на тонких руках браслеты, перевязь через плечо, усыпанная серебром и бирюзой, а сзади, из-под платка, два серебряных рубля болтаются на красной блузе, расшитой яркими оранжевыми тесемками.

Прошла Мялмуре, а Гамид все стоял и смотрел ей вслед, и потянулось за ней сердце его, потянулись все мысли его, весь свет ушел за ней. Только и видел с тех пор и наяву и во сне свою Мялмуре Гамид. Молодая, красивая, высокая, самая красивая, самая высокая из всех девушек деревни.

II

Старый отец у Гамида, так и зовут его – старый Амзя. Высокий, худой, бритый. Только из-под подбородка торчит клок длинной седой бороды, как у козла или как у почтенного американского колониста, в круглой из белой шерсти шляпе. Но снимет Амзя свою шляпу да тюбетейку с бритой головы, и уж тогда никто не ошибется, что он не американский колонист, а старый, сухой, как обглоданная кость, татарин.

Обрадовался Амзя сыну. Точно стену в погребе разломали и проникли вдруг лучи солнца в темный погреб, так и на душе Амзи вдруг светло стало. Нарядный, как игрушка, сын, его сын: кормить станет теперь старого отца…

Отдохнул Гамид с дороги и вместе с отцом ушел «бурлачить» в степь. Лето проработали в степи, а на зиму домой назад пришли.

Идет и думает старый Амзя: надо женить сына. Думает и Гамид о жене.

Как только пришли в деревню, надел Гамид высокие сапоги, ситцевую в черных крапинках рубашку, безрукавку и пошел туда, где жила Мялмуре: не увидит ли ее. А Мялмуре как раз с речки идет с длинным тонким кувшином. Покраснел Гамид до ушей, смутилась Мялмуре и, отвернувшись, прошла в свою избу…

Хороша Мялмуре, да богат Елалдин, отец Мялмуре, не отдаст за Гамида. Восемь лошадей у Елалдина, почту гоняет, с самим Миньготой дружбу водит.

«Что ж, что богат? – думает Гамид, – а я молодой да сильный, работать могу за двоих, – только бы узнал он меня: полюбит как сына».

У Елалдина в то время как раз ямщик ушел, и вздумал Гамид в ямщики к нему наняться. Такого ямщика кому не надо?

Живет Гамид на широком дворе Елалдина, ест салму за одним столом с Мялмуре, а утром смотрит, как идет она с ведрами, покачиваясь, как трость, за водой. Натаскает с речки в бадью, что стоит во дворе, а потом начнет высоким узорчатым кувшином с тонкой шейкой черпать воду из бадьи и носить в дом. Черпает не торопясь и смотрит, как Гамид возится под навесом, – то лошадей готовит, то чинит почтовую тележку, а то просто вертит в руках кнут, внимательно осматривая его с таким видом, чтоб не догадалась Мялмуре, что на нее только и глядит Гамид.

А догадались уж все: и Мялмуре, и Елалдин, и Маньяман-старая сестра Елалдина, которая живет вместо хозяйки в его доме, потому что умерла его жена, а другой он себе еще не высмотрел, да и хотел прежде дочь замуж выдать, а потом уж и самому жениться.

Старая тетка Маньяман любила Мялмуре, полюбила и Гамида, но Елалдин не то думал.

Миньгота, богатый и старый, искал себе четвертую жену и стал ездить в гости к Елалдину.

Миньгота богатый купец и знает торговое дело так, как никто. С казанскими купцами ведет торговлю, и издалека ездят к нему. Торгует кожами, гуртами, топит сало, торгует чаем, сахаром и всяким товаром, сеет много хлеба и по зимам, в дешевое время, за бесценок нанимает на дорогие летние работы. Живет он верст за двадцать пять в большом торговом селе.

Не по душе старый Миньгота молодой Мялмуре. И тетке не люб он. Один Елалдин за него стоит.

III

Пропало бы дело Гамида, и не женился бы он на Мялмуре, если бы не выручил случай. Верстах в пятидесяти от их деревни была земля одного петербургского барина. Барин был молодой, служил в Петербурге, а летом наезжал к себе в деревню. Когда ездил, то всегда заезжал сменять лошадей к Елалдину. Барин был ласковый, добрый, и все у Елалдина радовались, когда приезжал он. Два года уже не был барин. Стояли тяжелые годы: голод был, хворь была, – от хвори и старуха Елалдина померла. Убавилось и богатства у него: стал и он смотреть не так весело, как прежде.

Пришла весна третьего года. Опять не веселили поля. Гамид уж год своей службы доживал у Елалдина, когда опять заехал во двор знакомый барин. Самого Елалдина не было дома. Хоть и праздник был, но он уехал в гости к Миньготе.

Увидали в. окно, кто подъехал, и бросились к воротам: и тетка и Мялмуре. Смотрит Гамид – какой-такой дорогой гость приехал? Рассказала ему наскоро Мялмуре, пока старая Маньяман здоровалась да хлопотала возле барина.

Маньяман души своей не слышала от радости. Ей-то дороже всех барин. Совсем ослепла было старуха года два назад, и в глазах так темно было, как в сыром погребе, и голова болела – не жила, а мучилась тогда старая Маньяман. Вот и рассказала она как-то проезжавшему барину про свою болезнь. Поговорил барин с Елалдином и приказал привезти Маньяман к себе в усадьбу. Поместил ее барин в своем доме, – дом большой, а он один. Выписал доктора из города. Приехал доктор, пришел к Маньяман в комнату и говорит ей по-татарски: «Хочешь, Маньяман, видеть?» – «Хочу», – отвечает Маньяман. «А не боишься того, что я буду глаз твой резать?» – «Не боюсь», – говорит Маньяман. Взял кто-то за голову Маньяман, она дрожит вся, – глаза так быстро, быстро мигают, а доктор. все говорит ласково, тихо: «Не бойся, Маньяман, не бойся». И не помнит уж Маньяман, что было дальше. Потом пришла в себя. Через неделю пришел доктор, поднял ей повязку, спрашивает: «Что видишь, Маньяман?» Смотрит Маньяман в окно. – «Травку зеленую вижу». – И заплакала от радости. «А голова. болит?» – «Прошла голова». Еще две недели продержали Маньяман и, наконец, домой отпустили. Доктор сказал ей – на прощанье: «Смотри, Маньяман: как ветер или пыль – не ходи на двор – глаза запылишь, тогда нехорошо опять будет». Сперва береглась, а потом стала ходить: нельзя по крестьянству не ходить. Запорошит глаза, опять голова заболит – и через туман начинает видеть Маньяман, когда светло и нет пыли на дворе – хорошо и сейчас видит.

Теперь она сидит с знакомым барином на крылечке, поднесла руку к своему старому опухшему лицу и смотрит снизу вверх в лицо своего милого барина. Всматривается и Гамид в барина: смотрит на его черную стриженую голову, на его мягкую черную бороду, добрые острые глаза, и все хочется ему еще смотреть, и удивляется он и думает, что вот и богатый и барин, а разговаривает с простыми людьми, и смеется с ними, и руку им жмет.

– Ты, – говорит барин старухе, – не Маньяман по-нашему, а Марфа, а Елалдин – Дмитрий.

Мялмуре самовар поставила, пока барин разговаривал с теткой на крылечке, стол накрыла, поставила поднос с маленькими чашечками на высоких шейках. Сама одела новый костюм, вышла на крыльцо и по-татарски зовет барина чай пить.

Не понимает барин, смотрит на Мялмуре, смеется и говорит ей по-русски – какая красавица она стала. Смеется и Мялмуре, качает головой и говорит с сожалением:

– Не понимай русску.

Маньяман переводит, краснеет Мялмуре и, присев на лавке, все смотрит, как молодой барин пьет чай. Вошел и Гамид, облокотился о дверь и тоже смотрит.

– Это кто, Марфа? – спросил барин, указывая на Гамида.

– Наш работник.

– Ты и повезешь? – обратился барин к нему.

– Так точно, ваше благородие, – ответил ласково Гамид и вытянулся, как солдат.

– В солдатах был?

– Так точно, ваше благородие.

– Женат?

– Никак нет, ваше благородие.

Барин подумал.

– Такой молодой, красивый, и не женат – надо жениться.

– Так точно, надо.

– Вот тебе жена – Мялмуре.

Загорелись глаза у Гамида, засмеялись все, отвернулась Мялмуре. Замолчали.

– А лошади приготовлены? – спросил барин.

– Так точно.

– И запрягать можно?

– Так точно, можно.

– Ну так запрягай.

– Слушаю-с.

– Хороший работник? – кусая бородку, спросил барин, когда ушел Гамид.

– Больно хороша, – отвечала Маньяман.

– Ну что ж, вот выдайте Мялмуре. Старуха покачала головой.

– Дмитрий не хочет.

И доверчивым шепотом старуха рассказала барину о помыслах Елалдина и о старом Миньготе.

Барин задумчиво слушал, кусая бородку, и проговорил, когда кончила старуха:

– Нехорошо, Марфа!

– Знамо, нехорошо, – вздохнула старуха, – чего станешь делать?

– Надо уговорить Дмитрия.

– Не станет слушать, – мотнула головой Маньяман.

– Ты скажи, чтоб он приехал ко мне.

– Ладно… Ты ему говорить станешь?

– Стану.

– Не говори только, что я сказала. Больно сердиться будет.

– Ладно… А Мялмуре пойдет за Гамида?

Мялмуре, хотя и не понимала по-русски, но опустила голову и покраснела. Маньяман ответила за нее:

– Знамо, лучше, чем за старого.

Когда Гамид подал лошадей, барин встал и произнес:

– Ну, прощай, Марфа. Прощай, Мялмуре… тебя надо звать – красавица Зарема.

Старуха перевела ей.

Барин все держал за руку Мялмуре, а она краснела и смотрела в окно.

Лишь только барин вышел и сел в тарантас, как подъехал и сам Елалдин и, слезши у ворот с плетушки, пошел к барину.

– Здравствуй, Андрей Петрович, – проговорил он, озабоченно подходя и пожимая протянутую руку.

Елалдин был не в духе: верно, с Миньготой не ладилось дело.

– Здравствуй, Дмитрий, – ответил барин, – как поживаешь?

– Слава богу.

– Ну что, как хлеб?

– Не видно еще… Как бы худо опять не было?

– Будет урожай.

Елалдин покачал недоверчиво головой.

– Земля стара стала. Баба стара – нету детей, земля стара – нету хлеба.

– Будет. Год на год не приходит, Елалдин.

Елалдин опять кивнул бритой головой и, смотря в свою шапку, которую держал в руках, раздумчиво сказал:

– Год на год не приходит, час на час не приходит… Человек на человека не приходит… сейчас так думал, сейчас другое уже.

Елалдин вздохнул и, подняв голову, посмотрел в голубое небо.

– Да, да, – вздохнул и барин, – ну, прощай. Я вот без тебя чаю напился, дочка твоя угостила… Маленькая была, а теперь невеста стала… год на год не приходит, – весело кивнул головой молодой барин.

– Так, так.

– Пора замуж.

– Жених придет – замуж пойдет.

– Хорошего надо: молодого, сильного. Елалдин нахмурился.

– Какого бог даст, – уклончиво и нехотя ответил он.

– Сама пусть выберет.

– Девка глупа – чего выберет? – уж совсем угрюмо ответил отец и ревниво покосился на сестру – не наговорила ли уж?

Но Маньяман, опустив голову, смотрела в землю, и ни один мускул не шевелился на ее старом вспухшем лице. Мялмуре, не понимая разговора, все смотрела своими черными глазами в лицо доброго барина. А Гамид так внимательно всматривался в спину коренника, словно в первый раз ее видел.

Неприветливо и сурово нахмурился Елалдин, как те синие тучи, что надвигались на веселое солнце:

– Ну, прощай, Дмитрий. Заезжай-ка ко мне: дело у меня есть, – сказал барин.

– Ладно, заедем… с богом.

– Прощайте.

Отперли ворота, и выехал барин, а с ним и праздник души старой Маньяман. Тихо пошла она с Мялмуре в избу, а Елалдин угрюмо стал выпрягать во дворе свою лошадь.

IV

Татарин пахарь плохой, но ездить умеет. Его тройка поджарых башкирских лошадей ничего не стоит на вид против сытой тройки русского. Кажется, и полстанции не пробежать им. Такое же впечатление неуверенности производит и хозяин их. Он все время в нервном напряжении. Если грязно, дорога тяжелая или горы, он сам не свой. Он дергает то и дело своих лошадей, не умолкая покрикивает и все мучительно ерзает на козлах, словно ищет местечка, откуда бы ловчее стегнуть свою загнанную тройку.

Но если дорога хороша, татарин едет со скоростью, на какую только способны его лошади: пятнадцать, семнадцать и двадцать верст в час. Его окрик, резкий, жесткий и страстный, все крепнет, и кроткие кони, прижав уши, мчатся. Они сами словно свирепеют и рвут постромки и дико отбрасываются, обскакивая на ходу препятствия, или скачут чрез них, – будь то пень или какой-нибудь иной предмет. Толчок, рытвина, овраг с маленьким мостиком там, внизу, – все проносится с головокружительной быстротой, и экипаж, как лодку в бурю, бросает во все стороны.

Двадцать, тридцать верст – час, полтора – и станции нет. Загнанные лошади, сразу понурившись, уже стоят опять клячами у подъезда новой станции, а ямщик, соскочив с козел и не обращая больше внимания на лошадей, возится возле седока.

– Ему что, – пренебрежительно сплевывает русский крестьянин, знай пошел, а загонит – только всего, что шкуру сдерет, а махан [26]26
  мясо. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)


[Закрыть]
опять-таки сожрет. А вот дай-ка на семьсот верст потянемся?!

Гамид не только не хуже других возил, но, может, и лучше.

У барина несколько раз открывался рот крикнуть: «Легче!» Но самолюбие удерживало, и двадцать пять верст были проеханы. Потягиваясь, барин, посмотрев на часы, проговорил:

– Час с четвертью… Молодец! Никто еще так не возил меня.

Пока запрягали новых лошадей, барин повел с Гамидом на крыльце такой разговор:

– Ну, так как же, Гамид, – хочешь взять Мялмуре?

– Хочу, ваше благородие, да денег нет.

– А много надо?

– Меньше ста рублей Елалдин не возьмет, да на свадьбу надо сто.

– Гм! А ты их где достанешь?

– Где достану? Нигде…

Барин думал о чем-то и кусал свою бородку.

– Ну, а если я тебе их дам?

– Я бы отработал их.

– Как?

– Как прикажешь… В работники пошел бы с Мял-муре вместе.

– А Елалдин? Он как без ямщика будет?

– У Елалдина сын скоро придет, – он все равно не станет нас держать. Он жену возьмет себе.

– А когда бы ты свадьбу сыграл?

– Нынче.

– Сейчас?

– Сейчас можно… Елалдин если согласится.

– Ну, хорошо.

И, вынув двести рублей, барин сказал:

– Вот тебе… А Елалдину скажи, чтобы завтра приехал… Непременно завтра.

Такой уж был барин: любил все скоро и аккуратно чтоб было.

Гамид так растерялся, что не хотел даже брать денег.

– Как же… условие надо…

– Ничего не надо… верю…

Когда он, наконец, взял и хотел поцеловать руку барина, тот спрятал руку за спину и проговорил:

– Так поцелуемся.

Они поцеловались, и, когда барин уехал, Гамид думал, что это ангел Магомета, а не барин.

Гамид знал, что все двести рублей он до последней копейки отработает, но то, что ему без расписки поверил барин, было еще дороже ему, и он готов был теперь за барина и умереть и в огонь и в воду идти. А барин – баловень судьбы, уже мчался дальше, согретый своим добрым порывом. Что ему, молодому, богатому, с блестящей карьерой в будущем, эти двести рублей, которые еще к тому же отработаются?

Он хотел пить кумыс в этом году: Мялмуре будет готовить его, а Гамид будет конюхом.

На другой день к нему в усадьбу приехал Елалдин. Дал ему барин лесу, дал под хлеб две десятины чащобной земли, подарил жеребенка, – и сдался Елалдин.

V

А через две недели Мялмуре уже подавала на террасе в саду первые бутылки кумыса барину. Барин сидел в кресле и читал книгу.

– Ну, давай, – оторвался он от чтения, – твое здоровье!

– Будь здоров, – ответила Мялмуре, смотря в его черные глаза.

– Ты умеешь уж по-русски говорить?

– Я учусь, чтоб с тобой говорить, – рассмеялась Мялмуре.

Она покраснела, а барин выпил налитый кумыс и, щурясь, протянул к ней стакан:

– Еще налей, Мялмуре… вкусный кумыс.

– Пей на здоровье.

Мялмуре наливала, а барин пил, задумчиво смотрел и о чем-то думал.

Каждый день стала носить ему кумыс Мялмуре. А иногда он сам заходил к ней в кумысную, рассматривал и любовался чистотой, окружавшей Мялмуре, любовался и стройной молодой хозяйкой.

Раз в одно свежее, прекрасное утро, когда яркие лучи солнца спорили с густотой тени на террасе, когда вокруг сверкала свежая зелень, а глаза Мялмуре сверкали на барина ярче зелени и солнца, барин сказал, охваченный прелестью и утра и Мялмуре:

– Если б другая такая была, как ты, Мялмуре, я женился бы на ней.

Мялмуре недоверчиво и грустно покачала головой:

– Лучше Мялмуре найдешь… В большом городе много есть… Там как в сказке…

– А ты любишь сказки?

– Люблю, – ответила печально Мялмуре и пошла по аллее. Барин долго смотрел ей вслед.

Смеялась дворня над Гамидом и говорила, что он плохо смотрит за женой. Гамид не верил слухам, но больное ревнивое чувство закрадывалось в его душу. Он еще сильнее полюбил Мялмуре. Она любила обновы, и, когда надевала их, он смотрел на нее, и голова его кружилась, кровь бросалась в голову, и он страстно думал, что не сыщешь на земле другой такой. Когда смеялись над ним, что он волю жене дает, что она как царица какая обращается с ним, – при людях и то никакой покорности ему не показывает, – Гамид думал: пусть делает что хочет, только любит. А что любит она его, Гамид верил этому. Но в душе все-таки решил не служить больше у доброго барина. Что-то в сердце закипало, и совестно ему было как-то теперь смотреть на барина. Отвечает, а сам смотрит в землю, и не кажется ему больше, что его барин ангел Магомета. Боится грешить Гамид, не хочет и в душе ругать барина, но ждет не дождется, когда кончится лето – срок его службы.

Прошло лето, и осень прошла. Щедро расплатился барин, весь долг заработал сразу Гамид. Уехал в Петербург барин, а Гамид с женою возвратились в свою деревню, к старому Амзе. Скучная возвращалась Мялмуре; сказал ей Гамид, что больше не будут служить они у барина. Как сказка, показались ей и лето, и терраса, и барин, который уехал теперь туда, в большой город, где много всего, много красивых девушек.

Рвалось сердце Мялмуре туда за ним, и опостылела ей родная деревня. Не пришелся по сердцу ей и старый Амзя и его грязный домик. Терпел Гамид и думал: не любит отца, не хочет уважить старика – что делать? Его пусть любит только. Сын родился у них и помер. Утешал Гамид свою молодую жену и говорил, что пошлет Магомет им еще много детей.

– Возьми другую жену себе, – отвечала скучная Мялмуре, – я несчастная в детях.

Но всех жен на свете не надо было Гамиду за одну Мялмуре. Он смотрел на нее так, что не выдерживала, бывало, она его взгляда и, положив на плечо ему голову, задумывалась, и сама не знала о чем. Сверкнут слезы в глазах, отведет руку мужа и уйдет.

– Скучает, – вздыхал и Гамид.

Весной рано на другой год увел Гамид жену в степь. Покорилась Мялмуре, но холоднее стала к Гамиду. Смотрит в глаза ей Гамид.

Приехал барин, спрашивал о Гамиде и Мялмуре и уехал к себе в деревню. Неделю там только пробыл и уехал назад в Петербург.

– Скучно без Мялмуре, – сказал он старой Маньяман.

Серьезно сказал или пошутил, но тетка рассказала осенью Мялмуре, и Мялмуре долго, как каменная, сидела и все смотрела вдаль.

Скучно прошла зима. Не было у Гамида и Мялмуре больше детей, и приставала сильней Мялмуре, чтобы взял себе другую жену.

VI

Новая весна пришла. Умерла зимой старая Маньяман. Опять Гамид собирался с женой в степь.

Точно потонула деревушка в ясном июньском дне. Только высокая мечеть смотрит в безоблачное небо. А жаркий ленивый ветерок нет-нет и принесет в деревушку радостную весть, что много хлеба, и спеет он, нежась на просторе полей.

А там, в степи, еще больше этого спеющего хлеба. И спокойными глазами посматривает «бурлак» в ту сторону, за лесом, где залегла необъятная степь.

Скоро, скоро в поход.

Сладко дремлет у ворот поскотины [27]27
  Поскотиной называется огороженное у деревни пространство, куда загоняется для пастьбы скотина. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)


[Закрыть]
, на пороге своей караулки старый Амзя. Не пойдет он больше в степь и не будет «бурлачить». Ходил он довольно. Сын теперь с невесткой пойдут за него. Он же, чтоб не сидеть у детей на шее, нанялся на лето караулить поскотину.

Поставили у полевых ворот Амзе плетеный шалаш, смазали его глиной и навозом, укрыли соломой, и живет там Амзя за двенадцать рублей в лето, за пять пудов ржаного хлеба да кирпичного чаю фунт.

Больше и не надо ему, да и дела немного: смотреть, чтобы скотина как-нибудь из поскотины не ушла в поле. Запер ворота, и не уйдет. А кто приедет, отворит.

Деревня глухая, в стороне, кто там когда еще приедет, а из своей деревни и сам встанет да отворит. Разве мулла или два-три хозяина из тех богатых, которые на сходах решают его и ему подобных судьбу, приедут, – ну, тогда встанет Амзя.

Много нужды видал Амзя на своем веку, но теперь уже не видит ее больше: сын Гамид у него. И славит старый Амзя Магомета за то, что успокоил он его старость таким сыном. Умеет и заработать и сберечь умеет. Много денег принесет сын, да он двенадцать рублей заработает… Не будет больше знать нужды Амзя. Пусть, кто хочет, ее знает, а он на своем веку довольно знал ее. Пусть никто ее, нужду злую, не знает.

Слава Аллаху и пророку его, что мудро устроили они все: и нужды не знает Амзя, и служба его хорошая, и хлеба много, и дешевле он. А много хлеба, дешев он, да дорога работа, – когда еще бедному человеку дождаться такого года?

Вот как в старинные года хлеб был дешев да много родилось его, – лучше жили люди. Хоть и дешев хлеб, да у всех он есть, – везде и работа. А бедному человеку работа есть, и жив он.

Так думал Амзя, сидя у своего шалаша, и много другого думал, потому что любил думать. Любил думать, еще больше любил, чтобы уважали его. Кто не любит уваженья? Татарин же особенно любит и за отца считает того, кто его уважает.

Любил и Амзя уважение: так и жить хочет теперь, чтоб уважали его. Если прежде нужда и заставляла его «шалда-балда» делать, – наймется, например, зимой на летнюю работу к Миньготе, а придет лето, сам в степь уйдет или в страду бросит работу да с женой и детьми в лес по ягоды уйдет, так что же станешь делать? А теперь, – хоть и не наймет никто его теперь, – если б наняли, кажется старому Амзе, не стал бы уж он так делать.

Вот и бурлаки прошли в степь… Ушел сын с невесткой… Скучно Амзе: сидит он молчаливо и тихо поет стихи из корана.

VII

Весело пошли в степь «бурлаки». Рано только немного вышли: рожь не поспела еще. Но и дома делать нечего, а пока идут, поспеет рожь, – в степи она недели на две, а то и на три скорей поспевает.

Растянулись «бурлаки» по всему тракту. Встретились русские и кто-то заметил:

– Вишь, татарская орда валит.

Ночь придет – татары или в поле ночуют, а если близко своя деревня – в деревне. Так семьями в своих ярких костюмах и идут. Другая семья серпов в десять. На них на всех – настоящих работников, может, всего-то два и найдутся – отец с матерью, но серпы и всем остальным всучат родители на базаре: тоже, дескать, работники. Уж что нажнут такие работники – другое дело, а едоки и они. Так и нанимаются, – лучше дешевле за десятину, но чтоб кормить всех, сколько съедят. Но опытны и наниматели, и редко удается обмануть их одним видом работников. Чаще приходится идти за назначенную цену и определенное количество пищи за десятину. А десятины большие [28]28
  Сотенная – четыре тысячи квадратных сажен. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)


[Закрыть]
, и если лето дождливое, плохо приходится родителям такой большой семьи, – они съедят весь свой заработок и не нагуляют тела на зиму. Тогда скучно возвращаться осенью домой.

Движутся кучей татары: кто едет в телеге, кто пешком с ручными тележками. Таких большинство. В тележках– вещи, провизия, дети. А грудных на руках несут изможденные татарки, покачиваясь на своих, в толстые шерстяные чулки обутых ногах, и широко развеваются их грязные, неуклюжие красные блузы.

У детей и баб лица испитые, худые, желтые, – лихорадка половину народа переберет, пока доберутся до места. А если прибавится к лихорадке другая какая-нибудь хворь: тиф, дифтерит, корь, скарлатина, то мрут тогда и взрослые и дети, и далеко по селам разносится болезнь.

Но равнодушен татарин к смерти, – умрет так умрет, – что на роду написано, то должно исполниться. А если особенно ребенок умрет, то что в нем? Пока ведь только кормить его надо да время у работника отнимает он, – баба жала бы, а тут возись с ним. Что другое, а дети дешевый товар: один умер – другой уж поспел. Все бы жили, – говорят татары, – и места на свете не хватило бы.

Идут и разговаривают татары о том, что много хлеба и дорогое жнитво должно быть. Вспоминают прежние походы. Толкуют о зимних слухах, которые пустил кто-то, что крестить хотят татар и новые книги хотят им дать. Многие уже в Турцию было собрались: и вещи и хозяйство распродали. Иные и ушли, но вернулись: бумага пришла, что без паспортов в Турцию не пускают. Напугался тогда народ, но пришла веселая весна, поманил заработок, и забыли татары о тревожных слухах.

– Кому надо? Мы верой и правдой русскому царю служим триста лет, – за что нас обижать?

Где дорога ровная, идут, болтают; а где лес, где залегают те непроходимые лесные дороги, по которым ни летом, ни зимой нет проезду, там бросается каждый к своей тележке.

И пойдет по лесу крик:

– И-и-и!

– Эй-эй-эй!

Пройдут лес и, обтирая пот, говорят:

– Эх, беда: как тут ездят с товаром?

– Беда! маненько бы с десятину прирубить от дороги…

Не одну и не две таких застав миновать придется, пока, наконец, не сверкнет необъятная степь: хоть и тут дороги так подпаханы, что почти все лето ездить надо по колеям да рытвинам, которых наделали в весеннюю да осеннюю распутицу, но зато хоть глазу привольно.

Смотри, куда хочешь: везде хлеб и хлеб. Где-то сенокос, а то все распахали и в степи, так же как в татарской стороне, скотину уж держат на соломе почти круглый год.

VIII

Как пришли в степь, стали бурлаки советоваться, на какой базар идти им. Сбил Гамид деревню идти на знакомый ему базар. Прошлым годом он все лето с женой проработал в одной знакомой усадьбе: на том базаре, куда звал теперь, и нанимался.

Гамид звал к себе – другие к себе. Поспорили было и потянули идти за Гамидом. Как ни гнул на свое рыжий Айла, но и ему пришлось сдаться. Побоялся народ идти за Айлой. Плут Айла: нет другого такого. Приведет деревню на базар, с приказчиком одну руку сделает, и, глядишь, всю деревню дешевле людей жать угонит приказчик. И всегда Айла сух из воды выйдет, всегда другие виноваты. Оттого и не пошли за ним, а пошли за Гамидом, потому что знали, что Гамид так не станет делать.

Пришли бурлаки в назначенное Гамидом село как раз в канун базара. Завтра рано, рано базар.

Гуляет с вечера народ по базарной площади, смотрит на часовенку в память чудесного избавления царской семьи, смотрит на ряды деревянных лавочек, на ряды возов: кто с хлебом приехал, кто за хлебом. Заперты лавки, и только кое-где у отпертой двери стоит толпа грязных татар и внимательно всматривается в неприхотливый товар. Еще больше «бурлаков» у калачников. Лежат рядами калачи белые, вкусные, но денег нет; хоть в руках подержать бы! И тянется татарин к калачу:

– Почем фунт?

– А ты не тронь руками! – отвечает бойкая и строгая торговка, – можно и глазами смотреть… Три копейки…

– Что больно дорога? Хлеб дешева…

– А дорого, не бери…

– Дорога, дорога, – качает бритой головой татарин и смущенно отходит.

Стоит Гамид у одной лавки, смотрит, выходит тот самый приказчик, работать к которому звал Гамид свою деревню. Узнал Гамида и приказчик Иван Финогенович. Тут при всем народе жал Гамиду руку чуть не с полчаса. Лестно было Гамиду – весь народ видел, с каким человеком дружбу он водит. Чай пить к себе позвал Гамида приказчик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю