Текст книги "Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895"
Автор книги: Николай Гарин-Михайловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Переправа через Волгу *
На левом берегу Волги, как известно, от Самары вплоть до Белого моря пока еще нет ни одной железной дороги. После четырехсотверстного переезда по этому левому берегу, в конце ноября на лошадях я часов в двенадцать ночи добрался, наконец, до Казани. Назади уже были все эти запряжки: гуськом, врастяжку, бочком и уточкой, хорошо характеризующие наши зимние дороги. Сколько лишнего времени, сколько утомления, сколько лишних денег! Столько денег, что эти четыреста верст на лошадях дали бы мне возможность по железной дороге съездить по крайней мере в Париж.
Но вот и Казань. Теплая комната в гостинице, сознание конца утомительного переезда, свет и тепло от огня, и память о лишениях тает уж, как снег, занесенный мною со двора.
– Волга встала? – спрашиваю я прежде всего.
– Никак нет!
И мне рассказывают всякие ужасы о переправе, но я решаю все-таки ехать завтра дальше. Сознание конца отравляется немного этой переправой, но утомление берет верх, и, поев, я ложусь спать, приказав разбудить себя в пять часов утра, потому что поезд к Волге идет в шесть часов.
И зачем из конечного пункта назначен такой ранний час отправления?
Ведь при скорости в восемнадцать верст в час и остановках на тридцати станциях в среднем по двадцати минут, как не урвать бы на протяжении девятисот верст два-три часа времени и не назначить отход поезда в более удобный час?
Согласен, что вопрос мой праздный: что такое в самом деле удобства публики?
В пять часов утра постучали в дверь моего номера.
Я открыл глаза с ощущением человека, проехавшего тяжелый путь, утомленного и невыспавшегося, с тяжелой туманной головой. Вчерашние рассказы о нескольких катастрофах, о нескольких жертвах при переправах живо вспоминаются. Из газет я уже знал, что Общество дороги отклонило от себя всякую ответственность, а логика инженера говорила мне, что, пожалуй, в интересах даже Общества дороги этот шум и крик о невозможной переправе: тем скорей разрешат постройку моста.
Наскоро напившись чаю, опять облекшись в три шубы и валенки, так как предстояла переправа при двадцатипятиградусном морозе, я при пожелании со стороны швейцара всего лучшего вышел на подъезд.
Было еще совсем темно. Как из колодца там вверху виднелось нависшее темное небо, и что-то завывало там неприятно и зловеще.
Угрюмо и молча поехал я по темным улицам. Что собственно меня гонит? Зачем рисковать, не вернуться ли назад? Но вот я уже у маленького, подозрительно как-то сбоку приютившегося вокзала. Маленькое здание, сырое и промозглое, род не то кабачка, не то пивной… Я вхожу в вагон и засыпаю. Через полтора часа меня будят.
– Господин, приехали.
– Приехали?
– Да, переправа.
– Выносите вещи.
И я, еще в сонном угаре, спешу на площадку вагона. Все пассажиры – человек двадцать – уже толпятся у откоса возле десятка крестьянских дровней. Наши вещи кладут на переднюю часть дровней и нас по двое сажают спиной к лошадям. Я сижу в позе балерины, и как ни стараюсь, но шубы мои распахнулись, и меня и всех нас поддувает, выдувает и задувает… Ухабы, рытвины, толчки…
Еще один спуск, сильный толчок, и мы огибаем баржу: мы уже на льду. Волга с берега примерзла, и с полверсты переправа идет на санях. Глыбы желтого льда с изрытыми вершинами торчат во все стороны.
Сани ныряют с одного ухаба в другой. Иногда подымутся на расколотый гребень, и в щель видишь таинственную пустоту.
Увидеть хоть поскорей, что там впереди. Я делаю усилие и поворачиваюсь лицом вперед. Ветер рвет, желтый лед кончается, а там дальше свинцовая вода Волги и пар, подымающийся от воды, мешаются с падающим снегом. Того берега за метелью не видно, – все плоско и низменно на этом серо-желтом фоне, и только группа людей черными точками обрисовывается там, куда нам ехать. Подъехали. Выдвигается фигура полицейского, и он кричит подводчикам: «Стой!»
Мы все торопливо соскакиваем с саней. Что? Как?
– Лодки на этой стороне, – переправа кажется возможна.
Надо узнать, крепок ли лед, образовавшийся за ночь и отделяющий всех нас от тех лодок.
– Не двигайтесь. Стойте! Пойдет сперва заведующий.
Мы стоим, а от нас отделяется крестьянин с багром, а за ним длинный господин в черной шубе, валенках и барашковой шапке.
Мы смотрим на уходящих, как на героев. Они идут, и каждую минуту под ними может открыться бездна, тогда их ничто не спасет. Впереди идущий постоянно пробует багром. По мере того как они подвигаются, напряжение наше слабеет.
– Куда там провалиться! Осенний лед ведь! – говорит один.
– Двадцать пять градусов к тому же, – равнодушно соглашается другой.
Остановились те двое, что-то пробуют и кричат нам:
– Доски! Полицейский засуетился.
– Где рабочие? Двое выходят из толпы.
– Вы, что ль, наняты? Доску несите!
– А как провалимся?
– Ну?
Рабочие нехотя берут доску и несут. Одну, другую, третью. С лодок тоже уже вышли навстречу к этим двоим, и кучка людей растет там, где кладут доски. Становится скучно. Один, другой, третий пассажир, и все мы потянулись к лодкам.
– Не ходите, не ходите! – набрасывается блюститель порядка, – я протокол составлю! Я не отвечаю за вашу безопасность. За вашу жизнь!
Но всем хочется скорее на ту сторону, и никто не слушает полицейского. Я тоже иду и стараюсь сохранять дистанцию, но напрасный труд: меня обгоняют, и я рискую прийти последним. Тогда я тоже начинаю спешить и, чтоб обогнать других, иду другой дорогой…
Но передо мной полынья, то есть незамерзлое место, и я волей-неволей должен возвратиться к тому месту, где через нее настилают доски. Один уже успел, переходя, поскользнуться, и его едва удержали.
Мы все у воды.
– Не грудьтесь в кучу – лед обломится!
Но и это воззвание тщетно: у всех какое-то убийственное равнодушие и отсутствие всякого сознания опасности.
В первой лодке уже сидят и только ждут, чтобы пронесло громадную «чку». Чка – это льдина в несколько десятков саженей, которую несет по незамерзшему еще руслу. Иногда такая чка налетает на лед, уже примерзший к берегу, и тогда в воздухе раздается зловещий шип, треск, и желтый лед раскалывается и высокими глыбами в местах столкновения лезет вверх.
– Ну, господи благослови, – прошла, навались!
Сердце замирает в этот момент за тех отъезжающих, и мы, очередные, прыгаем в другую лодку. Один, другой, третий, десятый…
– Довольно, довольно!
– Что вы? Двести пятьдесят пудов подымает, – успокаивает жадный лоцман.
И опять прыгают и прыгают, а затем укладывают багаж и сундуки.
Еще один громадный, в дохе, ввалился, другой молодой, юркий, прыгнул взад к лоцману.
Я сижу в своей громадной шубе и переживаю тревожное и странное ощущение: эта зимняя картина, лодка и двадцать пять градусов мороза, и эта чка, что плывет теперь прямо на нас с каким-то вытянутым, узким хоботом!
– Скорей, скорей! Пока не загородило проход, а то затрет нас чкой!
– Скорей, скорей! – кричим мы все, но лодочники еще принимают один сундук, а мы кричим, и, наконец, лоцман, с сожалением окинув незабранный товар, сдается.
– Ну, дружней! Взяли весла.
– Навались!
Но, пока наваливались да поворачивались, хобот чки уже почти настиг нас. В нескольких саженях всего от берега положение наше сразу стало критическим, и, опрокинься мы, те, стоявшие на береговом льду без крючьев и багров, не спасли бы нас. Мы мчимся к все уменьшающемуся проходу. О, как невыносимо тяжело неподвижно сидеть и бессильно ждать решения! Но перевозчики рвут воду веслами, и сильными взмахами мы стрелой летим вперед. Уже назад нам нельзя попасть, чка уже ломит лед берега, и стоящие там на берегу бегут теперь подальше. Еще одно томительное мгновение, и мы уж на выходе, лодка захватывает уже свободный пролет, еще один удар весел… но весла бьют уже не по воде, а по налетевшей чке. Быстрее, чем мысль, летят в руках лодочников багры, и бешено бьют они ими об лед, и лодка мчится дальше, а сзади нас страшный треск и дикий, энергичный рев лоцмана:
– Навались!!.
Новый треск и страшный толчок, и, как сквозь сон, я вижу остановившимися глазами обнаженные головы моих крестящихся соседей. Но вся опасность уже назади, и мы все облегченно вздыхаем, и мой сосед, в дохе, говорит, надевая шапку:
– Ну, теперь и покурить можно.
Шуба моя распахнулась, я кутаюсь плотнее и удовлетворенно, спокойно смотрю на открытую перед нами водную даль. И буря, и снег, и ледяная Волга вокруг нас теперь не страшны. А Волга, точно расплавленная масса, почти вся застывшая тонким слоем льда. Мы качаемся из стороны в сторону, чтобы легче ломался молодой лед. Он ломится под дружными ударами весел, его режет нос лодки, и мы быстро подвигаемся к цели. Первая лодка уже пристает к береговому льду.
– Ишь, – куда их снесло, – говорит наш громадный лоцман.
– А мы где пристанем?
– Мы вверх подымемся, – вон, где сани стоят.
Тем лучше для нас: прямо в сани, а первым идти до них еще. Мы уже плывем вдоль берегового льда, и вся опасность как будто миновала. Даже жаль как-то, что так мало было ощущений. Но я рано пожалел…
– Никак чка!
Это была она, на этот раз громадных размеров, через всю почти Волгу. Она летела вдоль берега прямо на нас.
– Назад! – крикнул кто-то.
– Назад!! – быстро повторили и мы все.
Но лоцман и гребцы точно не слыхали наших криков. Мы уже слышим зловещий шум подгоняемой льдиной воды и тогда еще раз голосом, полным отчаяния, кричим:
– Назад!!
– Назад, подлец! – вскочил вдруг один из пассажиров.
– Такое ли время, чтобы ругаться, господин? – бросил горячему пассажиру лоцман.
Это было сказано таким спокойным и даже величавым тоном, что мы сразу смолкли. Время ли, действительно, ругаться? Тем более, что чка уж налетела, подхватила нас и несла теперь как-то боком, толкая перед собой нашу лодку как негодную щепку. Оказалось все не таким страшным.
– Ведь тут ничего же еще опасного нет, – объяснял севший последним в тяжелой дохе господин. Это теперь и мы видим.
– О да, ничего, ничего, – спешил согласиться па ломаном русском языке молодой человек, оказавшийся потом англичанином.
– Опасности нет, но этак мы и в Каспий попадем, если раньше где-нибудь не нажмет и не раздавит нас, – ответил какой-то пассажир.
Я тревожно оглядываюсь.
– Стой, братцы, – заговорил лоцман, – а ведь чка-то отходить хочет от берега… Ну-ка, упрись багром, подсунемся к краю!
Там, между льдиной и примерзлым берегом, начинало образовываться водное пространство. Вся чка, как на оси, начинала поворачиваться вокруг той точки, где были мы. План лоцмана был ясен всем: подойти поближе к этому пространству, воспользовавшись первым удобным случаем.
– Ну-ка, попробуй багром этот клинышек.
Да, отбив этот клин, мы проделаем себе отверстие. Но клин и сам уже ломится о береговой лед. В этот водоворот лоцман спешит направить лодку. И вдруг, прежде чем мы успели очнуться, произошло что-то непередаваемо быстрое, – раздалось: крра! Лодку подняло вместе со льдом, наклонило, я увидел на мгновение и клокочущую воду и туда дальше желтый лед, подумал, что там на льду спасенье, услыхал легкий вопль молодого англичанина и вылетел из лодки… туда на лед, подальше от воды. Впереди бежал англичанин все с тем же тихим воплем, бежал по молодому, неизвестному, может быть за несколько часов только образовавшемуся льду прямо на берег, за ним бежали и другие, а я, поднявшись и увидя, что лодка цела и невредима и опять стоит уже в воде, а чка, сделав свое дело, как какая-то страшная желтая птица, несется уже далеко от нас, возвратился и сел опять в лодку.
На душе было спокойно, мирно и тихо, ноги дрожали, сердце билось, и никогда, никогда я не был так спокоен и так глубоко не проникался прелестью жизни и мертвым ландшафтом этого плоского вида желтого льда и черной реки.
Мы благополучно доехали до того места, куда хотел пристать лоцман, пристали и высадились. Какие лица у всех радостные! Какие спокойные и удовлетворенные! Мы платим лодочникам, полицейским, подводчикам, мы с радостью раздаем то, что могло уже лежать там, на дне этой страшной реки. И разве жалко дать лишнее этим молодцам?
Каждый из нас ехал по своему делу, но они для нас ехали. Железная дорога умыла руки, полиция умыла, но они с нами были.
Скорее в сани и на вокзал, туда, где пара стальных рельсов свяжет меня опять со всеми живущими! Прочь от этого мученического бездорожья! Прочь скорее от всех этих: врастяжку, гуськом, утицей и бочком, а в последний момент и всё вместе – гуськом и утицей, и бочком, и врастяжку. Там, на вокзале, уж пьют чай и рассказывают друг другу приключения переправы. Смеются над собой, над переправой.
Только один пассажир из всех сердится:
– Это непростительно! Десятки миллионов истрачены на дело, а тысячу рублей пожалели на надежные лодки. Лоцман нам говорил после краха: «Передняя лодка не выдержала бы, потому что стара». Что это за организация – двое рабочих. Это издевательство. Да, где же, наконец, хоть водяные инженеры, их полиция, их инспекция?
– Ну! – машет весело рукой мой бывший сосед, и все смеются.
– Помилуйте, ведь они специалисты, они могут организовать, они должны!..
– Ну… давно ведь решенный вопрос, что специалисты – один предрассудок только, – отвечают ему.
Очевидно, компания в смешливом настроении. Хохот покрывает слова горячащегося. Я смотрю на эти лица – спокойные, довольные и тоже улыбаюсь. Чего еще? Живы ведь…
И вдруг яркая картина только что пережитого встала передо мной: нет, никогда не забуду этот желтый лед, черную реку, эту страшную птицу-чку, буран и все пережитое в эти короткие мгновенья. Нужны железные нервы русского человека, его железное здоровье, его равнодушие дикаря к жизни, нужна, наконец, и полная халатность русского человека и отсутствие всякой общественной мысли, чтобы мириться с такими переправами.
Немальцев *
I
Глухая полночь. Спит в сугробах снега барская усадьба. Точно бунты какого-нибудь сложенного товара под этими сугробами лежат, и караулит их ночной сторож, старый, лет восьмидесяти, высокий отставной солдат, Немальцев. Проснется в своей каморке в барском доме старая Анна, слушает и смотрит на дочку свою, красавицу, спящую Лизу: играет лампадка на молодом лице; сны, как думы, пробегают по нему – спокойные, тихие…
«Спи, царица небесная с тобой, насыпай силушку, – думает Анна, – спи, пока молода, пока старость не нагрянула: скучная, пустая, с длинными да бессонными ночами…»
И опять бьет Немальцев в чугунную доску, и замирают тоскливо удары в усадьбе, в поле, в темном просвете, откуда выглядывает заречный лес. Черные тучи спустились к земле, еще белее кажется снег, и далеко видно от него в насторожившейся тишине.
У чугунной доски скамья, – присел на нее Немальцев и мурлычет что-то. Маленький кудластый песик плетется к нему, виляя хвостом. Положил мордочку на колени старику и смотрит ему в глаза: точно вспоминает что-то или жалеет, что уходят годы хозяина и его, кудластого песика, годы… так и пройдут они все – тени земли – и бесследно исчезнут где-то там, в темной ночи.
– Пса… пса… – тихо, ласково шепчет старик и внимательно смотрит в глаза песика, словно вот-вот заговорит с ним песик.
II
Вся жизнь назади, вся как на ладони, и всю помнит ее старик.
Помнит, как рос он вон в той деревушке, что приютилась там, у горы, и спит теперь в ворохах соломы, занесенная снегом.
Те же лачужки, то же житье, а может, и хуже… Так же, как и теперешние, и он, парнишкой, околачивался, бывало, в тятькином картузе: пачкался в лужах, сушился на привольном солнышке, шарил по задам дворов и бегал в заречный лес по ягоды да по грибы. Отец за вихры драл, мать подзатыльниками угощала, – ревел тогда он, а потом с горя уплетал краюху черного хлеба.
Мать умерла. Мачеха уже не матерью была, и плакал, бывало, Лукашка, забившись где-нибудь на задах, мать родную вспоминая.
Подрос – работа пошла: летом отцу помогал в пашне да бороньбе, хлеб жал, а зимой из заречного леса дрова возил в город. Теперь какой это лес? Пеньки одни. Помнит он тогдашний лес. Стояли зеленые ели до неба, опушенные снегом, а между ними березки нежные дрогнули от лютого холода. И казался не лес то, а какое-то царство заколдованное или город, слышался временами точно звон колокольный оттуда, из волшебной пустоты зеленого бора.
Вырос Лукьян. Откуда взялся рост высокий, ширина в плечах, смотрит голубыми глазами и точно сам стыдится, что такой молодой и статный он.
Кто крепостным родился, а он из вольной семьи.
Пришло время по ревизским сказкам солдатчину отбывать Лукьяну, повез отец парня в город. Представил зачетную квитанцию за сына, и освободили его было от солдатчины.
Этого только и ждали в семье: тут же, как вернулись домой, еще до заговенья, и свадьбу сыграли. Крестьянскую свадьбу недолго сыграть: съездил Лукьян в соседнюю деревню, поглядел раз на вольную солдатскую дочку, молодую Ирину, а во второй раз увидел ее уже в церкви, когда под венцом обоих поставили.
Только приехали из-под венца домой, только сели было за гарный стол, как входит в избу старшина:
– Скорее одевайся: ошибка вышла… Тебя в солдаты…
Так из-за гарного стола и ушел Лукьян на двадцатипятилетнюю службу, ушел от молодой жены, от родных полей, от заречного леса.
Сперва в Саратов угнали. Выломали там из него николаевского солдата и отправили в Бутырский полк на Кавказ, вместе с другом его, Степаном Петровичем.
На Кавказе Степан Петрович в фельдфебеля выскочил, а Лукьян Васильевич дослужился до нашивок.
Усядутся они, бывало, со Степаном Петровичем, оба тихие, степенные, по службе исправные, где-нибудь на бережку синего моря и разговаривают друг с другом.
Степан Петрович бобыль, и рассказывает ему Лукьян Васильевич о своей стороне, о братьях, отце, о молодой жене Ирине.
– Вот, Лукьян Васильевич, доживем свой срок, – жить к тебе приду, – скажет Степан Петрович.
– Что ж, милости просим, Степан Петрович, рады будем… во как примем.
III
Крымская война началась.
Бутырский полк отправился в Севастополь. По камням верст по восьмидесяти уходили в день.
В Севастополь пришли поздно вечером и прямо на южную сторону. Тогда только начинали укреплять город.
Ведет их провожатый казак: идут за ним солдаты и смотрят, все мешки да мешки.
– Это, видно, овес для конницы, что ли, припасен, – толкуют между собой солдаты.
Кончились мешки, а казак провожатый скачет, догоняет батальонного и кричит ему:
– Ваше высокородие, за крепость ушли.
Смотрят солдатики: какая же такая крепость, где она?
– Да вот эти самые мешки и крепость, – говорит казак.
Смешно всем: ну и крепость!
Тут и на ночевку устроились: так без хлеба и залегли.
Утром проснулись: нет хлеба. Солнце уж высоко поднялось, – нет хлеба. Скучно без хлеба.
Заглянул, наконец, каптенармус в палатку, – важный, форменный.
– Хлеб получать!
Повеселели сразу солдатики.
Повел Немальцев своих с мешками за каптенармусом.
Вдруг с моря, – жи-и, – черное что-то в крышу влетело.
– Это что? галки, что ль? – спрашивает Немальцев.
А каптенармус идет впереди, – жирный живот вперед, в одной руке карандаш, в другой бумага, и говорит:
– Будет тебе галка, как хватит… бомба это.
«Вот она какая бомба», – думает Немальцев.
Еще одна пролетела, другая, третья.
Вдруг как щелкнет где-то близко-близко…
Смотрит Немальцев: лежит уже каптенармус на земле, – так и лежит такой же важный, как и шел, лицом к земле: в одной руке карандаш, в другой – бумажка… прямо в голову щелкнуло, и лопнула голова, как спелый арбуз, и залепила мозгами солдатиков, что шли за ним с мешками для хлеба.
– Вот тебе и жизнь! – говорит один.
– Вот тебе и хлеб! – говорит другой.
Прибежали с носилками, подобрали и унесли убитого.
И пошло день за днем то же: днем в траншеях, ночью на окопах.
И растут вместо мешков один за другим грозные валы севастопольских бастионов.
А неприятель все палит да палит: двадцать девять дней без перерыву… Город весь в развалины обратился. В улицу попадет бомба: так и выроет яму.
Видел Немальцев, как флот потопили.
Только и остался пароход «Владимир», грузы в гавани с одного берега на другой перевозил.
Привязались солдаты к фельдфебелю: по службе не то, что строг, а прямо не допустит до оплошности, – все вовремя в каждом и усмотрит и убережет. А вне службы не было лучшего советника: вникнет, растолкует, а беда придет– и выручит. С виду молодой, красивый, бравый. В обращении прост, только устанет когда, или если озабочен, тогда становится неразговорчив, отвечает коротко, нехотя, а сам смотрит и точно не видит того, с кем говорит, или думает о чем-нибудь далеком-далеком.
Приходит как-то фельдфебель и говорит:
– Поход: на три дня одежу, провизию бери…
– Степан Петрович, куда же это? – спросил Немальцев.
– Лукьян Васильевич, куда же это? – ответил ему Степан Петрович, – откуда я знаю?
Четвертого августа, перед сражением на Черной речке, говорит фельдфебель Немальцеву:
– Сон мне нынче приснился, Лукьян Васильевич. Будто стоим мы в Саратове, и успенская просвирня – помнишь? – меня блинами угощает… И так из-под них и фырчит масло… горячие, вкусные, так и фырчит, а я ем… И что значит этот сон, и не знаю.
– К письму это, Степан Петрович, – говорит Немальцев.
Заглянул Степан Петрович ему в глаза и говорит раздумчиво;
– В том-то и дело, что письма я никакого не получал.
Плохо пришлось в тот день бутырцам. Неприятельские ружья не чета были нашим, из кремневых переделанным ружьям: на сто саженей улетали из нашего пули, а у неприятелей были такие ружья, что и не видно еще их, а уж наши от их выстрелов валятся.
Повели Бутырский полк в атаку. Валится народ.
Полковник кричит:
– Братцы, добежим скорее, да в рукопашную!
Добежали… Взяли первую линию… на вторую пошли… Но такой огонь открыл неприятель, точно весь ад навстречу полетел.
Батальонный повернулся было, поднял руку, – сказать, вероятно, что-то хотел, – и свалился, как подкошенный… Ротный свалился… Полковника уже пронесли на носилках. Кричит товарищу, полковнику другого полка:
– Прими полк мой…
Два обер-офицера из всего состава офицеров полка осталось.
А оттуда еще сильнее огонь: духу не переведешь, как градом сыплют пули и картечь: солдаты кучами валятся, и нет ходу вперед.
Слышат – играет горнист отступление, и бросились все, кто как знал, назад.
Из всего полка тысяча триста только человек возвратилось. Не возвратился фельдфебель.
Выстроили полк, смотрит рота: нет фельдфебеля Степана Петровича.
Не рад и жизни Немальцев: что с ним? Убит, ранен, в плен попал?
Ночь пришла. Стали вызывать охотников – раненых собирать. Вызвался и Немальцев, думает: «Не даст ли господь разыскать фельдфебеля?»
Ползут… ночь темная…
– Братцы, вы?
Бросились: фельдфебель.
Лежит, бок распоротый… В памяти еще…
Рассказал, как французы к нему подходили: «Что, руос, ранен?» – «Ранен». – «Нехорошо». Виноградной водки ему оставили, сухарей.
Слушают охотники фельдфебеля, а время идет…
Говорит Степану Петровичу офицер:
– Что же теперь делать? Не жилец ведь ты, голубчик… Взять тебя – другого, который жил бы еще, не унесем.
Слушают солдаты, потупились. Слушает Степан Петрович, вздохнул, на минуту закрыл глаза и говорит:
– Идите с богом… верно, не жилец я больше, ваше благородие… идите, других спасайте, а мне уж недолго…
Попрощались с ним солдаты и поползли от него.
Прощается Лукьян Васильевич…
– Сон-то вот что значит, Лукьян Васильевич…
– Ах, голубчик, Степан Петрович, как же оставить тебя? Не могу я…
– Иди, иди… – строго говорит фельдфебель, – что ты?
И глядит Степан Петрович вслед товарищам: не слыхать уж их… Только темная ночь, последняя страшная ночь его на земле, смотрит на него отовсюду…
Кончилась севастопольская кампания. Еще семь лет послужил Немальцев и по красному билету через пятнадцать лет домой собрался.
Перед самым уже уходом едет как-то раз с ротным Немальцев, и говорит ему ротный:
– Немальцев, женись на моей горничной… Ты молодец, она, видишь сам – какая.
Повернулся к нему с козел Немальцев и говорит:
– Я ведь, ваше высокоблагородие, женат.
– Что ты врешь?
– Так точно.
– Да ведь в списках ты холост?
– Не могу знать, а только что я женат: Ириной и прозывается жена моя.
И рассказал ему все Немальцев. Говорит ему ротный:
– Да ты, что ж? только час и видел свою жену?
– Так точно.
– Так ведь старуха она теперь…
– Какую господь дал.
IV
Привел, наконец, господь «удостоверить» свою Ирину. Честно прожила, честно встретила после пятнадцатилетней разлуки своего мужа Ирина.
Только год с небольшим и отдохнул от трудов и походов Немальцев. А там опять угнали его на польскую войну. Родила ему двух сыновей Ирина.
Тяжело было подыматься в новый поход.
Тяжело ли, легко – знает бог да Немальцев – николаевский солдат.
Пошел и еще пять лет тянул лямку: спасибо, севастопольская кампания помогла – месяц за год пошел, – пять лет меньше.
По второму призыву только по вольной воле на театр военных действий шли.
На войну не пожелал идти Немальцев, и назначили его в резервный батальон в Пскове обучать новобранцев.
Стал и Немальцев старшим. Дело он свое хорошо знал, был исправен по службе, новобранцев не обижал, объяснял толково и так и думал, что, бог даст, шутя его служба пройдет.
Однако не вышло так.
Стал каптенармус недодавать новобранцам муки, Сказали Немальцеву о том новобранцы. Он к каптенармусу. Тот туда-сюда:
– Курков, дескать, поломали они на пятнадцать рублей, ну и приказано из довольства удерживать.
– Первое, – говорит Немальцев, – триста человек по фунту в день, так тут что ж такое – пятнадцать рублей за курки? Два дня и квит. Второе – и курки-го старые, ведь резервисты поломали.
Молчит каптенармус, а Немальцев и говорит ему:
– Как хотите, а грех все-таки на вашей душе с ротным будет.
Каптенармус ротному рассказал, и стал тот на Немальцева коситься.
А тут и со старыми резервистами вышла история. Пристали они к артельщикам, почему пища плоха? Артельщики туда-сюда: надо оправдаться, – и сказали, что ротному отпускается масло, крупа, мясо. Вышел бунт. «Как так? Ротному не полагается довольствоваться из котла, – ему пищевые особо отпускают, – не давать». Дежурный как раз Немальцев. Приходит денщик от ротного: несет бутылку для масла, мешочки для крупы, мяса. Немальцев объясняет ему: так и так, рота не желает больше отпускать.
Так ни с чем и ушел денщик. Ротный только спросил его: «Кто дежурный?»
Вечером приходит Немальцев с рапортом: столько-то здоровых, столько-то больных, столько на довольствии было.
Только вошел и начал было, а ротный: «Пошел вон!»
Повернул направо кругом Немальцев и марш за дверь. Еще больше стал коситься ротный на него. Еще больше старается по службе Немальцев. По службе привязаться нельзя, другим донял.
Потребовали в Варшаву семьсот новобранцев, а с ними четырех старых унтер-офицеров.
– Немальцев! К майору.
Пошел Немальцев. Встречает своего ротного: так и так, требовали? Покраснел ротный, отвернулся: «Иди, говорит, к новому майору».
Приходит Немальцев к майору, который принимать отряд назначен.
– Ну, что ж, Немальцев, – говорит ему майор, – ротный тебя назначил в Варшаву.
– Воля ваша, – говорит Немальцев.
– Да как же тут быть? Ведь ты призывной, – тебя против воли нельзя посылать?
– Не могу знать.
– Сердит, что ли, на тебя ротный?
– Не могу знать.
– Если сердит, доймет ведь он тебя, если не пойдешь.
– Так точно.
– Пойдешь уж разве?
– Что ж, – говорит Немальцев, – за царем служба, а за богом правда не пропадет: пойду.
– Так вот что, Немальцев, ты уж распишись, что по доброй воле идешь.
Расписался.
Так нежданно-негаданно попал опять на войну Немальцев.
Принял новый майор солдат, выстроил их во фронт и спрашивает ротного:
– Хочу я к родным заехать, – кому команду доверить?
Ротный исподлобья смотрит и говорит:
– Сдайте Немальцеву.
– Можно на него положиться?
– Можно вполне.
Повел в Варшаву команду Немальцев. На ночевку разбросается отряд: где за семь верст, где за пять, всех в одно место не уложишь ведь. А тут унтер докладывает ему: так и так, солдатики вещи продают казенные. Как раз. и майор приехал уже тогда от родных. Докладывает ему Немальцев:
– Не иначе, – говорит, – что надо у них все лишнее отобрать, да в тюки и на подводы, а в Варшаве раздать.
– У меня, – говорит, – денег не припасено для этого.
Так и осталось это дело.
Пришли в Варшаву. Майор сел на извозчика и в город. Крикнул только:
– Я артиллерийских сдавать еду.
Тут подъезжает адъютант.
– Где ваш майор?
– Уехал артиллерийских, – говорит Немальцев, – сдавать.
– Сегодня под вечер, – говорит адъютант, – приходи за приказанием ко мне.
– Ваше высокоблагородие, а вы где изволите проживать?
– Найдешь! Язык до кабака доводит.
Сел на извозчика и укатил.
Туда-сюда бросился Немальцев. Посоветовали ему в штаб бежать. Кое-как разыскал штаб. Попросил там писарька одного:
– Какой, дескать, адъютант назначен нас принимать?
Говорит писарь:
– Стоит он во дворце Замойского.
– А где это?
– Ну, уж это на улицах ищи.
Вышел Немальцев на улицу: темнеет, а он без тесака, как раз ночной обход схватит.
Спросил куда и айда бежать. Разыскал адъютанта, говорит тот ему:
– Завтра в девять часов утра генерал будет смотреть отряд. Уведомь своего майора.
Поворотился Немальцев направо кругом, вышел на улицу и думает: «Где я своего майора искать теперь буду?»
Побежал по гостиницам. А ночь, военный обход, что ни шаг: «Стой». Объяснит Немальцев им, и дальше. Разыскал. Уже утро. Опять беда: нет дома. Сел и ждет Немальцев. Солнце уж взошло, когда приехал майор.
– Что тебе?
– В девять часов смотр назначен.
– Хорошо – ступай…
Отправился к отряду Немальцев. Только поспел построить людей, уже девять часов: катит генерал с тем самым адъютантом. А майора нет. Подъехал, поздоровался.
Выступил Немальцев, отрапортовал.
– Где твой майор?
– Артиллерийских сдает. А адъютант говорит:
– Со вчерашнего дня все сдает-
Помолчал генерал и пошел по фронту. Плохо: у кого только торба пустая вместо вещей… Другие и шинели и мундиры выменяли. Один перевязал сапог мочалой, чтоб подошва не отвалилась, – только на паперть его.
– Это что ж такое?
– Так и так, – докладывает Немальцев.
– А ты чего смотрел?
Ушла душа Немальцева в пятки: молчит. Адъютант говорит:
– Обоих их с майором под суд надо отдать.
Екнуло сердце у Немальцева: прощай нашивки, прощай отставка. А там Ирина с двумя детьми колотится.
Смотрит генерал на Немальцева внимательно, строго.
– Ну, – говорит, – а если б ты вел отряд, ты что бы сделал, чтобы воспретить им продажу казенных вещей?
Что бы он сделал? Он отобрал бы вещи да в тюки их, а в Варшаве получай. Так и доложил Немальцев.
– А они бы тебя, – говорит, – не послушались.
– Никак нельзя, – говорит Немальцев, – потому что с этапных пунктов я бы потребовал сейчас помощь, и потому должны повиноваться.
Посмотрел на него генерал и ничего не сказал. Потом подходит к солдатику, у которого сапог мочалкой перевязан, и говорит ему: