355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гарин-Михайловский » Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895 » Текст книги (страница 7)
Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:30

Текст книги "Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895"


Автор книги: Николай Гарин-Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

И всё сравнения, экивоки, какой-то лабиринт мысли.

– Они ведь тоже неспроста, – усмехаясь, само довольно продолжал Юстин Александрович, – у него, дескать, про твою милость сказывают, – ни богатых, ни бедных не будет: господь не уравнял – он, вишь, уравнять вздумал.

– Господь не уравнял, да приказал равнять.

– Ну вот, а они свое. Сейчас в миру: справный хозяин, – ему в первую голову и приходится ухо востро держать… Хоть вот подать или ренда: круговая порука; ну, побогаче и опасается, уж он и смотрит в оба… Другой, конечно, коштан, прямо сказать; а другой ведь только себя блюдет. А подлегчи его: голи-то найдено. Порядочному мужику поэтому только уходить. Ушел один, другой: глядишь, попутнёе разбежались, а последних грудь, пожалуй… грудь, когда нечего взять с него…

– Да мне и брать не надо…

– Твое-то дело так… Я к примеру… Не надо брать, так, конечно, о душеньке своей что не позаботиться; а ежели, вот сказать, везде такие порядки, ну прямо сказать – нельзя жить… Тут в пять лет так народ измотается… Беда!..

– В пять лет у меня народ в каменных домах будет жить.

– У тебя-то так, у тебя милости много…

– Не моею милостью, а своим делом встанут они на ноги.

– Так-с… – вздохнет, бывало, Юстин Александрович, и оборвет разговор, перейдя круто к тому делу, по которому приехал.

Дескать: разговаривать-то с тобой только время вести.

Время было ехать в Рыбинск. Юшков прислал нарочного, что барки благополучно выбрались из Сока и теперь идут по Волге.

На прекрасном волжском пароходе, в лучшую пору (конец мая – начало июня), когда цветет черемуха, когда берега залиты изумрудною зеленью, проехал я в первый раз царственную реку. Пусть по грандиозности она уступает морю; пусть яркостью красок она стушевывается перед югом; но есть в ней такая невыразимая чарующая прелесть, какой ни на каком юге не сыщешь.

Вот наступает вечер. Аромат черемухи, липы наполняет свежеющий воздух. Заходящее солнце скользит по гладкой поверхности реки. Вот уютный хуторок на обрывистом берегу. Прихотливая дорожка, извиваясь, сбегает к реке. На самом обрыве виднеется беседка. Уютно прижавшись где-нибудь на палубе, я чутко прислушиваюсь и к однообразному бою парохода, и к тихому плеску реки, и к резкому вскрикиванию чайки. Рассеянный взгляд скользит по изгибам сверкающей реки, тонет в бесконечной синеющей дали, а в голове блуждают оборванные мысли то о Рыбинске, то о домашних, то о князевцах. На душе спокойно, ясно, тихо, как тих и ясен этот, догорающий весенний день. Давно село солнце, потемнело и посинело ясное небо, загорелись одна за другою яркие, крупные, как капли свежей росы, звезды. В воздухе. посвежело, пассажиры ушли с палубы, только изредка приходит озабоченный помощник капитана да слышен окрик матроса, меряющего глубину шестом.

– Пять с половиной!

– Шесть!

И в ответ на это команда в рупор:

– Тихий ход, полный ход!

Замелькают огоньки на берегу, пароход подходит беззвучно к пристани, палуба наполняется народом. Шум, суета, крики носильщиков, матросов. Через четверть часа опять тишина: пароход мчится вперед, энергично разрезывая и на мгновение освещая окружающий мрак, и опять резкий однообразный окрик передового:

– Шесть!

– Пять с половиной!

Мой компаньон Юшков тоже чувствовал себя хорошо и легко. Он взял на себя заботу по нашему питанию и блестящим образом выполнил ее. Он запасся из дому всякими закусками: пирожками, свежею икрой, и усиленно следил, чтобы я ничего не покупал в буфете.

– Охота и деньги-то вам мотать, да и есть всякую дрянь, когда у нас все домашнее, свежее. Лучше я самоварчик закажу, выпьем по рюмочке, поедим икорки, грибков, балычка, я сливочек на берегу – купил, булочек свежих.

Поешь, кажется, до завтра сыт, а часа через три, смотришь, опять как будто ничего не ел.

– А не закусить ли нам чего-нибудь? – спрашивает Юшков.

И опять: икорка, грибки, балычок.

После еды Юшков подымался, крестился, убирал все и предлагал с полчасика соснуть.

Обыкновенно днем я не сплю, но на пароходе приляжешь – смотришь, и спишь уже. Проснувшись, мы отправлялись на палубу, выбирали уютное место и вступали в беседу по интересовавшим нас вопросам. Юшков рассказывал о разных тонкостях хлебной торговли, о плутнях приказчиков, обвешивании мужиков и проч.

– А вы сами обвешиваете?

– Никогда.

Юшкову я рассказывал про организацию хлебного дела в Америке, читал ему выдержки из прекрасного сочинения профессора Орбинского, командированного для изучения хлебной торговли в Америку. То, что мы так тяжело перечувствовали на своих плечах, там давно было устранено. Элеваторы, слово у нас до сих пор для многих синонимичное словам жупел и металл, давно вошли там в плоть и кровь народа. Провоз хлеба из любого пункта Америки в любой пункт Европы стоит 34 коп., а у нас до границы только чуть ли не вдвое обходится. Среднее удаление сельскохозяйственной фермы от станции сбыта там 15 верст, у нас 75. Там уравнительный тариф, дающий возможность перевозить дешевый груз, как хлеб, на громадное пространство, а у нас 1/30 с пуда и версты, все равно, везешь ли 20 верст, или 2000. Там агрономические станции, сельскохозяйственные школы, земледельческие клубы, частные общества землевладельцев, на общие средства выписывающие и новые семена и новую породу скота, у нас редкие единичные потуги среди общего отрицательного отношения к делу, отсутствие всякого агрономического образования, даже того, какое было при крепостном праве; вместо хлебной торговли возмутительное кулачество и грабеж.

Незаметно доехали мы и до цели путешествия – Рыбинска. Громадное здание биржи с террасой на Волгу, ее покупщики со всех концов России, порядки, – все произвело на меня приятное, ласкающее впечатление.

В полчаса, сидя на террасе и любуясь Волгой, продал я весь свой хлеб.

С покупщиком-купцом из одного дальнего города свел меня биржевой маклер… Телеграммы о ценах были у него и у меня в руках. Проба моего хлеба лежала перед нами на столе. Мы не сходились в гривеннике на четверть. Купец говорил:

– Прошу вас, не настаивайте. Я говорил:

– Право, не могу.

– Прошу вас, – говорил купец, хлопая меня в сотый раз по руке.

– Право, не могу, – отвечал я, усердно пожимая руку купца.

– Ну, пожалуйста…

– Не могу.

Молчание.

– Так как же?

– Право, не могу.

– Пожалуйста… И т. д.

Наконец, пришел маклер и разбил грех пополам. Ударили в последний раз по рукам и пошли молиться богу в соседнюю комнату.

Перед громадным образом спасителя – купец три раза перекрестился и положил земной поклон. Потом он обратился ко мне и, протягивая руку, проговорил:

– С деньгами вас. Я ответил:

– Благодарю. А вас с хлебом.

– Благодарю. Что ж, чайку на радостях выпить надо?

Мы отправились в ближайший трактир, куда пришел и маклер, «раздавили» графинчик, закусили свежею икрой и выпили по бесконечному количеству стаканов чаю. Обливаясь десятым потом, выбрались мы, наконец, на свежий воздух.

Через два дня я уже возвращался домой.

Юшков еще остался сдавать гречу.

Возвращался я вполне довольный своим опытом. Хлеб я продал на 17 копеек дороже против цены, бывшей в то время в нашем городе. Это составляло 25 %.

Купец, приобревший мой хлеб, покупал, конечно, не для себя и тоже, вероятно, постарается заработать процентов 25. Что было бы, если бы из этих 50 % попадало 30 % в карман производителя, читатель? А то, что можно бы было хозяйством заниматься, хлеб сеять, а не разоряться.

VIII
Пожары

Когда я подъезжал к деревне, мечты далеко унесли меня.

Я делаю доклад земству. Земство, проникнутое созданием необходимости устройства элеваторов, командирует меня в Америку для изучения элеваторного дела. Я – организатор первого элеватора на Соку. Наш элеватор постепенно приобретает доверие покупателей. Я еду в Лондон и вхожу в непосредственные сношения с англичанами. Вместо семидесяти копеек за пуд пшеницы мы получаем рубль пятьдесят копеек. Хозяйство становится в совсем другие условия, делается выгодным делом. Моя Князевка уже большое село с церковью, сельскохозяйственною школой, с агрономическою станцией. Удешевленная железная дорога идет от села к элеватору. Десятина благодаря разным усовершенствованиям дает четыреста пудов. Князевцы давно собственники. Теперешние взрослые – глубокие старики, их сменили ученики моей жены и мои. Предрассудок уже не мешает им вступать в отчаянную борьбу с окружающею природой и не грех, как теперь, а искупление за грехи будут испытывать они при такой победе.

– А слыхал, сударь, про несчастье у вас? – спросил ямщик, повертываясь ко мне на козлах.

Сердце упало во мне. Я ненавижу это слово «несчастье», – оно бросает в жар и холодный пот, поселяет в душе смутный ужас и сжимает грудь предчувствием чего-то тяжелого, страшного.

– Какое несчастье? – спросил я, чувствуя, что кровь отливает от моего лица.

– Мельница с молотилкой сгорела…

Точно камень свалился с души.

– Какое же это несчастье? – спросил я повеселевшим голосом. – Несчастье, когда кто умрет, – не воротишь, а мельница сгорела, так только и всего, что выстрою новую.

– Известно, так. Это наш брат сгорит – беда, а тебе что? Сказал слово – опять будет мельница.

– Отчего же она сгорела?

– Господь ее знает, – многозначительно ответил ямщик.

– Подожгли? – спросил я.

Ямщик молчал.

– Кому бы жечь? – проговорил я.

– И мы тоже баим: никому, кажись, не досадил.

– Положим, злой человек всегда найдется.

– Коли не найтись. И то сказать: не солнышко, всякого не обогреешь.

– Кому ж какая в том корысть? – продолжал я выспрашивать.

– Да ведь собака не для корысти, а для боли грызет.

– Будто и зла никому не делаешь…

– Какое зло? Другой одними штрафами как доймет, а ты ведь копейкой никого не штрафовал.

– За что же жечь меня? Жечь, так уж такого, как Семенов, от которого никому житья нет, – его не жгут, а меня жгут.

– Поди ж ты, – ответил ямщик.

– А может, просто неосторожность?

– Шутя. Долго ль до греха? Бросил сигарку и готово. Нынче – ты гляди – от земли не видно, а тоже сосет сигарку-то.

Мужики встретили меня смущенно.

– Здравствуйте, старики, – весело поздоровался я с ними.

– Здравствуйте, батюшка, здравствуйте, сударь.

– Все ли живы-здоровы?

– Слава богу. Вашей милости как ездилось?

– Ничего, слава богу, хорошо. Денег вам привез, Зимой, как отдавали хлеб, не верили, а с пуда-то больше гривны вам придет?

Князевцы недоверчиво почесывались.

– Вот ты, Исаев, много ли мне зимой продал?

– Да близко к сотне будет.

– Ну, вот красненькую и получишь.

– О?

– Верно.

– Да за что?

– Я же вам объяснял зимой, что себе только за труды возьму, а остальное вам отдам.

– Не за что быдто: твое счастье.

– Я свое уже получил с вас за землю, остальное ваше, – ваш труд, ваша работа.

– Два раза быдто не приходится, – согласился Исаев.

– Не приходится! – весело ответил я. – На всю деревню больше пятисот рублей достанется,

– О? – пронеслось в толпе.

– Ну, дай бог тебе.

– Пусть и тебе господь так помогает.

– Да спасет тебя царица небесная.

– Барина нам господь какого дал! Сколько жили, такого не видали, – сказал Петр Беляков. – Кажись, на такого барина бы радоваться только…

Петр запнулся.

– А его сожгли, – хотел сказать я веселым голосом, но голос помимо меня дрогнул.

Толпа потупилась.

– Сожгли ли? – спросил я. – Разве я заслужил перед вами, чтобы меня жечь?

– Где заслужил! – горячо сказал Петр. – То ись, умереть – такого барина – не нажить.

– Народ плох стал, – сказал Елесин. – Правды вовсе нет. Ты ему добро, а он норовит по-иному. Не сообразиться с ними. Неловко, чего и говорить. За твою добродетель в ножки бы тебе кланяться.

– Так вы думаете, что сожгли?

– Сумнительно, – ответил Блеснин, потупившись.

– Э, пустое! – сказал Исаев повеселевшим голосом. – Ну, кому жечь-то? за что? знамо, ночью схватило, – ну и думается. А по мне просто печники, что кирпичи делали и спали поблизости, как-нибудь сигарку уронили в солому.

– Оно, положим, что с вечера они маненько выпивши были.

– Эх, и напугались же мы, – сказал Керов. – Так и думали, что все сгорим. Ветер-то прямо на деревню – искры так и сыпет. Повыскакали, как были, из изб, глядим, а от страха и не знаем, чего делать, – к тебе ли бежать, свою ли животину спасать.

– К тебе побегли все до единого, – сказал староста, – всю ночь промаялись.

– Откуда же загорелось?

– От соломы пошло, с кирпичного завода.

– Лифан Иванович, по-твоему, какая причина? – спросил я.

– Надо быть, от кирпичников грех: выпивши с вечера-то были.

– А они что говорят?

– Знамо, что – отпираются.

Позвал я кирпичников. Путаются, ничего не добьешься.

– Да говорите толком, – искать не стану.

– Господь его знает, может и от нас грех.

– Так бы давно, – облегченно заговорила толпа. – Развязали грех – и ладно. А то и нам неловко, и барину быдто сумнительно.

– Мне-то, положим, не сомнительно, – ответил я, – я и минуты не погрешил, чтобы подумать на кого-нибудь. Просто несчастный случай – и конец. Ступайте с богом и не сомневайтесь.

Все ж таки какое-то неясное, неприятное чувство осталось в душе. Мы с женой порешили, что был несчастный случай; всякому я рот зажимал с первых же слов, говоря, что это несчастный случай, а все-таки на душе было неприятно.

Сгорело тысяч на десять.

Я ничего не страховал. Происходило это, главным образом, по беспечности русской натуры: «авось не сгорит». Но после пожара мельницы я уже не мог заставить себя что-нибудь застраховать по другой причине: мне казалось, что, застрахуйся я теперь, я показал бы этим и себе и окружающим недоверие к моим мужикам. Конечно, это было высоко не практично с моей стороны, но побороть этого я не мог в себе. Во всех отношениях к крестьянам я стремился к тому, чтобы вызвать с их стороны доверие к себе, а для этого и сам старался показывать им полное доверие. Страховка же, по моему мнению, шла бы вразрез со всем моим образом действий.

На замечание одного князевца, зачем я не застрахуюсь, я ответил:

– И не думаю. Стану я вас перед чужими деревнями срамить! Чтобы сказали: «Князевский барин от своих страхуется»?

– Свои-то не сожгут. Странице…

– Ну, а странние-то и подавно не сожгут, – отвечал я.

Мало-помалу все пошло своим чередом.

Крестьяне, получив прибавку за проданный зимою хлеб, повеселели и довольно охотно вспахали пар без предполагавшихся урезок. Прошла уборка, наступила молотьба. У крестьян был очень плохой урожай. У меня благодаря перепаханной земле, хлеб был выдающийся. Немцы – и те удивлялись. Пришлось строить новые амбары, так как старых не хватало.

– Эх, и хлеб же господь тебе задал нынче! Как только совершит, – говорили крестьяне.

– Да уж совершил, – почти в амбаре весь, – отвечал я.

Подсолнухи уродили до двухсот пудов на десятину.

Я насеял их с лишком сто десятин. Средняя рыночная цена за пуд была рубль тридцать копеек.

Пришлось для них выстроить громадный новый сарай и, за неимением другого материала, покрыть соломой. Чтобы было красивее, я покрыл его по малороссийскому способу. Каждый день, просыпаясь, я любовался в окно на мою красивую клуню, напоминавшую мне мою далекую родину. Наконец, и последний воз подсолнухов был ссыпан. Всего вышло восемнадцать тысяч пудов.

Был день крестин моего сына и девятый день родов жены. По этому поводу мы устроили вечер, на который, кроме знакомых уже читателю соседей, приехал из города руководивший моим делом по наследству присяжный поверенный с женой. Вечер прошел очень оживленно.

Дело подходило к ужину. В столовой стучали тарелками. У Синицына с присяжным поверенным завязался оживленный спор. Синицын доказывал, что Константинополь России необходим. Присяжный поверенный слушал и вместо ответов смеялся тихим беззвучный смехом.

Синицын кипятился:

– Если, кроме смеха, у вас нет других аргументов для доказательства, что Константинополь не нужен, то, согласитесь, это еще не много!

– Да тут и доказывать нечего, – к чему он нам?

– Да хоть бы… – начал Синицын.

– Для виду, – поддержала его жена присяжного поверенного.

– Да хоть бы для того, – продолжал Синицын, пропуская шпильку, – чтобы прекратить возможность наносить нам постоянный вред вмешательством в дела Балканского полуострова.

– Полноте, какой там вред и кто мешается? Сами мы во все мешаемся и лезем туда, где нас не спрашивают.

– Но, позвольте, вы не хотите признавать фактов. В настоящее время положение таково, что любой заграничный листок одним намеком на восточный вопрос может колебать нашу биржу. Кому надо, тот и играет на этой слабой нашей струнке.

– Вот, вот, вот! Вольно же вам создавать себе слабую струнку! Откажитесь от нее – никто и не будет играть. Ясно, кажется.

– Но ведь так и от отца с матерью отказаться придется.

– Зачем же такая крайность?

– Константинополь, – упрямо стоял на своем Синицын, – нам необходим: иметь Черное море отпертым – это значит иметь двор без ворот. Константинополь – это ворота в Черное море, которое в силу географического положения нам необходимо, а раз оно необходимо, необходимы и ворота. Это сознаем и мы, русские, и вся Европа. Упрекать нас за это в жадности нет основания, как нельзя человека с большим ростом упрекать за то, что он не может улечься в детской кровати. В материальном отношении невозможность обладать Константинополем стоила и будет стоить нам страшных жертв, – сверх тех вековых, кровью и деньгами, какие русский народ уже принес для достижения своей цели. Да и в нравственном, наконец, отношении мы не можем же отказаться от заветной цели наших предков, не можем под страхом быть заклейменными нашими потомками именем жалких и недостойных трусов.

Присяжный поверенный откинулся на спинку кресла и долго беззвучно хохотал.

– Сорок лет тому назад, – сказал Синицын, – всякий русский так думал, а теперь это смешно.

– Сорок лет тому назад это было понятно, а теперь это смешно, – ответил присяжный поверенный.

– Русскими перестали быть, европейцами сделались? – язвительно спросил Синицын. – А по-моему, лет через пятнадцать все опять так станут думать, как думали сорок лет назад.

– Вы хотите сказать, что общество подвергнется ретроградному развитию на манер некоторых инфузорий? Что ж, это бывает, – ответил присяжный поверенный.

– Ужинать подано.

За ужином продолжался разговор на ту же тему, Чеботаев говорил, что Константинополь нужен, но настоящее время таково, что сознание этой необходимости надо спрятать подальше.

– У нас нет ни средств, ни сил для достижения этой цели. Последняя война нам ясно показала, куда мы годимся. Да и политическое положение в Европе не таково, чтобы лезть в какие бы то ни было предприятия.

Синицын стоял на том, чтобы сейчас брать Константинополь.

– Никогда войны не разоряли. Вы вашею свободною торговлей. разорили Россию в двадцать лет больше, чем все войны от Петра до последней кампании вместе взятые.

Леруа помирил всех:

– Господа, – начал он, заикаясь, – все это ерунда. Позовут – будем драться, а пока не позвали, выпьем за здоровье хозяйки, хозяина и наследника. Ура!

Я поднялся было, чтобы отвечать тостом за гостей, как вдруг зловещее зарево осветило окна. Точно по волшебному мановению ночь превратилась в день, и из мрака рельефно выдвинулись залитые кровавым светом двор с его постройками, сад, деревня, пруд, мельница. Мой амбар с подсолнухами ярко пылал. Громадный столб пламени с страшною силой поднимался сначала вверх, затем под напором ветра загибался по направлению к усадьбе, осыпая дом, сад, постройки мириадами искр.

Я бросился к жене.

– За что это? – тихо спросила она, сделавшись белее полотна.

– Бог им судья…

Что-то сжимало мне горло.

Гости засуетились и бросились во двор.

– Надя, дорогая, – говорил я жене, стучавшей как в лихорадке зубами. – Успокойся, ради бога. В денежном отношении это двадцать пять тысяч, да хоть бы и больше, хоть бы и все состояние, что это для нас? Разве наше счастье деньги? Лишь бы ты да детки были здоровы, да правда была бы с нами, а там пусть все гибнет. Не правда ли?

– Правда, правда, – отвечала жена, едва шевеля губами от лихорадки.

– Ради бога, успокойся, помни – ты всего девять дней после родов.

– Я совершенно спокойна. Иди скорей к амбару. Все уже пошли.

– Не пойду, пока ты не улыбнешься мне, пока ясно не докажешь, что ты спокойна.

Жена улыбнулась и горячо меня поцеловала.

– Теперь я пойду, – оказал я почти весело. Жена Чеботаева подбежала ко мне.

– Где ваши ключи? Где деньги?

– Милая Александра Павловна, – говорил я, беря ее за обе руки, – ради бога не беспокойтесь. Никакой непосредственной опасности нет. Главное – за Надей смотрите.

Первою заботою моей было распорядиться расставить по крышам людей и тушить падающие искры. К амбару я сперва и не пошел, во-первых, за полною бесполезностью, а во-вторых, чувствуя какую-то неловкость. И только обеспечив усадьбу, я, наконец, отправился к месту пожара. Сарай догорал. От подсолнухов, горящих очень быстро, остались одни обугленные кучи.

Помню, как сквозь сон, кучку гостей, о чем-то толковавших и при моем появлении смолкнувших и с каким-то сожалением осматривавших меня; помню эту толпу мужиков, спокойно стоявших, но вдруг, завидев меня, бесполезно засуетившихся; помню Ивана Васильевича, что-то растерянно раскидывавшего лопатой и всхлипывавшего, как баба. Ему вторило несколько голосов из толпы. Я сознавал, что глаза всех гостей устремлены на меня. Под этим общим взглядом я ощущал какую-то неловкость. Я старался принять спокойный вид и, помню, очень пошло сострил насчет фейерверка. Никто на мою остроту не отозвался, неловкость усилилась, я стоял поодаль от всех один. В глазах этих людей я был в положении человека, нежданно-негаданно получившего пощечину. Справедливо или несправедливо дана она – один бог знает. Самый лучший друг, и тот в такие минуты невольно усомнится и будет начеку, а от этих чужих, в сущности никогда не сочувствовавших моему делу, людей ничего другого и ждать нельзя было. Все это я понимал, но тем не менее это безучастное равнодушие раздражало меня. В своих собственных глазах я похож был на человека, который пришел для решения известного вопроса, подготовив все данные решить его в известном смысле, и вдруг увидел, что вопрос уже решен совершенно не так, как он желал этого, никаких данных не требуется, и на всю работу поставлен несправедливо крест. Гадко и пошло было на душе.

– Да не войте, черт вас побери! – закричал я на Ивана Васильевича.

Всхлипывания прекратились, и Иван Васильевич уже спокойным, равнодушным голосом стал ругать какого-то мужика. Я избегал смотреть на толпу. В первый раз закипало в душе против крестьян недоброе чувство. Я уговорил гостей идти в комнаты и продолжать ужин.

За ужином гости из деликатности говорили, что пожар произошел от неосторожности, говорили о невозможных условиях хозяйства, и, уезжая, каждый, пожимая мою руку, от души советовал ехать служить. Когда уехали гости, я позвал Сидора Фомича.

– Скажи, Сидор Фомич, поджог это?

– Ох, и не знаю, как сказать! И погрешить боюсь, и… Народ нынче ненадежный, – правды вовсе нет.

– Ну, кто же?

– Уж если грешить, никто, как богатеи…

– Да, ведь они уж целую неделю как уехали.

(Они занимались обратною перевозкой своего имущества из тех мест, куда хотели переселиться.)

– И то… – недоумевая, согласился Сидор Фомич.

На другой день проснулся я под страшно давящим чувством тоски. В окна видна была вся картина вчерашнего пожара.

Я вышел. Почти вся деревня толпилась тут.

– Отчего загорелось? – спросил я угрюмо.

– Господь его знает, – потупившись, ответили некоторые.

– Поджог?

Мужики молчали. Я смотрел на них, и невольное чувство злости и ненависти охватывало меня. Сознание этого нового чувства было невыносимо тяжело. Я всматривался в их лица и с тоской вспоминал то недавнее прошлое, когда глаза их открыто и приветливо смотрели прямо на меня. Теперь они смотрят в землю. Чувствовалось, что все то общее, что нас связывало, рвется, как гнилая веревка.

Федор Елесин поднял на меня свои строгие, но чистые и светлые глаза.

– Неповинны мы, сударь, в твоем горе. Господь посылает, – любя или наказуя, не нашему грешному уму разобрать это дело. Его святая воля, а только мы неповинны.

– Видит бог, неповинны, – горячо подхватил Петр Беляков.

Два чувства к крестьянам боролись во мне, – новое, вчера только зародившееся, и старое, то, с которым я приехал сюда и с которым сжился после четырехлетней поверки. И, конечно, последнее победило. Что-то точно поднималось в моей груди все выше и выше и вдруг будто прорвалось через какую-то плотину. Все злое вдруг отхлынуло, и страстная, горячая тоска по прежнем чувстве к крестьянам охватила меня. Я захотел опять верить, любить и жить тем, с чем сроднилась уже моя душа, что я считал целью всей своей жизни.

– Правду вы говорите? – спросил я дрогнувшим голосом.

Толпа подняла на меня глаза, и, прежде чем я услышал ответ, я уже знал его и верил ему; то, что за минуту представлялось гнилым канатом, показалось теперь мне сталью, иначе так не могли бы светиться сотни глаз сразу.

Посыпались горячие, искренние уверения толпы. Приводились неотразимые доводы: амбар был всего в саженях пятидесяти от деревни; хотя тянуло на дом, но искры неслись и на село, никто из своих, конечно, не мог подвергнуть свою же деревню риску сгореть.

С другой стороны, много было вероятий поджога. Большинство останавливалось на мысли, что поджег кто-нибудь из посторонних. Я терялся в догадках.

Прошла неделя. Жена очень плохо поправлялась. Мы решили на время уехать куда-нибудь на юг для поправки. Дела хоть и пошатнулись, но оставалось еще тысяч двадцать пудов хлеба в трех амбарах, стоявших в саженях двухстах от усадьбы. Я объявил наемку подвод для отправки хлеба в город с завтрашнего дня.

С вечера мы весело толковали о предстоящей поездке.

– Хорошо иметь чистую совесть, – ее не пожгешь, – были последние слова жены, с которыми она заснула.

Только мы заснули, меня осторожно будят. Приученная прислуга уже не бросалась, как при пожаре мельницы, с отчаянным криком «пожар», но осторожно толкала меня, тихо говоря:

– Сударь, амбары горят.

Первым делом я бросился, конечно, к жене. Она уже проснулась и на вид была совершенно спокойна. Мы подошли к окну. Знакомая картина, с тою разницей, что все было бело кругом от первого выпавшего с вечера снега.

Далеко-далеко рельефно выделялись горящие амбары, а вокруг них точно прыгали и плясали люди. Толпа вс?росла и росла. По дороге из села вереницей бежали крестьяне: кто с топором, кто с лопатой, а кто и просто без ничего, размахивая на бегу руками.

Горничная рассказывала, что нашли следы поджога– жердь с намотанною паклей, воткнутою в крышу.

Я постоял и лег снова на кровать. Унижение, тоска давили грудь. Я хотел в эту минуту перенестись куда-нибудь далеко-далеко от этих злых и холодных людей, поближе к тем, которые греют и любят, пережить, как мальчиком, те минуты, когда, оскорбленный грубо и незаслуженно новыми товарищами на первых порах учения, изливал я матери свои накипевшие детские страдания и вдруг, чувствуя, что понят, не выдерживал и горько рыдал на ее груди. А она тихо и ласково гладила мою всклокоченную голову и говорила, говорила… Слезы высыхали. Весь еще взволнованный и встревоженный, я прижимался еще ближе к ней, глаза пристально впивались в какую-нибудь точку, я жадно слушал, а сладкое чувство удовлетворения, утешения, любви и прощения уже закрадывалось в грудь. И я уже мечтал, как добром я отомщу врагам за сделанное зло.

– Зачем падать духом? – тихо проговорила жена, наклоняясь ко мне. Ее рука ласково и нежно гладила мои волосы.

Я не выдержал и разрыдался, как ребенок.

– Мне не жаль, пусть все бы пропало, но тяжело, что люди так злы. За что?

Слезы облегчили и успокоили. Я оделся и поспешил к пожару.

Я приучил уже народ к тому, чтобы воем и криком не выражали мне сочувствия, поэтому при моем появлении все спокойно продолжали свою работу. Я стоял поодаль и смотрел. На душе было пусто, как после похорон.

Я пошел ближе к пожару. Толпа силилась отстоять два остальные амбара. Несмотря на то, что крыша на одном из них уже загорелась, толпа с Иваном Васильевичем во главе смело лезла в самый огонь. Лицо и бакенбарды Ивана Васильевича обгорели, он был мокрый, как вытащенная из воды курица, но, несмотря на все, он лез в самое пламя, неистово крича:

– Воды! Лей на голову!

Надежда спасти что-нибудь разбудила и мою энергию. Я потянулся за толпой, взобрался на горевшую крышу и энергично стал помогать Ивану Васильевичу. Народ точно потерял страх к огню и способность обжигаться. Голыми руками хватали горящую солому и сбрасывали ее вниз, рвали лубки и рубили стропила. Так как хлеб был насыпан до самого верха, то ходили по нем, как по полу. Чуть не вся деревня столпилась на пространстве нескольких квадратных сажен.

Через час оба амбара были вне опасности. Я, совершенно мокрый, пошел домой переодеться. Примиренный в душе с крестьянами, видя их содействие, я успокаивал жену, делал предположения, что это дело чьих-нибудь одних рук. Не успел я выпить стакан чаю, как горничная вбежала с известием, что амбары опять загорелись и на этот раз снизу.

Я бросился к пожару. Рядом со мной бежал мой кучер.

– Солому, сударь, подбили под амбары, должно быть, как с крыши сбрасывали – она загорелась. Теперь не потушить.

– Да ведь я Пиманову поручил следить, чтобы солома как-нибудь не попала, двадцать человек около него было помощников.

– Должно, не доглядели, зазевались на верх.

Старик-караульщик, завидев меня, бросился с воплем навстречу.

– Батюшка, сударь, не виноват!

Его испуганный показавшийся мне фальшивым крик как ножом резнул меня по сердцу.

– Четвертый раз, подлец! – закричал я, со всего размаху ударив его по лицу.

Караульщик упал.

– Кто подбросил под амбар солому?

– Не виноват, батюшка, не виноват! – кричал караульщик. – Божье наказание, нет моего греха!

– Врешь, подлец, говори правду! От меня никуда не уйдешь! Говори правду: кто подбросил?

– Никого не видал, никого. Видит бог, никого. Лопни мои глазыньки…

– Хорошо, голубчик, найдем на тебя расправу.

Караульщик вытирал кровь, выступавшую из носа.

– Как ты меня расшибил, – говорил он спокойным голосом, как будто не его били. – Вовсе задаром. Нечто против бога я волен? Неужели грех такой приму на душу?

Я ушел от него.

Спасения не было, амбары горели снизу, куда зaбраться было немыслимо. Хлеб, конечно, не мог сгореть, как материал, почти не горящий, но, пропитавшись гарью, делался никуда не годным, даже свиньи такой хлеб не ели. Толпа в моих глазах держала себя так, как пойманная: она апатично и лениво делала свое дело.

Иван Васильевич шепнул, проходя мимо меня:

– Не троньте их, как бы греха не случилось.

Я только теперь сознал опасность своего положения. Один с своею семьей, ночью, вдали от всякой помощи, среди этих людей, пошедших, очевидно, напролом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю