Текст книги "В соблазнах кровавой эпохи"
Автор книги: Наум Коржавин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 36 страниц)
И поначалу все было хорошо. Провожали с музыкой. Угощали бесплатно конфетами, осыпали цветами. Потом посадили в вагоны и "побезли" – тоже бесплатно. Везли долго и далеко. Впечатлений было полно. Но как ни далеко от родимой Каракалпакии до города Сталино на Донбассе (Украина), а в самое неподходящее время, а именно в октябре 1941 года, Джумагали туда прибыл. Прибыл и понял, что здесь не шутят, а, того и гляди, и голову оторвут. В общем, война ему не понравилась. Но тут кто-то то ли от безвыходности, то ли по глупости послал взвод таких каракалпаков в разведку или просто в передовое охранение. Вдруг, откуда ни возьмись, со всех сторон немцы, наставили автоматы и сказали: "Руки вверх или стрелять будем". Раз такая альтернатива, естественно, следует поднять руки вверх, что Джумагали и сделал. Сначала он думал, что все, отвоевался, но не тут-то было. Немцы загнали их в лагерь, в Запорожскую область, заставили убирать свеклу и кормили этой же свеклой. А Джумагали не любил свеклу, он любил мясо. И начал доходить, завшивел, совсем стал пропадать. И тут опять появились немцы и спросили:
– Кушать хочешь?
– Хочу, – сказал Джумагали.
– Поступи в нашу армию, будешь кушать, – сказали немцы.
– Хорошо, – сказал Джумагали. Как же отказаться, если обещают накормить. И немцы действительно не обманули – не только накормили, но также повели в баню и переодели в немецкую форму. И после этого опять "побезли". И опять, конечно, бесплатно. И все дальше на Запад.
– Два ден безли...Украина – пся... Польша!. Город... город... Могилев – польска. – Конечно, он был тогда не в Польше, а все еще на Украине, и Могилев не польский (в Польше Могилева нет), а подольский. Но не будем придираться к его познаниям в географии – он ее изучал на практике. В Могилеве их некоторое время тренировали немцы: айн! цвай! драй! Нах линкс! Нах рехтс! – а потом посадили в вагоны и опять "побезли". На Запад.
– Польша – пся! Германия – пся! Пранция! Город... Город (он напрягает память и произносит каждый слог отдельно и отчетливо) Ша-та-льон! Есть такой?
Получив заверение, что да, есть, он расслабляется, и лицо его принимает мечтательное выражение. Во французском городе Шатильоне Джумагали было хорошо. Климат – лучше, чем в Каракалпакии. Войны – никакой. Служил он во вспомогательной части при военном аэродроме. Получал какое-то жалованье. Кормили вполне достаточно – по немецкой солдатской норме. Кроме того, шатильонские продавщицы иногда отпускали ему как экзотическому мужчине хлеб без карточек. Вдобавок он регулярно получал талоны в солдатский публичный дом (через что приобщился и к этой стороне западной цивилизации). В свободное время обыгрывал немецких солдат в карты. У них, правда, согласно Гитлеру, должна была быть особая, "нордическая" хитрость, но он вполне обходился своей, доморощенной, азиатской. Не жизнь – малина, мусульманский рай.
Но ничто не вечно. Как ни поздно для нас, но слишком рано для него союзники открыли Второй фронт, высадились на Юге, а потом в Нормандии стали быстро продвигаться в глубь Франции. Джумагали предложили умирать за великого фюрера и не менее великую Германию, на что у него не было ни малейшего желания. Он был согласен ради кого угодно жить, а умирать за кого бы то ни было ему казалось делом неприятным и ненужным. И овладело им разумное желание сдаться в плен – тем более теперь он уже знал, как это делается и что люди с умом на этом не проигрывают. Но как это сделать – союзники вокруг с таким предложением не появлялись, давили на весь фронт сразу. Рутина не годилась, надо было искать другие пути. Раз или два после приказа об отступлении он попытался притвориться павшим смертью храбрых, но немцы знали этот контингент и стреляли по убитым. Пришлось воскресать, вскакивать и отступать с ними. Дело затягивалось и грозило непоправимыми последствиями. Но он, какой-то калмык, еще кто-то сообща нашли выход – решили просто дезертировать. Убежали в лес, нашли в сторожке какую-то бабку, связанную с партизанами, и сдались ей, а через нее партизанам. Очень скоро подошли американцы и перебежчиков передали им. Не знаю, какие мытарства Джумагали пережил, попав к партизанам (то есть как у них было с кормежкой), но после того, как он был передан в руки американцев, они, если и были, кончились – начали кормить американским солдатским рационом. А что это такое, знаю даже я – они несколько послевоенных месяцев входили в американскую продовольственную помощь Украине, и мои родители в счет карточек получали их. Один дневной рацион – большой картонный ящик – давался примерно на неделю. Короче, Джумагали его второй, противоположный плен с самого начала не был в тягость. О свиной тушенке он вспоминал с удовольствием. Возможно, она не ассоциировалась у него с запретной для мусульман и иудеев свининой.
Во Франции Джумагали после второго пленения пробыл недолго – его вместе с другими пленными, в основном немцами, быстро переправили через Ла-Манш в Англию. Об Англии у него не осталось никаких воспоминаний: был туман, кормили хорошо. Но очень скоро его опять посадили на корабль, опять – "побезли", и опять на Запад..
– Сем ден... бода...бода. И – псе. Сем ден только бода. И каш!.. каш (качка, лицо его искривляется)... Плохо. Ой! Но американ доктор придет, дает порошка. Луше! – он с явным облегчением поглаживает себя по груди и горлу, чувствуется, что он и сейчас наслаждается тогдашним избавлением от тошноты. – Луше...Сем ден приехат Америка...
– А куда вас привезли?
– Америка.
– Ну вот заладил: "Америка", "Америка"! А в какой город вас привезли?
– Не знаю.
– Может, в Нью-Йорк?
– Не знаю.
– Ну, баба там с факелом стояла?
– Не знаю.
В общем, ни по приметам, ни по названию определить ничего нельзя было. Не зафиксировалось. Может, он просто был заворожен урбанистическим пейзажем, может, гадал, где среди этого нагромождения может помещаться продпункт, – не знаю. Но разговоров и восклицаний, которые всегда бывают в таких случаях, он явно не слышал, и порта, через который был ввезен в Америку, не знает. Не знал он, видимо, и где помещался лагерь военнопленных, в котором он находился. И я не уяснил. Знаю только, что все пленные – и немцы, и наши – там использовались на уборке яблок. Каждое яблоко нужно было сорвать и аккуратно уложить в ящик. Немцы, вероятно, так и делали. Немцы, а не наш герой и его приятели.
– А мы, – жестом показывал Джумагали, как трясет дерево, – так. – Прибегат американ, плячет: "Так низя. Надо так!" Он уйдет, а мы... – и тот же жест.
Между прочим, американцы, как противники рабского труда, пленным за работу платили. Долларами. И доллары Джумагали очень понравились.
– Пять сент, – вспоминал он с удовольствием, – плитка шоколад стоит.
Потом от сидевших с ним в других камерах (до нашей) я слышал, что тогда, в лагере, его завербовала американская разведка, но мало в это верю. Впрочем, людей, по своему уровню способных на такую услугу отечеству, в правительственных учреждениях я встречал и видел по телевизору. Но тогда, как я слышал, еще все было иначе. Что же касается самого Джумагали, то если б ему за определенную мзду предложили подписать такое обязательство, он подписал бы его без раздумий, просто как обычную расписку в получении денег.
Так или иначе, жизнь свою в яблоневом саду он тоже вспоминает как безоблачную. А когда он вдруг заболел и попал в местную больницу, она вообще превратилась в райскую. Ибо условия содержания в ней воспринимались им как роскошь. Вдобавок работал в ней русский доктор, который относился к нему как к земляку – хорошо было! Но, когда он начал выздоравливать, однажды открылась дверь палаты, где он лежал, и:
– Придет русска полковник. Посмотрет кругом и пойдет прямо ко мне.
– А как он догадался? – пошутил кто-то из сокамерников: дескать, трудно было найти каракалпака среди американцев. Но Джумагали остался невозмутим.
– Не знаю, – подумав, сказал он. И продолжал: – Полковник спросит: "Родная поедем?" – "Поедем! – я ему сказал. – А что мне там будет?"
Обычно в таких случаях офицеры репатриантских групп отвечали восторженно: "Да не беспокойся. Что б там ни было, Родина – мать, Родина простит". Этот ответил честно:
– Я ведь не знаю, что ты натворил, в зависимости от этого и будет.
– Хорошо, – сказал Джумагали и решил, что обманет.
И вот через несколько дней после этого:
– Придет американ солдат, посмотрет часи, сказат "О'кей"", и мы пошли.
Пошли они на вокзал. По дороге все встречные, завидя эскорт, кричали: "Джапон! Джапон!", а Джумагали безуспешно вразумлял их: "Я не джапон, я – каракалпак!", но они его плохо понимали – они ведь воевали с Японией, а не с Каракалпакией. На вокзале он впервые заволновался. Как бы то ни было, он до сих пор всегда путешествовал организованным порядком – при кухне, а тут один солдат с винтовкой и часами – кто кормить будет? И он стал объяснять солдату – словами и жестами: "Кушать хочу! Ку-шать!"
– О, о'кей! – засмеялся солдат и завел Джумагали в привокзальный ресторан, где и накормил. Проблемы не оказалось.
Потом была пересадка, и они перешли на другой вокзал. И на этом вокзале произошло нечто, поразившее его на всю жизнь. На вокзале этом он был сразу окружен толпой невероятных людей. Рассказывал он об этом так:
– Смотрю – муж... жена... Девичка... Много-много, шорный-шорный... Рук шорный, ног шорный, лисо шорный – только зуб белый... Ей-богу!
– Ну врешь, таких не бывает, – подначивает его кто-то.
– Нет! Бывает! – восклицает он страстно. – Я сам думал: не бывает. Бывает! Я видел! А говорят: я шорный! Нет! (С удовлетворением.) Я не шорный – он шорный!
Видимо, это было на Юге, где тогда еще была сегрегация, и солдат привел его в отделение для цветных. Они окружили его плотной толпой и тоже кричали: "Джапон! Джапон!", и Джумагали так же отвечал им: "Я не джапон, я – каракалпак!" Кто-то сунул ему под нос ученическую тетрадь, с контурами карты мира на обложке, чтоб он показал, где живут каракалпаки, и он ткнул куда-то пальцем. Возможно, в Тихий океан, возможно, в Атлантический – он их не различал.
Наконец прибыли они в город Девис, на Тихоокеанском побережье, и здесь солдат сдал Джумагали в советскую репатриантскую роту. Джумагали, пересекший до этого Европу и Атлантику, двигаясь все так же "вперед на Запад!", пересек теперь и Американский континент. И вышел к Тихому океану, как некогда русские землепроходцы, – только с другой стороны и в другом месте.
Порядки в советской роте были самые либеральные: как бы и не советские. Репатрианты в ожидании отправки работали грузчиками в порту, зарабатывали доллары, и никто их валютные заработки не контролировал. И вообще – когда хочешь, уходи, когда хочешь, приходи, с кем хочешь, встречайся... Держали фасон перед американцами.
И показания с репатриантов снимали либерально: мели Емеля – твоя неделя. И Джумагали поведал властям предержащим свою нехитрую биографию, согласно которой он, Джумагали Аликеев, попав в плен и оказавшись в лагере военнопленных, вступил в антифашистскую организацию. За что потом сидел в концлагере, откуда был освобожден и вывезен американцами. Теперь он рвется на родину. Он эту биографию не выдумал, просто это была биография другого человека, с которым он где-то случайно пересекся, а память у него была острой, девственной, незамутненной. Не знаю, поверили ли ему, но – не возражали.
Наконец настал день – по роте разнесся слух (передаю его в изложении Джумагали):
– Ребята, трать все деньга – едем родная.
Джумагали накупил на всю свою валюту шоколаду и сигарет. Для торговли. И на следующий день на пароходе "Петропавловск" (кажется, я точно запомнил название) отбыл на родину – держа курс опять-таки на Запад.
Опять "был бода, бода", опять – "каш-каш", но на этот раз не было американского доктора, и порошков ему никаких никто не дал: "свои" точно знали, что он не барин – и так доедет. И Джумагали благополучно протошнило от порта Девиса в Орегоне до порта Александровск – на Сахалине.
На Сахалине в его девственную душу вкрались первые подозрения – не выпускали на берег. Но все равно у него остались какие-то впечатления о сахалинской жизни:
– На Сакалин мужик на собак как на ишак дрова возит.– Или: – На Сакалин мужик, когда дождь нет, плячет.
На Сахалине же он встретил земляка и приятеля, который всю войну прослужил здесь и этого пути не проделал. Тот дал домой лаконичную телеграмму почти эпической тональности: "Джумагали едет". Но Джумагали еще месяц проторчал на пароходе в порту Александровск. Но прошло и это. И вот он прибыл во Владивосток. Когда он рассказывает об этом, глаза его округляются. Встреча была и впрямь приготовлена торжественная.
– Смотрю – собак, пулемет, энкавэдэ – много-много. Плохо!
Как только пароход пристал, все это сразу же ринулось: "Давай-давай!", "Скорей-скорей!", "Быстро!" По-видимому, и без просвещающих подзатыльников тоже не обошлось, чтоб быстрей акклиматизировались кто родину забыл. Но он не был обескуражен.
Потом репатриантов посадили в пассажирский – правда, местный – поезд и опять повезли в неизвестном направлении. Но он сунул проводнице плитку – АМЕРИКАНСКОГО! (в 1945-1946 годах) шоколада, и она выдала ему государственную тайну – их везут в город Сучан, на угольные шахты, в проверочные лагеря.
В Сучане его сначала определили на подземные работы, и одну упряжку Джумагали отработал под землей. Там ему очень не понравилось, но он быстро разобрался в обстановке и, сунув кому надо сколько надо, стал трудиться на поверхности. Не думаю, чтоб слишком прилежно. Прилежно он занялся коммерческими операциями. Привезенные им шоколад и сигареты были неплохим начальным капиталом, он обернулся много раз. Джумагали богател. А на допросах он держался той же концлагерной версии. В конце концов его освободили из лагеря, но без права выезда из города Сучана. А он хотел выехать – домой. И каким-то образом (каким, не знаю) он купил в военкомате "у русска майор Федотов" демобилизационные документы на чужое имя и все же отбыл на родину – по Великому сибирскому пути продолжил свое начатое в 1941-м движение на Запад.
Ехал он правильно. Вышел в Новосибирске, где осмотрел вокзал и остался им доволен ("хороший вокзал"), закомпостировал литер и отправился по Турксибу в Ташкент, оттуда в Чарджоу и наконец прибыл домой. Недобровольное кругосветное путешествие было завершено. На Запад он уезжал из дома и теперь с Востока возвращался домой. Впрочем, сам Джумагали, конечно, слышал не раз такое определение своих странствий, но это было для него абстракцией, он-то двигался только вперед.
И вот наконец он дома, и дома радость. Демобилизованный воин, доблестный защитник родины вернулся под сень родных пенатов. Его чествуют, зовут работать в райком комсомола, в райком партии, а он сидит и не знает, что делать. Документы на чужое имя дома не покажешь, он их и сжег, а своих у него нет. Впрочем, в тех местах можно было подолгу жить и без документов, и без должности. Но тут его стали тягать в город Нукус, на допросы. Оказалось, что МГБ вышло на его шатильонских соратников, а уж через них на него. Некоторое время его вызывали, допрашивали и отпускали. Но однажды вызвали, допросили и спросили:
– У тебя есть где переночевать в Нукусе?
– Есть, – ответил Джумагали.
– Тогда переночуй и приходи в девять утра.
Он пришел – его в машину, на аэродром и в самолет. Так каракалпакский Магеллан узнал еще одну стихию – воздух. В Ташкент прилетели к вечеру, рабочий день в МГБ кончался, нужные люди ушли, и сопровождающие опять спросили:
– У тебя есть где переночевать в Ташкенте? (Он опять ответил: "Есть"). Ну тогда приходи к этому входу завтра в девять утра.
И он пришел. И тут же был препровожден в кабинет министра Госбезопасности Узбекистана – кажется, им был тогда генерал майор Цанава, – где его встретили как родного. Разговаривали ласково, официантки с кружевами на рукавах приносили ему котлеты с жареной картошкой, и за отеческой беседой он подписывал все, что ему давали. Три ночи он спал на диване в кабинете министра, но потом, когда он подписал на себя достаточно, его перевели во внутреннюю тюрьму. Но и там просидел он недолго, ибо важным политическим преступником интересовалась Москва (потому здесь им занимался сам министр). И в один прекрасный день он в отдельном купе вагонзака выехал в Москву. Вагонзак, как всегда, был переполнен, а этот собеседник министра прохлаждался один в целом купе. Так он и прибыл в Москву (где я и имел удовольствие с ним общаться).
Безусловно, теперь Джумагали предстоял путь на Восток, но сидел он уже года полтора, а конца делу не было видно. Похоже, все его соратники, как и он, подписывали в разных городах все, что им давали, но все не сходилось – не было централизованного сценария. Видимо, в Москве пытались теперь все свести в одно, но работа, несмотря на податливость материала, затягивалась. Закончить эту историю я хочу кратким диалогом, которым, собственно, и завершилась "исповедь" Джумагали в камере.
– Слушай, Джумагали, – спросил Николай Сергеевич Соколов, – как ты думаешь – сколько тебе дадут за все твои художества?
– Пять, – не колеблясь, ответил Джумагали, но, видя полную неудовлетворенность аудитории, пошел на уступки: – Ну, босемь!
– Дурак, – сказал Соколов, – дадут тебе десять, так беги не оглядывайся. Чтоб не добавили.
– А что я сдэлил?!
– Как! Ты же против Родины воевал (это я тогдашний с тогдашним пылом).
– Нет, я родная не боебал! Я боебал мерикано-глийски перализм, – произносит он, победно на нас глядя.
Но Соколова это не берет.
– Это ты брось! – говорит он. – Они империалисты, но тогда они были нашими союзниками, а ты надел форму врага.
– А что дэлить? Ты жить хочу, я – жить хочу...
Последний довод буквально взрывает Михаила Петровича Уралова. Такого кощунства старый террорист-революционер вынести не может.
– Не разговаривайте с ним. Он на всех донесет. Он жить хочет!
Но Джумагали о кодексе чести революционера или даже просто интеллигента понятия не имеет. И он завершает свою мысль:
– Ты говоришь, Соколов, что я присяг нарушение сделил?
Соколов кивает. И Джумагали уверенно продолжает:
– Да, сделил! А почему? – Он обводит всех взглядом человека, которому известна невероятная мудрость, и вдруг сообщает как отрубает: – Бойна!!!
А потом поясняет, почти скандирует – дескать, запомни на всю жизнь:
– А если не бойна, никому присяг нарушение не сде-лил!
Вот и вся его история – история человека, принудительно впутанного в мировые события, о сути которых он имел очень смутное представление.Смеялись все в камере, слушая его рассказ, смеялись все, кому я в разные годы его рассказ пересказывал. И это естественно. С годами (кстати, позже многих моих слушателей) я все больше сознавал и трагическую суть этой истории. Нет, я отнюдь не забыл, с кем воевала страна, и не пересматриваю необходимость воевать, но для Джумагали это было вмешательством непонятных, чуждых и опасных сил в его жизнь. Он надел немецкий мундир так же просто, как получал комсомольский билет и путевку в комсомольскую школу, как слушал там лекции. А потом оказалось, что за это надо и голову подставлять – это уж было для него слишком: мимикрией стоит платить за жизнь, а не за смерть. Думаю, его история очень существенна для понимания многих трагедий нашего века...
Между тем произошла переквалификация моего обвинения. Как я уже писал, статью 58-10 мне заменили на 7-35. В тексте обвинения переиначили один термин. Теперь я писал и читал среди знакомых стихи не антисоветского, а только идеологически не выдержанного содержания. Благодаря этой схоластике у меня появилась надежда отправиться не в лагерь, а в ссылку.
Почти накануне того, как мне объявили это решение официально, в конце августа, в нашей дружной камере произошло неприятное событие. По вине все того же Джумагали. Все произошло из-за щетки. Каждое утро нам на несколько минут давалась щетка для уборки камеры. Люди, лишенные возможности нормально трудиться, с жадностью хватались хоть за эту работу. Соблюдалась очередность. В то утро была очередь Алексея Михайловича, но Джумагали, получив щетку из рук надзирателя, вцепился в нее и не захотел ее передавать дальше. Это была наглость, рассчитанная на безнаказанность. Алексей Михайлович рассердился и силой вырвал щетку из рук наглеца. Тогда Джумагали совершил непозволительное – стал стучать в дверь и вызывать надзирателей. Есть люди, которым, на каком бы уровне развития они ни находились, от Бога дано ощущение границы между нормальным поведением и подлостью. Джумагали, видимо, к таким не относился. Приструнить руками надзирателей того самого "Амир Шакира", к которому он до этой минуты испытывал только почтение, ему казалось делом естественным. Он не нарушал эту границу, он ее не видел. Когда набежали надзиратели, тоже еще не все было потеряно, и даже когда Джумагали стал жаловаться, что его избивают, Алексей Михайлович пытался его ласково урезонивать: "Что ты, дурачок...", но тот не унимался. И тогда Алексей Михайлович вдруг не выдержал, возмущение и ярость вырвались наружу, и он бросился на обидчика и доносчика. И сразу же его увели, он получил карцер. А вся камера перестала разговаривать с Джумагали – кажется, по инициативе Уралова. Правы ли мы были? Не слишком ли многого от него требовали? Не знаю, все же он был человеком и понимал, чем грозил товарищу его демарш. А с другой стороны – как можно было теперь ему доверять? – это ведь была и самозащита.
Через два дня при утреннем обходе он попросил перевести его в другую камеру.
Надзиратель спросил почему.
– Тут никому со мной не говорит, – ответил он.
– Учитесь жить с людьми, уважать надо людей, – высказал надзиратель то обыкновенное российское житейское правило, которое было усвоено им отнюдь не на Лубянке.
Когда меня вызвали и ясно было, что насовсем, я со всеми сердечно простился, но не с ним – с ним по-прежнему никто не разговаривал. А Алексей Михайлович по-прежнему сидел в карцере – так и не довелось мне с ним попрощаться. И этого тоже я не могу простить каракалпакскому Магеллану...