Текст книги "Щель обетованья"
Автор книги: Наум Вайман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
30.8. Перечитал «Как закалялась сталь». Боевая книга. Было в них это бешенство воли. Монахи-рыцари. Книжка 1953-года. Государственное издательство Карело-Финской ССР, Петрозаводск. На внутренней стороне красного переплета: «Оле от Любы на день рождения. 8.2.54 г.» В марте 53-его мне исполнилось шесть. Помню накрытый стол посреди девятиметровой комнатухи на Трубниковском (а ведь в комнате еще шкаф большой, родительская кровать и диван бабушкин), я хожу вокруг него, запуская палец в салаты. И вдруг по радио: Сталин умер. За дверью крики, мама в слезы, у бабушки испуганный вид, отец деловито сгребает со стола снедь, бутылки, вместе со скатертью, скатерть узлом, все это в угол. Но я не плачу, что день рожденья пропал, я знаю, что произошло что-то необычайно важное. «Что же теперь будет, Исак?!» – восклицает мама испуганно. «Тихо, тихо. Хуже не будет.»
4.9. Я это знаю. С отрочества. Это знание и есть я. Что жизнь – это не дар, а долг. Не подарок, а задание. Долг выполнить задание. Вот только не разберусь все – что и кем мне поручено.
6.9. Фильм Гринвея «ZOO». Фильм о разложении. О зоологии разложения. Омерзительно изыскан, изыскано омерзителен. А потом еще «Набережная туманов» в то же утро. Если б не туман, вроде бы простая история… Жан Габен на отца похож. Старый фильм еще о живых людях, а новый – уже о мертвых. Прочитал садистскую вещицу Брюсова «Добрый Альд». Эдакий Александр Грин навыворот. Алые потроха. Верник приглашал заехать проститься, уезжает на год во Львов, засланцем. Оставляет жену с тремя детьми. Последний совсем маленький. Творческий кризис. Понимаю. Сколько раз самому хотелось удрать, но срывалось, государство не доверяло. И слава богу, а то пришлось бы с женой решать (грозилась отдаться всему симфоническому), а я уже все эти «решения» проходил, кончалось одним и тем же: с позором, поджав хвост, лез к ней под одеяло. Не охота ехать прощаться. Вообще никому еще не звонил, даже Володе.
10.9. Жена сделала важное наблюдение, когда я перед ней раздевался. По обыкновению хихикая, вдруг сказала: – Что-то ты перестал меня стесняться. – В каком смысле? – пожелал уточнить я. – Ну, раньше все отворачивался, прикрывался, прятал свои сокровища, а в последнее время перестал. Книга Карлейля о героях ужасно глупа. Особенно глава о Магомете, как герое-пророке. Во-первых, эта романтическая слабость к дикости: «Этот дикий сын пустыни с глубоким сердцем, со сверкающими черными глазами…», «этот дикий человек», «мрак души этого дикого араба», «дикий сын природы», «дикое сердце», «дикая душа». В результате: «Я люблю Магомета». За что же? «За то, что в нем не было ни малейшего ханжества…», «человека искреннего, нашего общего брата, истинного сына нашей общей матери», это природы что ль? «В Магомете нет и следа дилетантизма.» Профессиональный пророк. Что за бред?! И при этом пишет о Коране: «…никогда мне не приходилось читать такой утомительной книги… невыносимая бестолковщина одним словом!» «Невозможно скверно, так скверно едва ли была написана какая-либо другая книга!» – Милочка моя, вы же у нас прям живая красавица! Скажите, а что, подружка ваша, она в зеркало смотрит иногда? Ну у нее же такая короткая юбка на такие ноги, что извините, она же смотрится как ваша мама, нет, я не хочу, упаси Боже, сказать, что у вашей мамы толстые ноги…"
16.9. Младший мой совсем «обрусел», водит компанию с русскими, они в парке по вечерам собираются, гитара, песни, пивко-винцо, карты, курит. Сегодня просил, чтобы я показал ему аккомпанемент к «Арбату» и другим песням Окуджавы, потом Цоя попросил изобразить, про «звезду по имени Солнце», но Цоя мне слабо, я больше по романсам, откопал ему кассету, он опупел, даже пожертвовал своей любимой кассетой с «Нирваной»: «Перепиши мне», теперь все время Цоя слушает.
22.9. Гуляли с И. и он вдруг вспомнил ту историю в Ялте, это, говорю, когда я двух девок из Кременчуга склеил и пытался обеих трахнуть? Ты что, не ты, а я склеил, возмутился И., ту, которую ты трахнул, я ее до этого уже пару раз трахал, мы тогда с Озриком пришли, а ты дверь закрыл, мудило, и не хотел открывать, так мы через окно влезли, а та вторая лежала голая у меня на кровати, надо было вдуть ей, а я чего-то стал дурака валять, а Озрик в это время презерватив натягивал с ужасным скрипом, в общем, баба расстроилась, стали даже в шахматы с ней играть, можно было, конечно, ей вдуть, в две дуды, но Озрик долго возился, да и я чего-то забздел, не подхватить бы чего, ты вроде тогда подхватил свои мондавошки? Нет, это в Москве, с подружкой Вадикиной подружки? Ну, в общем, был у тебя такой мандавошечный период…
25.9. 6 утра. Вдруг понял, читая «Эрос невозможного», что влечет к постмодерну, да, его разрушительность. Того, кто боится разрушений, пугает и отталкивает постмодерн, как Лешу. Он нашел опору в религиозности. А у меня нет «опор» (для меня все они – костыли), я «релятивист», и отчаянная свобода, люциферова, дразнит… И все сходится, все одно к одному: он – за мир, я – за войну. Вчера подписали «Осло-бет», Сарид сказал, что "правые заботятся об отцах, а мы, левые, о детях. И верно. Мне детей не жалко, мне жалко отцов, воскрешение отцов – вот подвиг, а дети пусть сами разбираются в этом мире, пусть пережевывают свои гнилые надежды, только тот из «детей» мне брат, в ком есть жалость-любовь к отцам, благодаря им только не погибнет быть может жизнь, жизнь, как культура, пусть к спасению, преемственность душ… А для чего вообще мир-то? Что б все жили-поживали да добра наживали? Да какое мне дело до их добра и покоя? Что в нем, кроме забытых и вскопанных полей благополучно усопших? А война – для победы. В войне жизнь цветет, как весенний луг. Война освобождает. Посему и Танатос для меня куда слаще Эроса. Сладострастие смерти. Сестра моя – смерть… Стая ангелов в золотом углу «Благовещения» Симоне Мартини, будто стая сбившихся в кучу летучих мышей… Новый год. Пять тысячь семьсот пятьдесят какой там? И крылатый, спеленатый тысячами крыл Господь, как смерч, на колонне под куполом в мавританской арке Святого Марка. Живу по утрам. Ночью цепенею, пережидаю… Ездили с Лешей в Негев, ему захотелось вкусить пустыни. Добрались до Авдата, погуляли по залитым солнцем развалинам. Набатеями интересовался. Его герой, римский ветеран, поселяется после отставки в наших краях, уже после смерти Христа. По дороге чуть не разругались. О сербах при нем вообще нельзя говорить, и упаси боже сочувствовать, сербы – подонки и всех их надо под корень. Такой горячности я не ожидал и пришлось уступить ему сербов, не ссориться же из-за них. Потом на Америку перешли, стал доказывать мне, что никакие «державные» интересы американцев не волнуют, а стало быть Америка империей быть не может, вот должна была вмешаться в Югославии, на стороне босняков, конечно, а не вмешивается, а я ему, очень мягко, что, мол, хошь-не хошь, а положение обязывает, и про войну в Заливе напомнил, а он: ничего не обязывает, ну я же Америку знаю, ну что ты говоришь мне! В общем и тут он разгорячился, не понравилось, что я не считаю Америку невинной девушкой. В результате, а может и от усталости: дорога долгая, жара, я врезался в дорожное заграждение, чересчур сильно затормозив, а перед этим пошел на плохой обгон и тоже занесло, но обошлось, а тут разбил, блин, машину, не очень сильно, но в тыщенку ремонт вылетит, и в Галилею уже не успеем съездить. Мне понравился Сашин очерк-эссе «Как рухнул жизни всей оплот» (Леше гораздо меньше), особенно на воне (во описочка, вместо фоне!) всей этой поебени недобитых шестидесятников, одна только рубрика что стоит: «Оглянись в слезах» (!!). Оглянись в соплях.
26.9. Утром за кофе разговор о Гольдштейне, я договорился, что он у Леши интервью возьмет, ну и «по ходу дела» почитал в «22» его эссе о Маяковском и «Как рухнул…» Я:…он считает, что Маяковский – медиум Революции. А Революция энергийный всплеск, так что «нравственность» в обоих случаях просто ни при чем. И лично он, сейчас я на него наябедничаю, поверял мне, что будь сейчас Революция – с радостью присоединился бы. Здесь такая тяга к силе, в этом много сексуального, и не зря он о де Саде… Леша: Ну, это вообще вне моих интересов. Мне с таким человеком говорить не о чем. К стенке и все. Я все-таки считаю, по Канту, что человека от животного отличает нравственность, меня интересуют проблемы нравственности. Я: Так тебя тогда должны особенно интересовать люди и взгляды безнравственные, ты ж писатель, а не Савонарола какой-нибудь… Леша: Нет нет. Почему меня должна интересовать нравственность тигра или шакала? Я: Ну, мы же все-таки говорим о людях… Леша: Для меня они не люди. После этого мы поехали в Тель-Авив, на автобусе, машина в гараже, встречались с Гольдштейном на перекрестке Буграшев и Бен Иегуда. На этот раз, впервые, он пригласил домой, попили кофе, стали постепенно раскручивать беседу, но Гольдштейн был очень осторожен, как всегда, а я игрив, не по годам, потом я их оставил интервьюироваться, а то решат еще, что к чужой славе хочу примазаться. (Потом, когда интервью появилось, меня все-таки задело, что он обо мне не упомянул, я ж ему и интервью это устроил, и вообще. Сам себя ругаю и презираю за мелочность, да и кто ты такой, чтоб о тебе говорили, в благодарность за харчи что ль? А потом вспомнил, как Леша, и главное мне же с Гольдштейном, рассказывал про свою обиду на Бродского: что на каком-то вечере в Америке, который Леша ему устроил, ничего о нем не сказал, хотя других упоминал, своих эпигонов.)
28.9. Леша советовал почитать Поппера, помогает от героизма. Ну, взял я «Открытое общество». Корень зла – Платон. Будто Лешин голос слышу: «Для меня все это неприемлемо», «я не верю», «я требую, чтобы политики защищали принципы эгалитаризма и индивидуализма. Мечты о красоте должны подчиняться необходимости помощи людям, которые несчастны или страдают от несправедливости», и т.д. «Эстетизм и радикализм (это он мне) должны привести нас к отказу от разума и к замене его безрассудной надеждой на политические чудеса… Такую установку я называю романтизмом.» Ну, и я ее так называю. Однако ж утверждение в политике принципов равенства и свободы – романтизм не меньший. Да и за примерами политических чудес далеко ходить не надо, история ими кишмя кишит, возьми хучь Израиль. Вам, Карл, извините, не знаю отчества, эти примеры может не нравятся, а мне, скажем, нравятся, так что, опять за эстетику поговорим? М. сказал, что Поппер конечно же еврей, из австрийских беженцев, что вообще-то он занимался методологией науки, а это, про открытое общество, попытка перенести разработанные методы на историю. Но где ж тут наука, когда сам пишет: «Гуманизм является в конечном счете верой». И еще: «Я утверждаю, что история не имеет смысла.» Значит и Бога нет. А это уж совсем ницшеанство: «Хоть история не имеет цели, мы можем навязать ей свои цели». Конечно благородные и т.д., да и я не против «власти разума, справедливости, свободы, равенства и предотвращения международных преступлений», но принцип «навязывания» может далеко увести. Прям к Платону. В общем опять, кажется, «мы гоняемся за собственными хвостами». Если история не имеет смысла, то есть цели, то нет и прогресса, а значит и нельзя прийти к столь чаемой Поппером утопии. В Старом городе Леша торговал дубленку-безрукавку из кусков зайца у лихого усатого арабуша. Арабуш глянул разок, прищурившись, на великого русского гуманиста и говорит: 750 шкалей (250 долл). А у Леши, слава Богу, от силы сотня осталась, красная этому зайцу цена, да еще с гаком. Леша грустно улыбнулся и собрался отчалить. – Ну сколько хочешь? – поймал его за рукав арабуш, будто подарить собрался. Леша опять грустно покачал головой. – Ну ладно, 500, себе в убыток, просто деньги позарез нужны. Да постой ты, погоди, ладно, 300, о-кей? – Да у него только сотня осталась, – объяснил я шустрику ситуацию. – Так одолжи ему! – говорит. – Не могу, – говорю, – мы сейчас на аэродром, и больше я его не увижу. – Да сколько у него есть, я возьму, – шепнул мне неунывающий арабуша, и я сразу не понял всей роковой глубины его заявления. – Дай ему сотню, Леш, – говорю, – он сказал, что удовлетворится. Леша достал кошель, а ведь сколько я его учил: на базаре деньги достаешь только когда заплатить решил и товар уже в руках, и стал доказывать арабушу свою правдивость, что вот, видишь, с виноватой улыбкой, все что осталось. Арабуш нагло полез в кошель и выгреб 120 сикелей. – Смотри, оказывается 120, – обрадовался Леша. – Может мелочь еще есть? Леша ему и мелочь из карманов выгреб. – А это что у тебя за деньги? – полюбопытствовал арабуш, все еще копаясь в лешином кошельке. – Это кроны, они не конвертируются. – Шведские?! – Нет. – Датские?! – Да нет, чешские, они не конвертируются. – А сколько это? – Ну приблизительно 20 долларов за пятьсот крон. – Давай, – отчаянно махнул рукой арабуш, мол, где наша не пропадала, и тут же сам вытащил из кошелька 500 крон. – Давай еще. Я демонстративно пожал плечами. – Лешь, не увлекайся. Но Леша дал ему еще 500 крон. – Давай еще, – давил ханыга. – Лешь, ну ты что? Леша догадался, наконец, закрыть кошелек и сказал нерешительно: – Все, все, хватит. – Еще 500, и все, – давил гад. – Хватит, хватит, – неуверенно отмахнулся Леша, а я стал просто выталкивать его из лавки. – Мало, еще 500 давай, – обнаглел скотина, пристрелить ведь мало. Леша медленно двигался к выходу. – Ну одолжи ему, – обратился он опять ко мне. – Аллах одолжит, – ответствую. – Знаешь что, давай-ка деньги назад и куртку свою драную забери. – Ладно, ладно, русский карашо, – заулыбался гаденыш, на том и расстались. На Новый год собралась женина родня, фольклор, но Леша себя точно настроил, и все прошло очень мило, жратва была отменной, теща была довольна соседством со знаменитостью. А мы, поддав чешской «Сливовицы», закатили концерт на старый лад, как тогда в Зальцбурге.
30.9. Рабин сказал в Америке, объясняя тамошним жидкам свою уступчивость, что «еврейские принципы» ему дороже «еврейской недвижимости» (то бишь Хеврона, Вифлеема и прочее). Жить – значит терять невинность и тосковать о ней. Нет большей глупости, чем «стремление к счастью».
1.10. Сегодня с утра гулял с Гольдштейном. Сказал, что мне понравился его кусочек «Как рухнул…» в «22». Он дал мне свою прозу, большой отрывок в «Зеркале». Я немного почитал перед дневным храпом, не сильно впечатлился, прием с рукописями безвестных гениев, хоть и не плох сам по себе, избит уже и не сулит открытий, да и Мельников этот совершенно не прорисован, не человек, а литературный прием, сексуальные сцены вызвали недоумение, на них и задремал. Разбудила глубоко взволнованная жена, в руках у нее было «Зеркало». «Это вот тот Гольдштейн, твой приятель? Ты читал?» «Ну, начал, а что?» «Послушай!», и зачитывает эти сексуальные сцены. «Это же тихий ужас! Просто стыдно!» «Не понял, – говорю, – что уж тут такого… Конечно не фонтан, но…» «Бедный! Просто бедный!» причитала супруга. «Нет, вы все просто больные люди! Это ж эксбиционизм какой-то!» "Эксгибиционизм, – поправил я, и подумал: а почему это «все»?, но не спросил. И еще подумал: "Ты еще моей писанины не читала, голубушка, то-то обрадуешься. А вслух: «А что, было б чего показывать.» – Вот именно! Зачем же недостатки, ущербность свою на показ выставлять?! Ведь такой умный, начитанный, как же он не видит?! Я только бровками поиграл и на другой бок повернулся, не было настроения спорить, да и до конца не плохо бы дочитать.
2.10. Сегодня в 11-ом бе ввязался в теологическую дискуссию. Один худой волчонок из Магриба, опасный, затаивший злобу, в кепчонке, стал приставать, буду ли я на Судный день поститься, ну и пошло: есть ли Бог, летающие тарелки и жизнь на Марсе. Лишь бы не учиться. И действительно, какая уж тут электроника, если мы еще не решили вопрос о Боге. Бог для него вроде дворового пахана, который в случае чего в обиду не даст, если верен будешь. Ну я и завелся. Особенно после аргументов вроде: вот на «сеансе» спросили, есть ли Бог, и тут стакан вдребезги разлетелся, взорвался. Взорвался и я, причем тут, говорю, всякие эти бредни мистические. Почему бредни, говорит, вон и в Танахе спиритуалистический сеанс описан, такого быть не может, говорю, а то место, говорит, где пророк Самуил является?, ну да, и отвечает на вопросы публики, он, конечно, цитату не оценил, но дал номер главы, где это описывается, мол, можешь проверить. Потом я стал себя успокаивать, ну чего так взъелся, на что? И тут Поппера вспомнил. Ведь и я уважаю критицизм, то есть «подвергай все сомнению», да, на том стоим. Но людям мифы давай, веру в чудеса, страсти роковые, царя-батюшку, Спаса Гневного и Деву Милосердную. Показали по телеку, как кровью с обезглавленного жертвенного петуха еврею (восточному!) на загорелую лысину капают, и тот смеется детским, счастливым смехом. Люди жаждут, жадно жаждут чуда, а значит спрятана где-то его парадигма, как выражаются ученые люди.
4.10. Судный день. Резко похолодало. Совсем не летний, почти холодный ветер поставил занавес дыбом, парусом. Ходил с И. пешком к морю. Однако два с лишним часа заняло. Сильные волны, народ на набережной. А мы искупались. Потом я лег на песок (И. поплелся вдоль берега душ искать) и, глубоко вдыхая соленый ветер, почувствовал, наконец, что отпустила тревога. Вдоль моря носилась стайка мальчишек на велосипедах, один, помладше, был особо забавен: нос пуговкой, ямочки на щеках, должно быть незлобив. Ему трудно было по мокрому песку ехать, застревал, останавливался, тащил свою машину волоком за остальными. Покосился на меня. Я люблю Судный день за это внезапное стрекозиное царство на опустевших дорогах: девчонки и мальчишки на велосипедах, на роликах, на скетболах, в коротких штанишках, юбочках, тайчиках, идешь и любуешься на этот шумный, цветастый рой… Дочитал «Тетис». Проза невеликая, но задела. А ведь он романтик. Рома-антик! Любовь к пышным ампирным складкам театральных имперских мантий настоящая, болезненная: стареющие империи одеваются с изыском отчаянным. И эта тяга к ядовитым парам революционных эстетик одинокого испорченного мальчика, тоскующего по гнусному, развратному, старому барину, единственному, кто мог приласкать и понять, единственному, в чьих мерзких объятиях можно было почувствовать это жуткое любовное волнение настигающей гибели… Ледоколы романтики во льдах абсурда. А еще я в Судный день занимался богоугодным делом: нашел этот пасук, главу, из Первой книги Царств, про которую волчонок гутарил, и что же я прочитал?! «И увидел Саул стан палестинский, и испугался, и крепко дрогнуло сердце его. И вопросил Саул Господа; но Господь не отвечал ему ни во сне, ни через ясновидящих, ни через пророков. Тогда Саул сказал слугам своим: сыщите мне женщину-гадалку, и я пойду к ней, и спрошу ее. И отвечали ему слуги его: здесь в Аэндоре есть такая женщина. И снял с себя Саул одежды свои и надел другие, и пошел сам и два человека с ним, и пришли они к той женщине ночью. И сказал ей Саул: прошу тебя, поворожи мне и выведи мне того, о ком я скажу тебе. Но женщина отвечала ему: ты знаешь, что сделал Саул, что он выгнал из страны гадалок и прорицателей, для чего же ты расставляешь сеть душе моей, на погибель мне? И поклялся ей Саул Господом, говоря: жив Господь! не будет тебе беды за это. Тогда женщина спросила: кого же вывести тебе? И отвечал он: Самуила выведи мне. И увидела женщина Самуила, и громко вскрикнула; и обратилась женщина к Саулу, говоря: зачем ты обманул меня? ты – Саул. И сказал ей царь: не бойся; что ты видишь? И отвечала женщина: вижу будто бога, выходящего из земли. Какой он видом? – спросил у нее Саул. Она сказала: выходит из земли муж престарелый, одетый в длинную одежду. Тогда узнал Саул, что это Самуил, и пал лицом на землю и поклонился. И сказал Самуил Саулу: для чего ты тревожишь меня, чтобы я вышел? И отвечал Саул: тяжело мне очень; палестинцы воюют против меня, а Бог отступил от меня и более не отвечает мне ни через пророков, ни во сне; потому я вызвал тебя, чтобы ты научил меня, что мне делать. И сказал Самуил: для чего же ты спрашиваешь меня, когда Господь отступил от тебя и сделался врагом твоим? Господь сделает то, что говорил через меня; отнимет Господь царство из рук твоих, и отдаст ближнему твоему, Давиду. Так как ты не послушал гласа Господня и не выполнил ярости гнева Его на Амалека, то Господь и делает это над тобой ныне. И предаст Господь Израиль вместе с тобой в руки палестинцев: завтра ты и сыны твои будете со мною; а стан израильский предаст Господь в руки палестинцев. Тогда Саул пал всем телом своим на землю, ибо сильно испугался слов Самуила; и сил не стало в нем, ибо он не ел весь тот день и всю ночь.» Значит пророк Самуил все-таки отвечает на вопросы, тут Ильф и Петров проявили большую, чем я, осведомленность в Библии. А я, невежа, еще спорил с сосунком и опозорился. Здравствуй, Леша! Посылаю тебе фотографии твоего путешествия, вроде вышли неплохо. Саша Гольдштейн отобрал несколько для интервью, что выберет не знаю. По горячим следам наших споров я прочитал Поппера. Мыслит он незатейливо. И хоть мне лично близок и дорог его критицизм и понятен страх перед «закрытыми» обществами, но никакого лекарства от признаваемого им самим «напряжения цивилизации» особенно в современном «абстрактном обществе», логическим продолжением «открытого»), от «анонимности, одиночества, а следовательно несчастья», «открытого общества» он не предлагает, кроме мрачного мужества (чуть не написал героизма!) бесцельной свободы. Песок – плохая замена овсу, и если именно так обстоит дело, то совсем неудивительны, и предстоят еще человечеству, ураганы «племенного духа», смерчи суеверий и землетрясения тоталитарных мифов. Против эдаких катаклизмов коллективного бессознательного не помогут никакие заговоры рационализма и этики личного достоинства. Мне кажется, что в страхе перед этими катаклизмами (еще бы!) он старается не замечать их, не пытаясь даже их понять и объяснить, просто отметает с порога. Но ветер с порога не прогонишь, того и гляди окна высадит, а то и домик снесет… Скажу больше, хоть тебе это, наверное, не понравится, что жизнь без мифов, в простой свободной конкуренции, не только невозможна, но и довольно ужасна в своей пресности и одноцветности, и похожа на ту же тоталитарность навыворот, не даром ее адепты столь же фанатичны. Чего стоит только эти попперовские «следует требовать, чтобы каждый человек…», «я полагаю, художник должен поискать другой материал для самовыражения» – чем все это не платоновское, или, если угодно, и советское, «указание сверху»? Тон, прямо скажем не философский. И вообще, признаюсь тебе честно,что бессмысленной свободе предпочитаю рабство смысла. В свете разгоревшихся философских дискуссий с нетерпением ожидаю твою прозу. Кстати, Гольдштейн дал мне почитать большой кусок своей прозы, напечатанный в журнале «Зеркало», если хочешь, пошлю, она меня «возбудила», несмотря на очевидные, а порой и вопиющие, недостатки, неловкость, особенно по части бытописания и сексуальных саморазоблачений: «Поверив, что она мне нужна, я стал представлять ее раздетой – мозг отдал приказание гормонам… и положив ей ладонь на грудь, а другую – на бедро, под юбку, убедился, что здесь все без обмана. А она, разведенная и двадцативосьмилетняя, немного выждав, пока я пощупаю…» и т.д., опять же этот поток «метонимического», «консьюмеристского» и «имагинативного», но вместе с тем есть увелекающая меня тоска по великой прозе одряхлевших империй («Провинции, словно пеплом и яблоневым дымом, окутаны лирикой предисчезновения. Здесь главенствует мистико-приключенческий эротизм, в основе которого смирение перед неизбежным. Закатное солнце, ветер с моря, некуда спешить, потеряна надежда, но это и к лучшему – не надо себя ни к чему привязывать. Мир, из которого вынут конфликт, выпотрошено реальное содержание. Жизнь расколдована, размагничена, телеология ее мнимая. Все выпито, все съедено, все сказано.»). По дороге есть меткие культурологические оценки и характеристики книг Бродского, Сорокина, Галковского, Яркевича, даже Распутина. Да, пожалуй культурологическая эссеистика – вот его стихия (а может проторенная газетная дорожка?), эдакий опыт скитаний книжного червя по материкам фолиантов, тоска по разрушенным литературным мирам, что лично мне интересно, опять же живые впечатления от прогулок по исчезнувшим на глазах мирам (Баку!). При этом у него полно пассажей об эллинистической, александрийской поэтике конца эры, эпоха и твоего романа (обещанную свежатинку червячки ждут с нетерпением). Вот, Империю мы пережили, а песни о ней не дождались. И она шевелится в душе, томит невысказанностью… Как видишь, я в настроении боевом, если не сказать задиристом, оттого и заболтался. Будь здоров. Пиши. Привет супруге и Праге (я человек простой, говорю стихами). Всегда твой Наум Шесть солдат погибло в Южном Ливане. Пару дней назад – еще трое. Начгенштаба собрал пресс-конференцию и популярно изложил, что мол бывает, подорвались ребята, борьба продолжается. Нет, деревни мы не трогаем, по соглашению. Соглашение о дозированном принесении жертв. Конечно, если разозлиться, то будет еще больше жертв. Так что лучше сидеть тихо. И еще находятся идиоты служить в такой армии. М., гениальный М., настолько тихий и беззлобный, что выглядит умственно отсталым, заочно защитил бакалавра по физике, его пригласили учиться на вторую степень, надо на месяц раньше освободиться, но он сказал, что ребят не оставит. Сидит там в самом пекле. Год боролся с армией, чтобы попасть в десантники, и тело мучил, такой до армии был пухленький, вроде Будды, и с комиссиями боролся, сначала дали ему низкий профиль по каким-то психологическим параграфам, послали в интендантство. Б. совсем извелась за эти дни. Пару недель ему там осталось. Вперегонки со временем…
6.10. Марик играл соло в «Дон Кихоте» Рихарда Штрауса. В фое встретили Наташу, засыпала свежими петербургскими анекдотами. «Два грузина бабенку разодетую в подъезде зажали, уважь говорят, ладно, говорит, только что уж в подъезде-то, неудобно, пошли ко мне, ладно, пошли, заходят, а тут амбал такой выходит, одного вырубает, а другого раком ставит, кряхтит, никак запихнуть не может, а бабенка ему говорит, Вась, может тебе, как в прошлый раз, ножичек дать? Тогда грузин этот говорит, слушяй, говорит, дарагой, я тэбя как брата прашу, папробуй еще раз!» И мы хулигански ржем на весь Дворец Культуры. Смех ее заражает, она захлебывается, икает, хрипит, тявкает, слезы льет: «Дарагой, говорит, ха-ха-ха! Как брата прошу, аааа!», смакует она. «Может тебе, как в прошлый раз!! ааааа!» До самого начала концерта анекдоты рассказывала. По ходу объясняла, где партия Санчо Пансы, а где осла. Потом мы вместе пошли Марика поздравлять за кулисы, дамы целовали-обнимали, восхищенно ахали: «потрясающе!», «гениально!», небрежно подваливали коллеги и роняли весомое: «Ну ты сегодня…», «молоток, старик», «ну ты даешь, что это с тобой случилось?» Аня руководила движением, следила, чтоб не задерживались у тела. Кто-то из дам прошипел злобно: «Регулировщик…» Подбросили Наташу домой. У нее, как всегда, грандиозные планы гастролей, новых книг. Только разгрести неурядицы…
7.10. Самое главное во фрейдизме это не метод психоанализа, а метод общения, Фрейд открыл новый метод общения, путем откровений, взаимных, или односторонних, а значит и любви (Юнг и Шпильрейн), когда пациент и врач взаимно обучают и взаимно проникают друг в друга, и все кружится и путается в этих танцующих «переносах»… Вообще модерн – это время откровений (последних?). Как в психике, так и в языке, и психоанализ тут совпадает с семиотикой и структурализмом, копания в душе и копания в языке…
9.10. Позвонил в Москву Мише. Болеет. Из дому почти не выходит. «Это уж и на существование не похоже». Про Иосифа рассказывает, что весь в бурных романах, «ты себе не представляешь, с одной, и одновременно, иногда в тот же день, с другой!». «Во, – говорю, – философия-то до чего доводит.» Но и тут он не среагировал, очень серьезно это воспринимает, с завистью.
12.10. Жванецкий по ТВ учил русский народ правильно голосовать. Угрожал, что если победят коммунисты, он уедет. Напугал ежа голой жопой. У нас тоже такие голоса звучат (если Ликуд победит – я уеду). Сижу в одном из своих обезьяньих питомников. Обезьянки при деле: бегают, прыгают, кричат друг на друга. Я английский учу. Перевожу статейку. Две обезьянки на передней парте ругаются: – Имма шелха Фатима! («Мать твоя Фатима!» То есть арабка) – Аба шелха Абу Куши! («Папаня твой Абу Куши!»/Отец Черножопого/) – Имма шелха ми кфар Кана! («Мать твоя из села Кана!») – Аба шелха Абу Аяш! («Предок твой Абу Аяш!» /Террорист знаменитый/) – Имма шелха ецет им вибратор! (Мать твоя гуляет с Вибратором!) – Аба шелха, аба шелха… (« а твой предок, твой предок…) Сегодня, наконец, позвонила, ужасно обрадовался. А то мучился, как разведчик без связи. „Я беспокоилась…“ Когда я спорил с Мишей о том, что искусство ущербных менее ценно, чем искусство полноценных, я таким образом защищал искусство тайно ущербных, от искусства ущербных явно. И каждый защищал себя. (Вот Михалков Никита, ведь явно талантлив, умен, и к творчеству жаден, даже странно для такого высокого и красивого человека – может есть все-таки какой ущербик тайный? – но чем-то чужд, вернее чем-то отталкивает, на физическом уровне, эти глаза его томные, наглые, и не пойму чем, разве что вот этим наглым самодовольством. Красуется. А сочувствуешь только мучениям. Себя, гад, любит в искусстве, а не искусство в себе.) В индивидуализме – нарциссизм, когда одиночество не несчастье, а благо. Уж не знаю что и подумать. Если у тебя все в порядке и все здоровы, мой милый, что тебе я сделала? Не мог же ты и книжку не получить?! Когда можно тебе позвонить? Какое расписание на работе? (Еще раз адрес…)… Напиши про Италию. Оказывается по-итальянски странно будет strano (это я на „Почтальоне“ выучила). Вчера гуляла по… одна. Так красиво – 18 век. И садики везде и колдовская осень и ходила одна на „Почтальона“. Вот уже месяц, как я на всех бросаюсь и все меня боятся. А что я могу? Позвонить? Но страшно, что ты не один и расписанья не знала, потом каникулы и праздники – все дома. Разница во времени -…часов (пока у нас время летнее, до ноября). Значит нужно где-то до…утра звонить. И вот сегодня позвонила. А у тебя как раз выходной и ты сам снял трубку и ты в порядке и ничего страшного и сегодня вся жизнь мне мила… Придется ждать до понедельника это единственный день, когда я успеваю попасть на почту…И еще я вспомнила как долго гуляло мое „итальянское“ письмо и твою несостоявшуюся мистификацию с Москвой и вообще все „неувязочки“… И вернулся мой страшный сон, когда я хочу что-то сказать и, как ни стараюсь, только хрипота исторгается, и никто меня не слышит, как рыба. А спросить-то нужно только случается ли тебе быть одному и, если да, то тогда ты с кем? Сегодня достал из ящика свое же письмо. Адрес правильный. Одно из наших любимых загадочных явлений? А ты, небось, гадаешь – чего это замолк после Италии и какой в этом надо искать смысл. И я гадал, почему долго ответа нет, пока вот не вернулось письмецо… Выходные у меня: воскресенье и среда. Утром на спорт ухожу, а после девяти дома. Пишу, читаю. Скучаю. Слышь? Давай там, подкрути проводок, а то кому ж я свою жизнь расскажу? А еще Йом Кипур у нас… Посылаю тебе вернувшееся письмо. Вернулся я из Италии в состоянии сомнамбулическом. Попросту говоря слегка трахнутый. От обилия, плотности и силы впечатлений. Ну и работа началась, отчего я тоже слегка трахнутый и сомнамбулический. Два дня у меня выходные… что неплохо, но зато остальные забиты невпротык и я уже жутко устал… Три дня были в Риме. Исходили пешком вполне по-спортивному. Осталось: фрески Караваджо в забыл какой церкви недалеко от пьяцца Навона. Я совсем его не ценил, даже фильм не помог (теперь надо пересмотреть, он у меня есть в записи), а тут вдруг – пробил. И главное случайно зашли, церковь пуста совершенно, рассеянно и устало смотришь на разрисованные стены, да и плохо видно, темно, и вдруг кто-то осветил угловую фреску, и будто аквариум зажгли, а в нем жизнь, так неожиданно, такие естественные лица, жесты, тела будто теплые… Рим был странно пуст. Идешь днем по городу, в самом центре, и никого, ну просто никого, аж страшно. Ну и, конечно,»ребра мира", форумы, термы, колизеи, триумфальные арки, оплывший, как воск, мрамор, неожиданное изящество Пантеона, и сразу понимаешь, что горечь триумфов – вино поэтов… Посреди римских скитаний вышли на небольшую площадь у реки, причудливой роскоши дворец, написано: «галерея Бургезе», неуверенно заходим, смуглый служитель, расшаркиваясь, зазывет, мол, вход свободный, заходим, гуляем, барочный шик, картины, мебель, все как бы жилое, но никого, и странно много ковров, на полу, на стенах, дошли до конца коридора: большая стопка ковров, и толстый, небритый, сильно смуглый мужик их бодро сортирует. Начинаю догадываться: магазин ковров. Хозяева из Бангладеш. Стал я у них огромный китайский ковер торговать, синий такой, как шелковый, с золотым павлином, сказочный ковер, очень мне приглянулся, ну я и спросил: «Сколько стоит?». Посадили меня в кресло, стали звонить куда-то, цену выяснять, хотели другой ковер подсунуть, но я был тверд, расспрашивали откуда родом, чем занимаюсь, говорю: русские мы, нефтью торгуем. Долго суетились, осматривали недоверчиво, наконец, главный их сказал, что завтра будет самый главный директор, только он цену знает, чтоб я завтра пришел. Проверка серьезности намерений, жена опять же тянула, мол брось дурака валять, портила мне игру. А ковер, доложу я тебе, знатный. И чой-то мне обидно стало за старушку Европу… Уже по приезде по русскому ТВ посмотрел «Охоту на бабочек», французский фильм Иоселиани, там нечто похожее, конец аристократической Европы, только там корейцы скупают, а может японцы… А когда я один, я – один. Караваджо Джермена напомнил Женю Харитонова, всегда пасмурного, настороженного, цепкого. Однажды пригласил нас с Мишей в затюканный подвал на танцы мужиков полуголых. (Сейчас у них Виктюк этим балуется, на волне вседозволенности и мировой славы. А балет о Сталине кто, бляди, поставит?! Может Курехину по плечу?). Его проза была естественна, как разговор, в ней была беспощадность, за которой стояла какая-то вера…, она мне не просто нравилась, она меня увлекала. И сам он притягивал, пугал и притягивал… Вот и в Риме, в церкви темной, Караваджо поразил, когда стены вдруг ожили, затеплились, засветились живыми телами, их обнаженность не была картинной, она почти смущала своей непристойной естественностью, вызывающей свободой. Может быть действительно эти «люди лунного света» видят жизнь ярче? Конечно, и они в большинстве своем – быдло, за права борются, пенсии требуют, чтоб вольготней было в жопу ебаться.