Текст книги "Щель обетованья"
Автор книги: Наум Вайман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
1.7. Гуляли по Храмовой горе. Жарко. Сердце пошаливает. Экскурсию вел старый такой корешок иудейский, теперь таких не делают. Рассказывал репатриантам, что там, где Авраам Исаака в жертву хотел принести, арабы мечеть зробылы, «Кипат Асела» /Купол над Скалой/. «Во гады, – бросил репатриант супруге, – зачем же мы им дали?»
3.7. Я еврея не понял, а понял антисемита (некое отражение в кривом зеркале), что, конечно, легче. Депутат Макарычев женские груди нацепил и вещал – еще один вагнерианец, что государство артистам надо дать в управление, таким как Риган, Клинтон, или Макарычев. Убили в Ливане бедуина-следопыта, они всегда первые жертвы нападения на дозоры, 43 мужику, отец 10 детей. И таких шлют под пули?!
6.7. 4-ого поехал послушать Гачева в Иерусалим. Мужик в модном жанре работает, несет чушь несусветную. Гольдштейн должен был его представлять, но сказался больным, так его Губерман, овеянный славой профессиональный юморист, представил. Назвал «умнейшим человеком нашего времени». Глазки у Губермана узенькие, расстрельные. И ручища, как у Попая, славного моряка. Посреди представления вошла странная девица в черном кепи набекрень и коротких шортиках, села к Барашу. Потом появился Верник и поманил всех в коридор. Предложил пойти выпить, я сказал, что хочу дослушать одного из умнейших людей нашего времени, обещал на десерт о евреях все выложить. Но они решили уйти, Верник объяснил мне в каком кафе на Бен Егуда они будут. Но когда я вышел, не дождавшись десерта, сыт уже был по горло, они еще у дверей стояли и болтали. Решили пойти к «Тихо». Вызывающая девица оказалась Катей Капович. У «Тихо» было интеллигентно. Гачев меня возбудил, и я был настроен на откровения, но разговора не выходило. Бараш все острил по своему обыкновению, увы, повторяясь («сказка о рыбаке и Ривке»). «Сказка о Рибаке и Ривке», эхом подхватила Катя. Она материлась, как грузчик, не снимала кепи аля Гаврош и вся была бедняжка в истерике. С Верником наперебой цитировала, задыхаясь от восхищения, Гандлевского с Хадасевичем, а я норовил про Гачева вставить, про его «тора и территора», про его образ России большой белой бабы с двумя ебарями, один – царь-батюшка, государство, а другой – народ, юноша инфантильный и мечтательный, и что «самая сладкая вещь для российского еврея – это жениться на русской, присосаться к белой субстанции»… – Да ну его нахуй, – обрезала Катя мои излияния, – он мудак. Про него неинтересно. Резко поглупев от неожиданного втыка, я нелепо окрысился. – Не ссортесь, – благодушно, как сытый кот, промяукал Бараш.
8.7. Все, что создано в культуре великого – плод одинокого созревания и героического поступка. Этот путь большинству не под силу. Их удел – род. Род должен жить, иначе исчезнет жизнь, разбившись на одиноких героев. Масса-лава должна кипеть, выбрасывая в небо раскаленные брызги героев, и стынуть черной корой по склонам, дымясь воскурениями легенд. Жена рассказывает: «Еду как-то в автобусе, и на светофоре рядом машина остановилась, я сверху смотрю и вижу только руки, его правая и ее левая, они… ты себе не представляешь, я глаз не могла оторвать, это был такой танец любви, танец пальцев, такой страстный, такой… нежный, и я никак не могла их увидеть, только руки, так мне хотелось увидать их лица, и вот автобус тронулся, а они задержались, и я увидела. Это были старик со старушкой, совсем древние, знаешь, как жуткий сон…» «И приблизится Авраам и скажет: погибнет ли праведник с нечестивым? А вдруг 50 праведников в городе наберется, не пощадишь ли места сего за 50 праведников?» Вопрос не риторический, и пьяный дерзостью праотец продолжает: «Не вздумай на такое тяжкое дело пойти: праведника и нечестивого – в одну кучу, одно – праведнику и нечестивому. Не вздумай. Судия земли всей – без суда порешит?» И не разгневался Господь, мол, тебе ли, козявка, меня учить, сгною! Уж на что крутенок был, а уступил. «И скажет Он: если найду 50 праведников в Содоме – пощажу за них. А Авраам в ответ скажет: вот сподобился я говорить с Господом моим, я, прах и пепел. А вдруг не хватит пятерых из 50 праведников, из-за пятерых на весь город – карачун?» А дальше – прям местечковый базар: «И Скажет: не разрушу, если 45 найду там. Но и дальше продолжит говорить с Ним и скажет: а если только сорок найдешь? И скажет: и за сорок не свершу. И скажет: да не прогневайся, Господь мой, если продолжу. А если только 30 найдутся? И Скажет: и за 30 не свершу. И скажет: вот, надо же, сподобился говорить я с Господом моим: а если 20 найдется? И Скажет: и за 20 не уничтожу. И скажет: да не прогневается на меня Господин мой, если я скажу только в последний раз: а если 10 найдутся? И Скажет: и за 10 не уничтожу.» «Принцип Авраама»: не может быть равного воздаяния праведнику и нечестивцу, почти навязывается Господу в качестве параграфа «договора». Почему Авраам не продолжил «торг», не дошел до одного праведника? Потому что одного праведника мало, чтобы спасти «город». Нужно несколько, нужна критическая масса праведников. И не хитрость Авраама восхитила Хозяина, а твердость. Авраам – странный раб. Мол, раз Союз, Брит, сделка поторгуемся. Торговался насмерть. И жертвоприношение Исаака – схватка с Богом. Господь решил испытать верность Авраама Завету. И Авраам принял вызов. Он, посмевший защитить перед Богом праведников Содома и слова не сказал в защиту своего сына? Знал, что это испытание и бросил ответный вызов: ты испытываешь меня, я – Тебя. Потому что смерть сына – есть смерть Завета. Смерть смысла. Пучина бессмысленной жестокости. А ее и без Завета хватает. Безропотная решимость мрачна, непоколебима, рука занесена. И Бог опять отступает, изумленный силою духа избранника своего, спешит остановить руку: «Авраам, Авраам. И скажет: вот он я. И Скажет: не пошли руки своей на отрока, не причини ему зла, ибо знаю я теперь, что богобоязненен ты и не пожалел сына твоего, твоего единственного.» Мера твердости духа человека – мера его приближения к Богу. Есть героизм ради цели, а есть – из принципа, когда это вопрос стиля, а не веры или внушения. В «целевом» героизме – гордое счастье. Что-то дьявольское, пугает, слишком много гордости. В героизме из принципа дисциплина, безрадостность, голое мужество. А вот когда бесцельно-бессмысленно, случайно, но наперекор всему – это и есть красота. Статья Каганской «Набег» («Окна» 5.7.95) неприятно задела «узнаванием» собственных доморощенных «открытий», давно ставших общими местами, о Черном Исламе, наступающем на Светлый Запад. Надоела уже эта романтика Апокалипсиса. (Приехав в Израиловку, я, как юродивый у ворот, пугал всех «советской опасностью», помню встречался у Л. с группой американских сионистов из Бостона, один был чуть ли не глава общины, так я его прям извел нападками на Картера, на мягкотелость Запада, что если так дело дальше пойдет, скоро они увидят советские танки на своих улицах, кушать ему не давал, так он жене моей говорит: чего это ваш муж такой нервный? Передайте ему, что мы Картера уберем, пусть спит спокойно). Дойчи серебряную свадьбу справляли. Зал в ресторане, гости, речи, конферансье с косичкой: «Дружные аплодисменты!», делегат от министерства с цветами. «Дойче вита!» – кричу пьяный. И хохочу-радуюсь. Никто не повел ни ухом ни рылом. Преодолевая брезгливое отвращение, читал в юности «Люди, годы, жизнь», уж очень интересной была информация, будто ценную картину выгребал из дворового нужника. По ТВ дискуссия о современном искусстве между профессором философии Иосифом Бен Шломо, у него теперь своя передача, единственный из правых, кто удостоился такой привилегии (еще они терпят Иосифа Ольмерта, востоковеда), с художественным критиком Гидеоном Эфратом. Эфрат вполне постмодернистски утверждал, что акт искусства – это вопрос намерения и признания, удачно сравнивал это с браком, что мол женат тот, кто считается женатым, признавая в сущности внеэстетические критерии единственно объективными. Бен-Шломо, человек старой школы, отчаянно сопротивлялся, про красоту говорил, спрашивал, что если, мол, толчок в музее выставить, он же от этого не станет произведением искусства? Тут-то профессор и попался. Блеснул невежеством.
10.7. Суд у бедуинов. Судья ищет убийцу среди десятка подозреваемых, но утверждающих свою невиновность. Раскаляется огромная металлическая ложка (до 900 градусов!) и каждый должен лизнуть ее в «жопу», в круглую, выпуклую часть, лизнуть всем языком и два-три раза. Называется «вылизать правде жопу». Судья следит, чтобы лизали как надо, чтоб вылизывали. А потом осматривает языки, те, что треснули и открылись язвами, где кожа, оторвавшись, повисла, те и виновны. Язык лжеца сохнет от страха, и от прикосновения к горячему сходит кожа.
12.7. Сербы взяли Сребреницу. Израиль осудил. Народ, свою родину предающий, осуждает народ, за нее воюющий. Подонки. Американские прихвостни.
14.7. Опять читаю «Апокалипсис» Розанова. Книга горькая, смятенная, держаться больше не за что («Русь слиняла в два дня… Можно же умереть так тоскливо, вонюче, скверно… шла пьяная баба, спотыкнулась и растянулась. Глупо. Мерзко.»), готов за еврея от отчаяния ухватиться. «Евреи – самый утонченный народ в Европе.» Здрасте. «Они. Они. Они. Они утерли сопли пресловутому европейскому человечеству и всунули ему в руки молитвенник: „На, болван, помолись.“ Дали псалмы. И Чудная Дева – из евреек. Чтобы мы были, какая дичь в Европе, если бы не евреи.» «И будь, жид, горяч. О, как Розанов, – и не засыпай, и не холодей вечно. Если ты задремлешь – мир умрет.» «…среди „свинства“ русских, есть, правда, одно дорогое качество – интимность, задушевность. Евреи – тоже. И вот этою чертою они ужасно связываются с русскими. Только русский есть пьяный задушевный человек, а еврей есть трезвый задушевный человек.»
17.7 «Новый русский», еврей аж из Барнаула. Под сорок, брюшко, поредевшие кудри, короткая шея, смышленые глазки. Жена, лет двадцати пяти, длинноногая, вольяжная русская баба, красоты почти величественной, если б не, увы, нестираемые следы простоты происхождения. Шульгин бы порадовался. Биологически активная раса за работой по порче арийских женщин и всего арийского рода. Читаю рассказы Сорокина. Ловок. Хохотал, когда его герой Соколов какашки ел. Но «метод» слишком прост, слишком очевиден и однообразен. Сборка готовых конструкций. И в конечном итоге оставляет ощущение «промаха». Через пару рассказов уже знаешь точно что и когда произойдет. Впрочем он и не метит никуда, разве что на постмодернистский Олимп. Не знаю, но мне в этом русском постмодернизме, спесь чудится, тот самый «культурный шовинизм». Высокомерен русский стеб, Его хуйня велеречива…
22.7. Теща: "Этот паразит (о муже 80-и лет) съел все яблоки! Я специально купила себе яблоки, так этот мерзавец съел все яблоки! – Ну мама, ну что ты, ну я тебе дам, у меня есть яблоки… – Мне не нужно твоих подачек! Я гордая! Не нужны мне твои яблоки! С каким счастьем, и с какими приключениями!, я дорвался в юности до «Так говорил Заратустра», и – не смог одолеть и десятка страниц, подавился пафосом. «Грозно будет тогда вздыматься моя грудь; грозно по горам возбуждает буря ее…» «Не бросайте пляски, вы, милые девушки! К вам подошел не зануда со злым взглядом (?!!), не враг девушек…» «Правда я – лес полный мрака от темных деревьев, – но кто не испугается моего мрака, найдет и кущи роз под сенью моих кипарисов.» Я и сегодня не могу читать эту бредятину. Перевод виноват? Уважаю «строгость» в мышлении. Современная философия грешит поэтизацией. Ницше – сладострастие мысли. Переходящее в словоблудие. С одной стороны: Бог – это «преступление перед жизнью». Жизнь стало быть превыше всего. А с другой стороны: человека, то есть жизнь, надо преодолеть. (Потому что «бывают дни, когда меня охватывает чувство черной, самой черной меланхолии, – это презрение к человеку… С мрачной осмотрительностью я прохожу через мир, в течение тысячелетий представляющий собой сумасшедший дом.»)
24.7. Взорвали еще один автобус. В Рамат Гане. Средствами массовой информации отмечено, что на этот раз все убрали очень быстро. Еще было отмечено, что взрыв был послабже чем в Тель-Авиве. Да и убитых всего шесть, один из них, наверное, камикадзе. Правда есть трое безнадежных среди раненых. Одна из раненых уже была ранена при взрыве в Тель-Авиве, дважды трахнутая. Сказала: «Надо жить каждую минуту. Радоваться жизни.» Это в ответ на вопрос, как жить дальше. Мет Ипат – леми ихпат. /Вроде «умер Максим – ну и хуй с ним»./
25.7. «Где недостает воли к власти – там упадок.» Амен. (Из «Антихриста») «…мы болели ленивым миром, трусливым компромиссом… Эта терпимость сердца, которая все извиняет, потому что все понимает, действует на нас, как сирокко.» («Антихрист») Я подключаюсь к Ницше, как к искусственной почке. Он очищает мне кровь.
26.7. Получил письма от О. и Т. Был очень этим доволен, особенно письмом от Т. Позвонил вчера Гольдштейну. К моей прозе он проявляет весьма лестное для меня опасливое любопытство. Чувствует, что ожидается здесь какое-то приключение, хотя бы литературное. Когда сказал ему, что от Т. письмо пришло, поймал себя на том, что в моем тоне появились неприличные элементы злорадства, вот мол нам пишут, а вам, небось, нет. Хотя кто знает на самом деле? Может он просто не такой болтливый, или не такой мстительный. Знаете этот анекдот? Приходит женщина к одному и говорит: ваша жена вам изменяет. Причем с моим мужем. Давайте им отомстим. Ну, мужик согласился. Она, ему: давайте им еще раз отомстим. Ну, давайте, говорит. Она ему снова: давайте им еще раз отомстим. Он говорит: извините меня, но я не такой мстительный. Потом о книжках поговорили. Два книжных червя. (Два червя вылезают из жопы, один другому говорит: посмотри, сынок, как красив мир! солнце! небо! Мама, говорит второй, а почему же мы должны сидеть в жопе? Потому что это наша родина, сынок.) Опротивели бабы. Как пол. (Жена: ты мой половой…) Эх, гостиница моя, ты гостиница… Во-первых, цены бешеные. А во-вторых, похоже на любовь в тюрьме, в отведенное время, в отведенном месте, под надзором и очередь ждет… Короче, мне пришла в голову мысль эксплуатнуть Володю. В конце концов ему вся эта история известна, не в первый раз мы обживаем его хоромы, и я ему немало оказал мелких услуг, в том числе и в денежном выражении, а квартира у него пустует дня три в неделю, и если ему в принципе не… Изложив просьбу, присовокупил сто шекелей, которые ему помешать никак не могли, и он к моему удивлению легко согласился, сказал только, что какой-то приятель на таких же правах там обитает, но на пару недель может и перерыв сделать, значит он у него ключ возьмет и мне передаст. Ну и, конечно, вовремя все это не получилось, и в первый раз мы поехали в «Императорскую» (да-да, гроссмейстер не баловал). А через день я заехал к нему, заодно взял «Эллинистическую цивилизацию» Тарна и ключ, вручив сотнягу. Тут он мне и говорит: «Скажи мне, Наум, а сколько ты экономишь на этом деле?» Я улыбнулся и сказал: «Знаешь что, если бы это можно было хотя бы приблизительно оценить, то мы могли бы с тобой сделать так, что половину, допустим, моей „экономии“ пойдет тебе. Но я не знаю сколько раз я твоей квартирой воспользуюсь, да и гостиницы ведь разные бывают, можно и на них сэкономить.» Он согласился с моими доводами, но все еще колебался. Знаешь, говорю, давай сделаем так, в конце будет яснее, и если я увижу, что магиа леха етер /тебе полагается еще/, так… за мной не заржавеет. После этого я взял Тарна, ключи и отчалил. Договорились, что я посмотрю на той его квартире книжки, которые он для меня отложил, прежде всего «Поэтику ранневизантийской литературы» Аверинцева за 50 сикелей. По дороге я рассказал тебе притчу о меркантильности поэтов. Отдав тебе дневник, вдруг испугался. Мое собственное бесстыдство меня смутило на этот раз. Я почувствовал кожей, что этого нельзя было делать. Нельзя открываться. Надо всегда оставаться тайной. Кто открылся, тот уж не интересен. Сегодня утром, когда ты села в машину, я сказал: «Поедем в Кейсарию?» Шевельнула бровью в знак недоумения, но согласилась. Да, я не хотел в койку. Не хотел и точка. Музей Рали был закрыт. Поехали к акведуку Ирода. Я купался, а ты сидела на берегу и читала продолжение дневника, который я накануне отпечатал. На берегу – никого. Сильный ветер. Акведук тонет в дюнах. Спрятались под его арку. Камни акведука, как пемза. Мимо поземка песок гонит, будто кто-то колышет покрывало шелковое, серо-желтое. Небо над морем молочное, и солнце – янтарем в молоке. Увы, Земля Обетованная не «отчий наш дом», а проходной двор. (Читая Безродного в 12-ом номере НЛО)
27.6. Это было так долго, что надоело. Мне показалось, что и ей надоело. Уж я и «бил ее бивнем», и «взбалтывал сметану», и «тер воловьи бока», не знаю, что она чувствовала, наверное ничего, раз никак не показывала, а уж я так точно ничего не чувствовал. Откуда-то всплыло из мутных глубин шершавое слово тщета и расцарапало отяжелевший мозг. Этот путь не вел никуда. Я встал и подошел к зашторенному окну. За ним орала раблезианская улица Стана Егуды. Она осталась лежать. А я думал у окна о том, что зря, зря отдал ей дневник. Этого нельзя было делать. Конец игре. Посмотрел на нее. Она смотрела на Вздыбленного мертвым взглядом. Белеет фаллос одинокий… Потом встала, подошла, опустилась на колени и отсосала. Исполнителя взрыва в Рамат Гане до сих пор якобы не опознали. Что-то тут не то. Уж не из Фатха ли он и правительство боится это открыть?
29.7. Литературоведение стало интересней литературы.
1.8. Прочитал «Конец цитаты» Безродного. Очень понравился. Жизнь на фоне филологии. «Так же бывало и прежде: по случайно уловленному на ленинградской улице обрывку разговора удавалось без труда восстановить и портреты невидимых собеседников и даже рисунок их жизни. Но там и тогда это скользило мимо сознания, а здесь и теперь всякий раз удивляло: у тебя нет ничего, кроме способности с полуслова понимать родную речь. Здесь и теперь ненужную.» У Вячеслава Иванова похоже: Густой, пахучий вешний клей Московских смольных тополей Я обоняю в снах разлуки И слышу ласковые звуки Давно умерших окрест слов, Старинный звон колоколов… Эти умершие окрест слова – из самых острых ощущений эмиграции… В Израиле, впрочем, это ощущение в последнее время ослабло, такая получилась эмиграция в Жмеринку…
2.8. "Великими торговыми народами, кроме греков, были южные арабы и набатеи, а также финикийцы… Нет никаких указаний на то, что евреи играли особую роль в торговле. Иосиф Флавий верно говорил: «Мы не торговый народ.» (Из книги Тарна «Эллинистическая цивилизация».) Мы – народ лавочников. Не торговать любим, а торговаться. «Зерно шло из Египта и Крыма. Вино вырабатывалось повсюду, но лучшие вина были из Северной Сирии, из Лаодикеи Приморской, и из Ионии с прибрежными островами Лесбос, Хиос, Кос, Смирна. Афины вывозили лучшее масло, Афины и Киклады – мед, Византий – соленую рыбу, Вифиния – сыр, Понт – плоды и орехи, Вавилония и Иерихон – финики, славились сушеные фиги Антиохии на Меандре, изюм Берита и сливы Дамаска. Милетская шерсть была лучшей в мире. Благодаря вину, шелку и религиозному врачеванию Кос добился исключительного процветания. Александрия снабжала мир бумагой, она же и Тир – стеклом, Тир и Арад были столицами красильного промысла. Геммы поступали из Индии и Аравии, Египет поставлял аметисты и добывал топазы из Красного моря, Индия и Персидский залив поставляли жемчуг, неизвестный до Александра, янтарь был диковинкой, а черепашьи щитки шли из Индии и Трогодитского побережья, но основным предметом роскоши были пряности. Индия присылала корицу и кассию, гималайский нард, бделлий; Аравия, кроме ладана, главным образом вывозила мирру, Генисаретское озеро снабжало пахучими тростниками, а у Иерихона была монополия бальзама, так как бальзамовое дерево было повсюду истреблено, кроме его знаменитых садов, подаренных Антонием Клеопатре. Ладан занимал особое место. Высоко ценилась корица. Делос был центром работорговли. В Александрии пряности перерабатывались в мази и духи, и это была мощная отрасль. Остается неизвестным, что получали Индия и Аравия в обмен на свой экспорт, и отсюда пошла легенда будто Южная Аравия задыхается от денег, эта легенда сыграла роковую роль в экспедиции Галла при Августе.»
5.9 Вчера пошли на «Бульварную литературу» Трентино. Фильм блестящий. Напоминает рассказы Сорокина. И все же – «тоска от этих игр». По возвращению домой получил скандальезо. Где был, где был, да в кино ходил. Да, один. Шарит в брюках и находит билет в кино. Естественно, в единственном экземпляре. Ты, говорит, второй билет выбросил. Конечно выбросил. Какой-то Леня Бер захватил в Германии автобус с туристами, убил кого-то и был застрелен. Жил в Израиле, потом в США. Странный случай. Ездили в Ципори. Одинокий холм в развалинах, описанный еще Флавием. Зашли в музей, Венерой Галилейской полюбовались. Со дна огороженной ямы с фрагментами мозаики смотрело живое, странно безмятежное лицо. По музею кружили еще трое: громкоговорящий мужчина средних лет и с ним две женщины. Их присутствие грубо вторгалось в наш с Венерой обмен взглядами, оскверняло его. Обойдя перекопанный холм сели у вагончика-буфета перекусить. Подскочил бодрячок в шапочке «тембель» /"придурок"/, поболтал с молоденькой буфетчицей. День был жаркий, однако, спасал ветерок. Вдруг он обратился к нам. «Ну, интересно здесь?» «Интересно», – говорю. «А водохранилище эпохи Ирода видели?» «Нет». «Ну, обязательно сходите, тут рядом. Его недавно открыли. Потрясающе интересно!» «Да? Что ж, может сходим», – сказал я неуверенно. Бодрячок попрощался, но, сделав несколько шагов, неожиданно вернулся и протянул мне цветной постер: «Вот, полюбуйтесь! Три года над этим работали! Обязательно сходите, не пожалеете!» На постере была фотография системы пещер-водосборников, издалека смахивало на… «А? – улыбнулась ты. Она?! Впечатляет!» «М-да, -говорю, – похоже. Ну что ж, надо погулять по пещерке.» В глубину водосборника (метров семь) вела лестница. На дне обласкала прохлада, солнце освещало края и зеленые кусты наверху. Сооружение было внушительным, ярый Ирод любил строить (ну а что впадал в бешенство, так народ этот упрямством и своеволием своим кого хошь доведет), со шлюзами, узкими переходами из одного гигантского бассейна в другой, иногда приходилось почти переползать, согнувшись. Навстречу нам попался тот громкоговорящий мужик с двумя бабами, он был возбужден и восхищенно повторял: «Ло мохрим лану локшим!» /"Халтуру нам не подсовывают!"/. Чтобы пробраться в последнее в цепочке водохранилище пришлось проползти на четвереньках через круглое каменное окно. Сверху огромная каменная ванна обросла кустарником и желтые солнечные пятна веселыми табунами носились по серым стенам при каждом дуновении ветра. Стали целоваться. Ты почему-то очень боялась и необычно громко дышала, будто задыхалась. А потом, когда уже были у лестницы, засмеялась: «Ло, ло мохрим лану локшим.» конец четвертой тетради –