355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наум Вайман » Щель обетованья » Текст книги (страница 10)
Щель обетованья
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:25

Текст книги "Щель обетованья"


Автор книги: Наум Вайман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

Ох уж мне эти заянисты, – и лаского сгребла мои гениталии. (Игра слов: сионизм по-английски звучит, как "зайонизм", а "заин" на иврите? член) Генералитет (гениталитет) ведет себя как свора продажных чиновников, выполняющих заказы своих партийных боссов, откровенно наглая политизация армии: офицеры ведут политические переговоры, в печати официально обсуждается, какие посты в правительстве и госаппарате готовит высшим офицерам правящая партия за верную партийную службу, в отборные части армии стараются не брать новобранцев с подмоченной политической репутацией (например, участие в антиправительственных демонстрациях) при мобилизации или при повышении выясняют на собеседованиях, или распространяя соответствующие анкеты (плюс стукачи работают), политические взгляды, "закрывают" армию от лекторов, идеологически "чуждых", в то время когда в армии идет разлагающая "промывка мозгов" идеями "мира". Можно ли рассчитывать на профессиональную объективность" таких офицеров? Ликуд у власти робел. Левые повели себя, как хозяева, вернувшиеся домой после долгого отсутствия, решительно, нагло, по принципу "я знаю что нужно моему народу".

16.9. Большинству людей наплевать на то, что было и на тех, кто был. Они «смотрят вперед». А я вот все время оглядываюсь. Хлебом меня не корми дай почитать старые письма, хроники, мемуары, старинную монету пальцами обогреть, соскрести патину… Анита пыжится доказать (тоже один из облюбованных тезисов левых), что «мирный подход» – подход рациональный, взвешенный, а «силовой» фанатичный, религиозный, мистический, понимай – безумный. С неудовольствием описывая добровольческий энтузиазм при создании еврейского полка в армии Алленби (в 1917) она пишет: «Собрания добровольцев были похожи на сходки религиозных сект во время экстаза». "Вновь стал обсуждаться вопрос крови: «Народ, готовый пролить свою кровь за освобождение, на самом деле доказывает свое право на существование», цитирует она неясно кого (в примечаниях пишет: «Может быть Жаботинский?…» – потрясный «ученый»). Пытается приравнять национальное воодушевление чуть ли не к кровожадности. «Готовность воевать за Страну выражалась в таких религиозных понятиях, как „святая жертва“…» Об отрицательном влиянии на общественное сознание декларации Бальфура пишет: «Декларация Бальфура породила у части еврейского общества в Стране мессианские надежды… Даже у людей обычно уравновешенных она вызвала своего рода чувство опьянения». В «Сопротивлении и покорности» Бонхеффера, как раз для левачков наших: «Не вызывает сомнений поражение „разумных“ї Близорукие, они хотят отдать справедливость всем сторонам и, ничего не достигнув, гибнут между молотом и наковальней противоборствующих сил. Разочарованные неразумностью мира, они с тоской отходят в сторону или без сопротивления делаются добычей сильнейшего».

17.9. И всегда отношение к жене (в минуты покоя) отцовское, как к маленькой девочке: нежность, жалость, любование красотой, желание поцеловать в завиток у шеи, в бровь, в волосы на голове, в веки, трепещущие крыльями бабочки… Звонок в дверь – пингвин бородатый. Пропагандирует Кабалу (приглашает на лекции, раздает рекламные проспекты изданных книг: «Ключ к Кабале», «Молитва, чудеса и тайны», «Тайны времени», «Переселение душ», «Единственная сила», «Заговор звезд». Автор – рав Шрага Берг. Ну и, конечно, «Зоар». С такой аннотацией: «Книга „Зоар“ с объяснением „Лестницы“ – это система связи души со светом Творения, в нем все знание и вся сила Мира. Раби Шимон Бар Йохай, который написал 24 тома „Зоара“, дал нам инструмент изумительный по силе и по простоте, продолжающий благословлять дела рук наших. По мнению великих раввинов всех времен сам факт чтения книги „Зоар“ (даже не понимая) может оказать благотворное влияние на все области вашей жизни: здоровье, доход, дети, успех, безопасность, семья, учеба, удача и судьба. Факт, чтение книги „Зоар“ помогает всем!» И еще, крупными буквами: «Это факт! Десятки тысяч уже улучшили свою жизнь!»(Когда меня соблазняли трансцедентальной медитацией, аргументация была точно такой же.) Кстати, историки Кабалы считают, что Раби Шимон Бар Йохай персонаж, а не автор книги «Зоар», которая написана лет через тысячу, после того, как он «учил», странствуя. Утром проснулся, увидел книжку Аниты на полу у кровати и вдруг такую оскомину почувствовал к этому сионизьму… Все эти дискуссии о степени применения силы похожи на дискуссии в «Комсомольской правде» в середине 60-ых на тему: «до какого места можно позволить мальчику целовать себя». Горы писем шли в редакцию. И. вчера заходил. Все, как и 20 лет назад, про работу. И анекдоты. И матюкается. И курит безостановочно. Звонили Озрику. И. ему работу нашел, письмо официальное послали. Хочется кому-то помочь, вновь обрести социальную значимость… – А работа хорошая? – спрашивает Озрик. Звонила Д. Нить между нами еще живет, протянута, иногда она ее натягивает на другом конце, проверяет, а может зовет? Меня и самого иной раз тянет дернуть за ниточку, побежать по ней навстречу… Паучьи игры.

19.9. Неужто облажал Белашкин? Звонил Иосиф в панике, говорит, что тот деньги вперед требует. Я сказал: «Ни в коем случае, денежки – наш последний шанс». Позвонил Белашкину, объяснил сонной тетере, что только как договорились: товар на стол – получай деньги. А если нечем расплатиться с типографией – займи на короткое время, а если тебе никто не верит, то почему я тебе должен верить? Это я, конечно, ему не сказал, но он понял. Однако дело, боюсь, завязло. Вот, черт. Вадим Пошли к Чистым. Купили в ларьке пиво. Оказалось теплым. Дребезжали трамваи. Свернули за «Тургеневкой» направо, в незнакомые безлюдные переулки. Церквушка на всхолмье, едва видна за кудрявой листвой, переулочки, встречи, любови, друзья, прогулки, библиотеки, гнильцой несет с Яузы, жизнь, которую смело отрезал, как нарост, мол, другая вырастет. Ан болит… От желания уцепиться за эту листву, купола, обшарпанные заборы, куда-то пропавшую юность, принялся, как сумасшедший фотографировать. И Вадима на фоне. Попросил, чтобы и он меня щелкнул. Из церквушки мужик кривоногий выбежал с сучковатой палкой, стал гнать, нельзя, Божий храм. «Чего нельзя, фотографировать?» – обозлился я вдруг. «Нельзя, нельзя!» – разъярился он. «Что-то я, пардон, не понял, засыпал я цитатами, ух, как захотелось мне с этим антропоидом помахаться, – я кажись на улице стою, в Храм ваш не захожу, и вообще, можно сказать, никого не трогаю, починяю…» – А ну пошел отседова!! Мужик, крепенький, с одного раза не вырубишь, поднял сучок, тут Вадик вмешался: «Ладно-ладно», – и взял меня за плечи. – «Ну его нахуй. Не прошибешь ведь». Да, верно. И я опять отступил, и, конечно, правильно сделал, и правильно сделал, что уехал, этот мужик вдруг примирил меня с самим собой, но что-то, как и тогда, страшно мешало, не было настоящего примирения, оно не давало жить, себя уважая, да, вот это вечное отступление, умное отступление, предательское отступление, ведь так и места на земле не останется… Закружились по переулкам, оказались на Старосадском, я сюда в Историческую библиотеку ходил, декабристами интересовался, Вигеля мне тогда почему-то не дали, только, говорят, историкам по специальности, вышли на Архипова, прошли по ней вверх, к ул. Хмельницкого, у синагоги было пустынно, группка 3-4 человека, а помнится молодежь тут кишмя кишела, милицейские машины во дворах наготове, милиционеры покуривают, на жидков поглядывают, притоптывают на холоде, конец октября, праздник дарования Торы…, по Хмельницкого, тут, напротив зеленой церкви, Оля жила, последняя предотъездная, я к ней забегал после сионистских оргиазмов, комната в коммуналке, лампа с желтым абажуром над тахтой, уют пристанища сбежавшего перед казнью, ее великое тело надо мной в золотых отсветах, колдовские взмахи рук, колыхания, прогоняющие от меня будущее и прошлое… Храню ее стих: Тебя схвачу И вниз, к твоим ногам. Не плакать – выть хочу, Стонать – я не отдам! Я не пущу! Люблю! Хоть бей! И с хрипом я молю: Не уезжай, не смей! Ты видишь, я умру. Проклятый род! Дели ж его судьбу! Прости. Не покидай. Погладь свою рабу… О, Боже, как ты горд! В. В. была некрасива, но ладно сбита, смахивала на мальчишку-татарина, только что спрыгнувшего с коня. Писала грубые ню в стиле Шиле на фоне транспорантов типа «Слава героям-шахтерам!». Потом заменила фон на натурально выписанные полковые знамена прошлого века, и под знамена эти явилась клиентура, пришла широкая известность в узких кругах. Картины мне нравились вызывающим, и в то же время наивным бесстыдством, но я безуспешно искал в ней самой предполагаемые следы воинственной испорченности. Да, было какое-то детское любопытство к мужскому телу и неуемная требовательность в любви… И вообще была наивна, радушна, отзвчива, невозможно было представить себе, что писала такие отчаянные картины. Увлекала еще, конечно, романтика экзотических подвалов, непризнанных гениев, неустанных споров об искусствах, пикантные сплетенки и хитросплетения, со знаменитыми поэтами зналась, Бродского, зачитанные машинописные копии, все время в постель брала, пыталась меня приучить, измученного, во время коротких перерывов (не с тех ли пор стойкое к нему отвращение?), опять же «белая кость», что меня, пролетария и жида, прельщало особенно, княжеских неподдельных кровей, только, видать, из Орды пошли, князьки-то. Вокруг нежные девицы-натурщицы (одну я даж умудрился трахнуть для проверки, подозревал всех в лесбиянстве, она прознала и жестоко обиделась). Ее все любили и даже ко мне из-за этого относились ласково, но я не ценил, предпочитая злобную зависть. Я был тогда в великом предотъездном загуле, пьяный от гибельности происходящего, лез на всех, и дамы в мое положение сочувственно вникали, жалели по мере возможностей. Это были совершенно райские головокружения под залог скоротечности. Наконец-то я вкушал свободную любовь, о которой мечтал в юности, блаженно легкомысленную, неизменно ласковую, без требований и обязательств. А В. вдруг развела не ко времени тягомотину про любовь, стала хватать за фалды, грозить самоубийством, непоправимо отравив разгульное пиршество перед дальней дорогой. Особенно пугали ее жаркие речитативы («О! Как я тебя люблю! Как же я тебя люблю! Боже мой, как же я тебя люблю! О, любимый мой!»), доводившие меня до импотенции. Слово «любовь», мне кажется, я ни разу в жизни не произнес, во всяком случае искренно или в прямом смысле… Растолстела. Усы пробились. Погуляли по центру, было ветрено, дождик накрапывал, она была неестественно весела. В метро, когда стали прощаться, повисла у меня на руке, прижималась, тяжело дышала. Я знал, что этого нельзя делать, но… – Как у тебя со временем? – Я сегодня целый день свободна. – Да? У меня-то вообще в пять встреча… Так что мне надо домой заскочить… Хочешь зайти? – Я не против. В первый раз точно также было. Витя мне ключи дал, а я что-то колебался, между делом говорю: вот ключи дружок дал, уехал в экспедицию… А она: так чего ж мы время теряем?! Долго ждали автобуса. Шел сильный дождь.

20.9. Суккот. Вчера кутили у Н. Ночью сон тоскливый приснился, не помню о чем, но помню тоску, чувство, что жизнь заканчивается. С обжорства? Позвонил Белашкину. Книга должна быть готова через неделю. Порадовал. Может старший успеет забрать? Он сегодня летит в Санкт-Петербург.

21.9. В. Только вошли, стали промокшие одежды с себя срывать и на пол кидать, и вдруг, будто вчера расстались, пошли те же захлебывающиеся причитания: «мой…, мой…, любимый…, люблю…, люблю…, ты не представляешь, как я тебя люблю!», легла под эти причитания на диван, я старался не глядеть на нее, но, как назло, солнышко показалось, в окошко сунулось с детской непосредственностью, так что невозможно было не заметить расплывшееся тело немолодой женщины, живот в «завязочках» и волосатые ноги, прям шерсть, а там и копыта привиделись…, а она все причитала безостановочно: «О, как я тебя люблю! Как я тебя люблю!» В таких условиях ничего полноценного выйти и не могло, и я тут же убежал в ванную, долго мылился, весь охваченный паническим ужасом от случившегося. Потом она пошла в ванную, а я кофе готовил. Мешал, растирал, варил, все как Шуки учил, седой йеменит из Рамле, отчаянный картежник. Запах кофе потянул меня в Синай, в ту бешеную жару, к скорпионам, разгуливающим ночью под раскладушкой… Достал коньячок, разлил, дернул сам рюмочку и сел у окна. Распогодилось. Влажные листья шевелил ветерок и они блестели на солнце, как стаи рыб у кораллов в Рас-Мухаммеде, чудесный был милуим, мужик, босой, с тапками в подмышке и авоськой в руке сигал через лужи к кладбищу, наверное к церкви, что за кладбищем. Она села с полотенцем на голове. Выпили. Похвалила кофе. Армейский, говорю, навык. Вообще я старался не выдать своего потрясения, своей внутренней омертвелости. Но кривые усмешки, тяжкие вздохи… «Ты уж не переживай так,» – сказала она. Ее насмешливый тон слегка ободрил меня. Заговорили о всякой бытухе, на дачу звала погостить. Сказал: созвонимся. Было около пяти. В метро расстались. Сказала: «Все-таки я рада, что тебя повидала». Когда Володя с первой женой развелся, то долго, больше года один жил, то есть совершенно один. Я даже удивился, как ты, говорю, можешь так долго без бабы? А он стал жену вспоминать, мол, после нее не мил никто. «Тогда я не понял – чего ты развелся?» «Разлюбил». Я еще больше удивился. Подумаешь, разлюбил. Другие так вообще никогда не любили, что ж теперь и не трахаться. А он мне: «Нельзя унижать женщину нелюбовью». У Калика в «И возвращается ветер…» есть сцена (похожая на сцену в «Амаркорде»), в которой огромная бабища лишает чести благородного юношу, а когда приходит мама, благородный юноша беззвучно плачет, и мама все понимает. У меня не раз были подобные ощущения в юности, что чести лишился, чувство непоправимой катастрофы, рвотная тошнота от ужаса. Ведь сам себя лишал, целеустремленно… А наказание тут как тут: невинная жизнь, зачатая в муках самоотвращения. Скажут, чего ты в истерике-то забился, дело житейское, кто за нее, за щель хлюпающую не пропадал, не горел в Геенне? Плюнь, старик, и забудь! Не могу. Стойкая травма. Возникла, когда в свои 17 лет на Новослободской, что и от Каретной недалече, обрюхатил Т. Ф. Отвратительным, причем осознанно отвратительным, здесь было все: она сама, рвущая телесами платье мещаночка (случайно ли образ греха толстомяс?), перевелась к нам в последнем, 11-ом классе, ее жеманство, папаша-кабан, застукавший нас на диване несколько растрепанными, когда я помогал ей по математике, после чего пришлось перейти к свиданиям во тьме вечерней, в садиках, где детские грибочки, сам я, протекавший отовсюду от вожделения (кстати, этот кусочек у классика: «Протекаю, говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я, не бывало», всегда вызывал у меня недоумение. Неужто не бывало? Какое-то детское бахвальство. Уж не тайные ли тут страхи перед несостоятельностью в самом главном мужском деле? Страхи-то – дело житейское, но ощущается их неуместность в контексте меланхолической элегии, в общем-то изрядной, некоторые утверждают – великой. Вообще, по женской части, он часто в пошлость проваливается, в какие-то неувязочки, «звука не держит». Под маской меланхолика «конца прекрасной эпохи» билась живая тоска по хорошей вздрючке. «Дева тешит до известного пгедела – дальше локтя не пойдешь или колена (??). Сколь же гадостней пгекгасное вне тела…» Ну да, философия, например, поэзия…), да, отвратительным, отвратительным было это вожделение, совершенно непосильное для самообладания, и течка эта животная, да еще холостая, а ведь я готовил себя в герои…, ну и все, что было потом, скандальчик – заявила, что аборт делать не будет, любит, хочет замуж, а я тем летом в институт поступал, ну и со всем букетом заявлений в комсомольскую организацию, домком, профком и даже партком института о гнусном моральном облике будущего советского студента, в общем засветил мне армейский этап вместо высшего образования, грубые люди, мамины слезы, папино отчаяние. Секретарь парткома полковник Вацура, огромный усатый мужик, которому я, по совету дяди Вали, врал, что «не кончал в нее», а «рядышком», сочувственно рассказывал мне злоключения солдатской юности: «Знаешь какие у нас бабы ушлые были, сольешь на простынку, а она тут же сядет на лужу, да и втягивает, а потом к начальству, мол, беременна от такого-то, многие погорели таким макаром. Так что и ты женись, не отвяжется ведь». Спасла от этапа решимость: жениться на ней было для меня страшней армии и краха родительских надежд, так что, когда последний срок подошел, и возможности шантажа выдохлись, пришлось ей древний генофонд мой из своей юной плоти исторгнуть. А потом была еще одна история, жестоко они тогда со мной поступили. Шутки-шутками, но однако ж… Может не представляли, насколько шутка удачна? Кружусь по квартире, а позвонить не решаюсь. Праздники, муж наверное дома, даже если и не нарвешься, все равно не поговоришь. Но так хочется хоть голос послушать… Да, так насчет той шутки. На курорте было дело, ну гулял там с одной, Юлей из Киева, одурманены были морем и солнцем, и молодостью – ну почему, почему обязательно должны быть при этом какие-то сложности?! она уезжала раньше, просила адресок, я увильнул, а вечером И. встречаю, он и говорит, что встретил Юлю перед отъездом, и она у него мой адрес попросила, ну он и дал. Я рассвирепел, но делать было нечего. А потом он мне письма от ее имени стал сочинять, вместе с Берчиком, ловко сочиняли, и оформляли ловко: киевский адрес, марки, конверты, почерк, духи – ну все продумали. Впрочем я так ошалел от непрошенной любви, что вряд ли что и заметил бы. Ну и главное письмо: беременна, выезжаю к тебе и т. д. Я впал в настоящую депрессию, и тогда И. надо мной сжалился. А вот Берчик предлагал продолжить этот роман в письмах и опубликовать его. Сказал, что надо было дождаться моего самоубийства, шумный успех был бы у романа…

23.9. Вот темка для разработки: «Еврейская государственность». Вадим День был насыщенный, с утра я поехал к Сереже, отдать ему роман, в 12 встречался с Зуевым на счет книжки, потом заскочил в редакцию журнала, стишки свои, с подачи Сережи, подкинуть, в облике редактора было что-то канцелярское, впрочем, принял меня мило, стихи посмотрел не отходя от кассы, отобрал, Сережина протекция, полагаю, сыграла роль, сказал пойдет через полгода (они раз в квартал выходят), поведал, что израильтяне давно уже пороги у него обивают, и Баух, и Левинзон (первое движение было – тут же удрать, но подумал: а в какое место они еще не сунулись, Баух и Левинзон, чего уж теперь, изменившимся лицом бежать пруду? так что остался, скуксившись), интересовался возможностью коммерческого распространения у нас, а на десерт признался, что и сам. Не, не в смысле, что поэт, книжку свою подарил сразу, а что – еврей. И грустно на меня посмотрел. Я не знал как среагировать, обрадоваться ли, посочувствовать, растерянно брякнул «бывает» и криво усмехнулся. После редакции один женский вариант проверил на вшивость, без успеха, и усталый потащился к Вадиму. Хотелось спать. На ВДНХ, уже на выходе, накрыл сильный дождь. Бегал в поисках нужного трамвая. До Вадима добрался мокрый и мрачный. Меня заждались. Стол был накрыт на четверых: бутерброды и местная водка. Мои консервы и водку Вадик спрятал в холодильник. Ели-пили при свечах. Подруга Вадима, Люба, была действительно хороша, статная, в теле, хоть и несколько простовата на вид, так сказать, без тайного изъяна. Вторая дама выглядела постарше, на «чуть за сорок», в белом платье, недурна собой, но восточного типа: смуглая, глаза-брови темные, следы увядания… Вела себя скромно, принимая роль статистки. Люба оказалась очень напористой, жадной к успеху, что меня в женщинах мало привлекает, но мне с ней детей не крестить. Утолив голод, без прелюдий перешли к большому концерту. Я уступил честь открытия Любе, и она ломаться не стала. Водка, которую я усердно в себя вливал, тоску не рассеивала. Хотелось просто забиться в угол… Люба пела песни на свои слова и музыку. Пела хорошо, чистым, высоким голосом, музыкально правильно, гитара иногда подводила, но такая уж была гитара, фабричная деревяшка. Песни были складные, «женские», про травушку-муравушку, несколько однообразные. Вадим восхищенно-влюбленно глядел на нее, восторженно выделял «гениальные» на его взгляд места («Вот это – гениально!», восточная красавица при этом согласно кивала, группа работала слаженно), приглашая и меня к каскаду комплиментов, целовал ей пальчики, и она спела романс ему посвященный, как он «дарит ей робкую ласку, со своих драгоценнейших уст». Последнюю фразу Вадим неоднократно восхищенно повторял, настоятельно приглашая и меня выразить свое восхищение. Я вообще-то скуп на восторги, а тут еще настроеньице, но, как мог, выражал. Пела она долго, пока Вадим, мягко, как игрушку у заигравшегося ребенка, не отобрал у нее гитару, мол, черед гостя. Я спел свой шлягер «И другу на руку легло крылатки легкое крыло», «Твое что ль?!» с пьяным восторгом воскликнул Вадим. «Ну уж. Цве-та-ева!»заскромничал я. «Ну, не знаю!» – Вадим почему-то обиделся. Спел я еще пару песен Вадима, удостоился бури восторга, Вадим утверждал, что со мной «что-то случилось», «ты сделал скачок», «ты никогда так не пел», «и на гитаре стал здорого играть», но я чувствовал, что «слабею» с каждой песней, и передал эстафету Любе, она тоже спела несколько песен на слова Вадима, у нее была другая манера, не столь угрюмая, как у меня, пару песен мы спели вместе (Вадик блаженствовал в лучах славы, крутил пленку во все стороны, записывал, переписывал – в нем вдруг проснулся недоучившийся инженер связи), потом перешли на русские романсы, пение стало хоровыми и докатилось почти до крика, когда мы с Вадимом грянули нашу ударную: «пора, мой друг, пора». На десерт спели вместе Любин романс, посвященный маэстро: «освяти поцелуем, обратный мой путь», мелодия была удачная, заразительная, Вадим даже слезу пустил, тут дамы стали его упрашивать почитать, он долго ломался, но согласился. Стихи его ужаснули. Он все еще перепевал свои юношеские мотивы о татарских бунчуках в великой русской степи, о лихой стороне, беззаветной удали, неумолимой участи и глухой тоске. Заезженная песня. Впрочем, царапали еще старые аккорды, теребили бедное сердечко… Да и дыхание укоротилось, выдохлась «прана», ляпсусы вопиющие, в одном стихотворении у него «мыши скребли за озером», тут я, до этого покорно мычавший в такт Любиным восторгам, не выдержал, извини, говорю, Платон мне друг, но мыши за озером – пардон, за шкафом там, или за печкой поскрести – еще туда-сюда, но за озером. Маэстро легко не сдался, стал объяснять, что это чтоб подчеркнуть тишину вокруг, такая, мол, что даже слышно, как они за озером скребут. Я только головой покачал, но Люба меня очень мягко, дипломатично поддержала, они вдвоем нашли компромиссную формулировку и инцидент был исчерпан. Ну и мне, конечно, пришлось почитать. Успех был оглушительный. Подарил дамам по книжечке и надписал что-то куртуазное. Дали, наконец, и восточной красавице слово молвить. Она тоже стихи почитала и спела на гитаре (боже, сколько в России талантов!), но Люба ей не дала разгуляться, перехватила инициативу и уже не упускала ее до конца, пела все подряд: Окуджаву, песни по-французски собственного перевода («французский с доннами учила», шепнул Вадим), потом достала тетрадь, исписанную почерком отличницы («книгу готовит», шепоток Вадима), и стала читать все подряд. Стихи были, как и почерк, стихами отличницы для стенгазеты, я слушал с изумлением, граничащим с легким испугом. Поток был неиссякаем, и все так гладко, легко, ровно! Журчит себе ручеек, ни одного камушка, благодать. Только вот напористость, бездонное тщеславие малость смущали… Пришла пора закругляться. Я сослался на тяжелый день, было и впрямь поздновато, около одиннадцати, дождь все еще шел. Восточная красавица тоже откланялась. Мы вышли вместе. У нее не было даже зонтика, так что мы вынуждены были идти прижавшись, но все равно быстро промокли. Дошли до автобусной на шоссе. Вокруг – ни души. – Вам куда? – спрашиваю. – Ой, мне ужасно далеко. Мне надо до электрички добраться, полчаса ехать, а там еще со станции – на автобусе. – Ого! А вы непременно должны сегодня вернуться? – М-да, желательно, – усмехнулась она, и я догадался, что дама замужем. Кольцо-то и раньше можно было при желании разглядеть, тяжелое такое кольцо… И все же, на всякий случай, я рубанул: – А то можете у меня переночевать. Сейчас такси поймаем и – через 20 минут дома. Она грустно, но решительно, покачала головой. – Ладно, – говорю, – тогда прощайте. Может свидимся еще, кто знает. Она осталась на остановке, а я побежал на другую сторону дороги, дождь разошелся не на шутку. Ярославское шоссе вымерло, ни людей ни машин. И вдруг она явилась из подземного перехода. Передумала? А я уже настроился отоспаться в обнимку с эстетикой. – Я решила тут, через стройку, напрямик пойти к станции, здесь недалеко, неудобно немножко., – сказала, неловко улыбаясь… – Неудобно?! А… не опасно? – Да нет. – Лучше такси возьмите. – Да сколько его ждать… Ничего, я тут, дворами пройду. Я подивился ее смелости. И опять совесть слегка мяукнула, упрекнула, мол, что ж ты, рыцарь, так и бросишь беззащитную в темном лесу городском? Ну а что, не тащиться же с ней бог знает куда, я ведь ей предложил ночлег, а потом, в конце концов, я рыцарь заезжий, и коль свои не проявляют, Вадим даже не спросил, как она добираться будет, то мне что и кому доказывать… Самому себе? Ну, себе-то я уже все доказал… Ходили всей компанией (еще Ж. 25 лет, дочка приятеля, в последнее время стала тереться в нашей великовозрастной компании, какой интерес? и опять же – провокация, хорошенькая, даже ножки недурны…) в кино, на «Четыре свадьбы и одни похороны», комедь английская. Перед фильмом показали рекламный ролик про Голаны, под клятвы Рабина не отступать, как только Рабин появился, я засвистел, на меня стали гневно оборачиваться, жена зашикала, но я смело свистнул еще раз. Вот и весь мой протест. В темноте на Рабина свистнуть. Потом, после фильма, сидели в «Апропо», ели «рикшу» (салат такой). Я говорю: может они, рабины-то, и мудры, полагаясь на то, что народ – не герой. И, что характерно, героем никогда не был. Даже в те сороковые-роковые не был, судя по книжке профессора Шапиры. И вообще непонятно, как это государство умудрилось возникнуть.

24.9. Самоубийство – высочайшее выражение свободы человека, свободы от страха смерти. Свободный от страха смерти – Бог! Легенда Масады жива до сих пор, и даже?ська Флавиус, враг сикариев, дал волю восхищению и взахлеб описывал трепет римлян, «поразившихся благородству решения этих людей и их несокрушимому презрению к смерти». (Интересно, чтоб уговорить евреев на эдакое, Эльазар предложил им «обратиться к индусам, которые, быть может, научат нас мудрости».) Кстати, готовность к самопожертвованию успешно воспитывалась, да и воспитывается, в определенных обществах. Средствами искусства. Культура самоубийства. Почему-то в юности я презирал самоубийство, как трусость. Эту мысль упорно внушал отец. «Массовое» искусство – вроде иглоукалывания. Просто вгоняют иголки в нужные нервные узелки: «секс», «насилие», «ужасы» – и готово дело. Лечит! Ури Цви Гринберга Анита считает фашистом, пишет, что его стихи толкали «правую» молодежь в петли английских виселиц. Помню, как меня, еще «зеленого» и идеологически «тепленького» репатриантика, поразило утверждение одной молодой журналистки, она брала интервью у Кузнецова, и мы сидели втроем в кафе на Ярконе, что Бегин, которого я считал либералом-слюнтяем, фашист, «вы ничего не знаете, они (ревизионисты) ходили в тридцатых в черных рубашках!» А в чем вообще разница между романтическим радикализмом левых и правых? И тех и других вел пафос власти человека, сверхчеловека, над миром (воля есть – ума не надо, это немецкая поговорка). И те и другие начинали с бунта в эстетике (разве авангард – не новый романтизм?). Поразительно Вагнеровское: «политика должна стать грандиозным зрелищем, государство произведением искусства, а человек искусства, должен занять место государственного деятеля». Может быть катаклизмы 20-ого века были результатом потребности в грандиозных спектаклях, в глобальных театральных действах-мистериях, где слияние с родовым в мятущихся, восторженных толпах и должно было стать, и стало, великим катарсисом? Гитлер в юности рисовал, а Сталин стихи писал. Так куда же меня несет с моими идеями героизма? «Война – гигиена мира?» «Гуманность – служанка слабости»? Но с другой стороны уж больно отвратителен, неэстетичен, другой полюс: мелкая, обывательская (чуть не сказал – еврейская) расчетливость… Ну а вот левые тебе скажут – давай к нам, у нас пафос борьбы за достоинство человека, за его непоруганность. Ну что ж, скажу, братцы, дело хорошее, и вроде посочувствовать да поспособствовать бы ему не грех, но… не знаю, не знаю… Вы ж не за свою поруганность отомстить встали, у вас, господа, никто достоинства и не отнимал, вы все за «простых людей» радеете. А они, простые-то, пусть сами о своем достоинстве позаботятся, свое вы им не внушите. Только горе умножите. От ваших проповедей чистыми передничками пованивает, университетской зубрежкой, вот что. Героизьма в ваших благородных заботах нет! Страстей и страданий! Плевать мне, получается, на права человеков, жаль вот сверхчеловека… И душой я с Ури Цви, и с Аббой Ахимеиром, и со Штерном, жгите, суки, клеймом фашизма! Мне приснился чудный вид: За окном висит Сарид. В желтой раме стиля ретро, И его качает ветром. Лучше пидар на рее, чем акула в трюме.

26.9. Вадим звонил. 8 -ого октября приезжает. Вадим Через несколько дней Вадик пригласил меня еще на один раут. Мы встретились с ним и с Любой у бывшего Театра на Таганке, я не узнал, все разворотили вокруг, шли вдоль строительных заборов, непонятными переулками, Люба с гитарой, эффектная, да и мы – старички хоть куда, оказались на какой-то старомосковской улице, двухэтажные дома романтично обшарпанные, магазин «Вино» на углу, свернули в переулочек, в конце переулочка пряталась церквушка с зелеными куполами, подошли ближе, повосхищались – 17-ый век, за церковью московский дворик с высокими липами, поднялись на второй этаж. Нам открыла прекрасно сохранившаяся дама с красивыми еврейскими глазами, в маске безропотной доброжелательности, «мама». Затем появилась и хозяйка, девушка в возрасте, слегка раздраженная своим одиночеством. Все здесь было так неприятно знакомо, будто зашел к старой школьной подруге, из тех, что ходили в умных но некрасивых, да так в этом качестве и остались, прибавилась только обида и фанатичная увлеченность каким-нибудь искусством, или политикой, или защитой животных. Прихожая, две комнаты, кухня. В салоне накрытый стол, последние хлопоты. Стены плотно увешаны самодельными картинами. Обстановка подчеркнуто «интеллигентная», до чопорности, манеры вычурно приветливые. Мать выглядела даже привлекательней: не было этой горечи упорства в верности вымирающему клану «последних русских интеллигентов», натянутой приветливости, длинного, закрытого платья дочурки, которой мы подарили цветы, за что удостоились всплеска рук, восхищения, изумления. Затем я достал бутылку «Финской» (пол– ящика закупил при отлете) и стукнул ею по столу, мол, а мы пить будям, а мы гулять будям, но сей псевдокупеческий жест встретил прохладный прием, было суховато сказано, что водку в этом доме не употребляют. Вот не люблю волосатых, и которые «водку не пьют». (Подружился я однажды в милуиме, дело было под Мицпе Рамон, и станция раннего обнаружения на высокой горе, вся в куполах радаров, казалась издалека сказочным Багдадом посреди пустыни, с неким В. из Кишинева, вся палатка была «русская», даже офицер оказался «русский», так что прожили мы месяц чудесно, с некоторыми из сослуживцев я даже общался потом, на гражданке, так этот В. делился со мной своей страстью к волосатым – в какие только тайны мы друг друга не посвящали! – страсть была совершенно болезненная, ох, как он обожал пожилых восточных женщин! Помню такую историю: понравилась ему одна девушка, ходила в брюках – уже обещание! и руки были волосатые, и шея, в общем влюбился В. не на шутку, даже на пляже ее без брюк подсмотрел – все в порядке, волосяной покров достаточный, подъехал, а мужик был лихой, закрутил с ней, назначил решительное свидание, квартирку организовал, в общем, все путем, жил предвкушая, а она перед свиданием взяла да побрилась, ноги побрила и т.д. Ну, у мужчины сразу все упало, еле ноги унес, а она так, небось, и не поняла чем напугала.) Люба при виде водяры лицемерно закудахтала, мол, совсем забыла нам сказать, что водку тут не пьют, только сухое иногда… Мы с Вадимом переглянулись. – Так что, – говорю, – сбегаем за винцом? – Давайте, давайте, мальчики, – подтолкнула нас Люба, – чего-нибудь легкое, только в темпе. Мы вернулись через дворик к церкви, спустились к обшарпанной улице, где «Вино» на углу. Народу было немного, но и выбор невелик. Взяли пару бутылок с грузинскими этикетками, чуть ли не «Мукузани», этикетки были криво наклеены, я покрутил бутылку в руке, «Макузани что ль?», спрашиваю? «А черт их знает», – сказала продавщица. Взяли и по бутылке «Пепси», Москва завоевана «Пепси», попросили их открыть и поплыли обратно, потягивая по дороге – пить очень хотелось. Вдоль подъема к знакомой уже церквушке стояли одноэтажные московские домики с окнами на полметра от земли, у одного из них, у дерева, стояла компания из трех женщин и мужика, ничем не примечательных, внимательно нас осмотревших, одна из них непринужденно крикнула вслед: «Мужчина! Вы бутылочку-то, как закончите, не выбрасывайте, где-нибудь там по дороге и оставьте». Я, уже закончив, поставил ее на подоконник одного из домишек и показал на нее пальцем, обернувшись к той женщине. Она кивнула и отвернулась. Мы были уже далеко, а Вадим все тянул свою всласть, будто назло. Перед поворотом я забеспокоился: – Оставь им тут, а то не найдут. – Перебьются, – с неожиданным озлоблением отрезал Вадим. Вокруг стола еще шли хлопоты. Мы неловко топтались, рассматривали картины. Вадим с Любой усердно восхищались. На одной, огромной, во всю стену, изображалась сцена из какого-то фифо-мистического сюжета: дева в белых одеждах убегает к реке, рыцарь в золотых латах пытается ее удержать, а вдали, в черной развевающейся рвани ступает ангел смерти. Дева, как бы споткнувшись, падает на колени и оказывается на четвереньках, а рыцарь как-то так пристроился сзади, что эта драматическая сцена выглядела позой номер два из простеньких сексуальных пособий. Я обратил внимание Вадима на пикантность золотых лат в такой ситуации. Вадюша гвардейски хмыкнул. «Это моя ранняя работа», с кокетливым пренебрежением бросила хозяйка, проходя мимо. Наконец расселись, выпили за знакомство, куснули по бутербродику. Внимание – на меня. Со стороны хозяйки – не без тайной враждебности. Как поэт, а стало быть Русский Интеллигент, я своим израильским гражданством символизировал предательство касты. И, соответственно, был ее, касты этой, недостоин. Тем ни менее позиция была любопытная, и мне с искренней пытливостью задавались вопросы. Например, как я нашел сегодняшнюю Россию? Я простодушно рассказал, что вначале испытал шок страха, как давно освободившийся заключенный, которого вдруг в родную тюрягу привезли на экскурсию. Ну уж, ну уж, что же это мне могло теперь напомнить давно разрушенную тюрягу, не согласились со мной. Да больно, говорю, рожи кругом угрюмы. Подергивание лицевых мышц у присутствующих намекнуло мне, что я забылся, будто среди своих, что я для них человек с того берега, и мне негоже, даже невежливо… Потом мы разошлись в оценке октябрьских событий 93-го, я сказал, что расстрел парламента танками вряд ли может считаться демократическим актом, на что мне заметили, что я утратил диалектичность мышления, а хозяйка заявила, что эту «сволочь» надо было раздавить гусеницами. Наткнулись мы по дороге и на слово «порядочность», что, мол, кое-кто из русской интеллигенции повел себя непорядочно, хозяйка посетовала, что все стало продажно, духовные ценности утрачиваются и даже интеллигенция…, тут и всплыл старый пароль. Я и в нормальной обстановке при этом слове хватаюсь за револьвер, а тут был дополнительно раздражен тем, что всю эту марлехлюндию исповедовала старая еврейка, по-видимому, считавшая себя «русской духовной аристократией» и обожавшая ее прекраснодушные кашки-малашки о «примате духовных ценностей». Я пошел на лобовое столкновение: а не соблаговолят ли мне объяснить, что это такое, эта пресловутая порядочность? Но хозяйка неожиданно проявила мудрость уступчивости и уклонилась от схватки, мол, есть вещи, которые, если само собой не понимаются, то их объяснить невозможно. «Давайте лучше стихи почитаем». Ну, я почитал. Видно было, что стихи приятно ее удивили, и она, как и все окружающие, не сдерживала своего восхищения: «Ой, как здорово! Потрясающе, я прям вижу все это!», ну и т. д. Лесть – хмель дурманящий. Я поймал себя на том, что «перечитал», что другие, особенно Люба, с нетерпением ждут своей очереди. После меня читал Вадим, видно, полагалось по чину, за ним Люба. Ну, та уже не останавливалась, пока не пришли еще гости: две дамы за 50 и молодой человек лет 25, художник Каха, грузин. Одна из дам, похожая на Мэри Попинс, с буклями и противным лязгающим голосом, была, шепнули, княгиней Вронской, уроженкой и гражданкой Великобритании, пасущейся тут на ниве перестройки и журналистики. Говорила она безапелляционно, почти без акцента, если не считать акцентом высокомерие, носила толстенные круглые очки, Каха был при ней, функции его были не ясны, за весь вечер он не проронил ни слова, а если к нему обращались, неопределенно кивал головой. Вторая дама, восточного типа, держалась не менее уверенно, но в тени, по всему видать стихов и картин не писала, но от нее густопсово пахло финансами. Княгиня лязгала беспрерывно, как телетайп, о том как она рассорилась с «Московским комсомольцем» и теперь будет в «Известиях», пошли светские сплетни, мелькали названия газет и банков, хозяйка с завидным терпением, изобличающем светскую опытность, постепенно сманеврировала к напоминанию о том, что она бы хотела на этом вечере представить княгине «очень интересных поэтов», такого-то, такую-то, и даже одного поэта из Израиля. Княгиня вскинула бровь, будто на великосветском балу мажордом выкрикнул фамилию корчмаря из пригорода, осмотрела представленных: «Да? Ну что ж. Мм-да… Ну, давайте послушаем.» Это смахивало на приемную комиссию. Мне поступать было некуда и я предоставил арену Вадику, который стал читать по второму кругу, запинаясь и нервничая, как на экзамене. Потом Люба лихо затарабанила. Княгиня снисходительно кивала. Без большого энтузиазма. Явился, наконец, последний из приглашенных, какой-то модный гитарист, небольшого росточка, помятое круглое лицо придурковатого трактирного полового, не старше 30. Ждали его гитару, чтобы начать спевку. Предложили дать ее мне. Гитарист среагировал на предложение болезненно: долго-долго доставал ее, упакованную и спеленатую, затем стал обстоятельно, со всех сторон, вытирать ее шелковой тряпочкой… – Кажется гитара очень ценная, – решил я прийти к нему на помощь, – не будем мучить хозяина, я и на этой сбацаю. И взял Любину. Гитарист тут же убрал свою и никакой благодарности не выказал. Я спел пару своих стишат, удостоился сдержанного одобрения ситуация вообще напряглась – гитарист кривил рожу и отворачивался. Я не стал навязываться и передал гитару Любаше. Она же потребовала гитару у маэстро, имела значит основания, но даже ей было отказано: «Давай я лучше тебе подыграю». Тут еще было желание изобразить тандем. Но нашла коса на камень: Люба предпочитала соло. Соло пришлось играть на своей. На третьей песне он все же вклинился, выдав залихвацкую трель и сорвав аплодисменты. Дальше пошло совместное выступление, перед каждой песней они долго и интимно совещались и настраивались. Затем хозяйка мягко но решительно передала эстафету гитаристу. Соло. Гитарист держал равнение на княгиню, он играл только ей и только ее одобрения алкал, будто он нее что-то зависело, возможно так оно и было. Он играл ей какие-то баллады Роберта Бернса собственного изготовления, да еще по-аглицки, княгиня хвалила его английский, сравнивала с какими-то английскими стукачами на гитарах, и даже бросила даме с финансами, что надо бы сказать о нем кое-кому. Гитарист вошел в раж, он играл и играл, пел и пел. Играл лихо, пел – так себе, да все длиннющие эти баллады на невнятном английском… Люба попробовала намекнуть ему, что надо бы и хозяйке дома дать проявить себя с творческой стороны, но он не унимался. Вадим в раздражении вышел. Я с удовольствием последовал за ним. На кухне Вадик закурил. «Что за мудак!» Княгиня нам тоже не понравилась. Вышла Люба. Вадим сказал, что он уходит, все. Люба отнеслась с пониманием, но просила подождать, надо было еще послушать хозяйку, а то невежливо. Гитариста она бралась остановить. И действительно, стук вскоре умолк и мы вернулись в салон. Хозяйка спела свои стихи, какая-то гриновская романтика, усталые паруса. Потом гитарист снова схватил инструмент, а мы, ссылаясь на поздний час (около десяти) откланялись. Хозяйка подарила мне какую-то антологию, где была ее «ритмизованная проза», я ей свою книжицу. Только подняли якорь, гитарист вдруг спохватился, бросился к Любе, долго держал ее на лестнице, предлагая совместные записи, репетиции, вид у него был, как у пса, заметавшегося между косточкой и случкой, Люба, наконец, отлепилась от него, удрученного, и мы вышли на улицу. Любе хотелось петь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю