355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » «Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели » Текст книги (страница 8)
«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:44

Текст книги "«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели"


Автор книги: Натан Эйдельман


Соавторы: Юрий Манн,А. Марченко,Андрей Зорин,Б. Игорев,Андрей Немзер,Лев Соболев,А. Ильин–Томич,Эвелина Зайденшнур,Вера Проскурина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

Получив столько денег, "сколько ему никогда и не снилось", Чубукевич автоматически превратился в "порядочного человека". Бутков подробно описывает его похождения (вернее, непрерывное восхождение), но не дает забыть, что перед нами в новых исторических и социальных условиях переигрывается сюжет "Пиковой дамы". Напоминание громко и отчетливо звучит в заключительной главке рассказа, рисующей схватку снискавшего всепетербургскую известность, везде принятого и почитаемого "порядочного человека" с богатым купеческим сынком, явившимся в Петербург из Чертоболотного (топоним изобретен Бутковым, а вот термин "бычок", которым именует своих будущих жертв играющий между делом "порядочный человек", придуман уже им самим; так, во всяком случае, утверждает автор). Схватка, разумеется, происходит за ломберным столом. Уже в начале ее цитируется известное место пушкинской повести: "Ваша дама убита, – сказал опять порядочный человек, обращаясь к бычку и взяв у него билет в тысячу рублей". Вскоре являются на сукне и остальные карты, призывающие читателя воскресить для сравнения в памяти "Пиковую даму". "—Атанде! Семерка. – Сочтите, сколько вы проиграли. Угодно продолжать?!" "Бычок" владел еще одним банковым билетом ("на значительную сумму, но и на последнее его достояние") и решился продолжить игру.

"– Ва–банк! Темная! – говорит Чубукевич.

Бычок совершенно растерялся. <…> Смутно понимал он, что попал в когти дьявола, о котором так много и так умно говорят чертоболотные грамотеи.

– Атанде! Тройка. Вы проиграли банк, – сказал Чубукевич с надлежащим равнодушием порядочному человеку, взяв со стола билет, последний билет на наличные деньги бычка".

Обратный порядок выхода карт, некогда волновавших пламенное воображение Германна, призван, по-видимому, лишний раз подчеркнуть, что сюжетная схема "Пиковой дамы" вывернута здесь наизнанку, поскольку и жизнь, живописуемая Бутковым, является оборотной стороной жизни, запечатленной Пушкиным. Таинственный секрет галантного Сен–Жермена уступает место ничем не прикрытому мошенничеству: Бутков объясняет последний выигрыш Чубукевича тем, что под воздействием нескончаемого шампанского "бычок не помнил, что две тройки легли уже направо, а это была третья!.." (то есть на самом деле здесь выиграл соперник Чубукевича).

Жизненные итоги принадлежащего новому времени нового Германна таковы:

"Порядочный человек женился, вскоре после этого происшествия, на дочери Тысячепуговицына. Нельзя сказать, чтобы он переменился, потому что те, которые один раз побывали в ежовых рукавицах жизни, не могут переменить ни своего о ней понятия, ни своих правил об отношениях к ближнему; он, однако ж, весьма смягчился: не скитается по кондитерским и не ловит бычков. Ясно, он стал человеком солидным, и все, кто даже и не знает его лично, взглянув на четырехэтажный дом его, на его карету нового фасона, говорят: "Сейчас видно, что очень хороший, очень порядочный человек этот Чубукевич!..""

Но наиболее значительные для нашей словесности последствия связаны с читательским вниманием, оказанным "Пиковой даме" Достоевским.

Д. С. Мережковский, одним из первых эти последствия обнаруживший, говорит о Германне в изданном в самом начале нынешнего века исследовании "Л. Толстой и Достоевский. Религия": "Сколь ни слабо, ни легко очерчен внутренний облик его, все‑таки ясно, что он не простой злодей, что тут нечто более сложное, загадочное. Пушкин, впрочем, по своему обыкновению, едва касается этой загадки и тотчас проходит мимо, отделывается своею неуловимо скользящею усмешкою". И далее: "…из "Пиковой дамы" не случайно вышло "Преступление и наказание" Достоевского. И здесь, как повсюду, корни русской литературы уходят в Пушкина: точно указал он мимоходом на дверь лабиринта; Достоевский раз как вошел в этот лабиринт, так потом уже всю жизнь не мог из него выбраться; все глубже и глубже спускался он в него, исследовал, испытывал, искал и не находил выхода".

Наблюдение абсолютно точное. "Пиковая дама" действительно верно сопутствовала Достоевскому на протяжении всей его творческой жизни.

Ее отзвуки уже отчетливо выделяются в хоре пушкинских реминисценций, пронизывающих раннюю повесть "Неточка Незванова" [144]144
  См.: Образцова Н. К вопросу о традиции Пушкина в раннем творчестве Достоевского // Сб. трудов СНО фил. фак–та Тарт. ун–та. Рус. филология. Тарту, 1977. Вып. 5. С. 32—39.


[Закрыть]
. Но пока это не более чем свидетельства внимательного чтения.

Постепенно (в частности, и по мере того, как психологический тип Германна актуализировался движением истории) мотивы "Пиковой дамы" стали не только орнаментировать действие произведений Достоевского, но даже отчасти и организовывать его.

Замечательный исследователь A. Л. Бем, посвятивший в 1920—1930–х годах ряд блестящих статей отражению этой пушкинской повести в творчестве Достоевского, находил – с разной мерой убедительности – идейнообразные связи с нею в петербургских красках повести "Слабое сердце", герое и сюжете романа "Игрок", некоторых чертах Ставрогина из "Бесов" и даже – здесь связь оборачивается пародией – во второй "притче о самом дурном поступке в жизни", рассказанной генералом Епанчиным на вечере у Настасьи Филипповны ("Идиот") [145]145
  Бем A. Л. «Пиковая дама» в творчестве Достоевского // О Достоевском: Сб. ст. Прага, 1936. Вып. 3. С. 27—81; ср. также позднейшие замечания Г. М. Фридлендера (История русского романа. М.; Д., 1964. Т. 2. С. 221) и Р. Н. Поддубной (Достоевский: Материалы и исслед. Д., 1978. Т. 3. С. 54—55, 63).


[Закрыть]
.

Литературоведы не раз также обращали внимание на радушное гостеприимство, откровенно оказываемое "Пиковой даме" в "Преступлении и наказании". Здесь получают приют и отдельные выражения ("неподвижная идея"), и целые описания пушкинской повести (комната Сони, напоминающая жилье Лизаветы Ивановны; два явившихся Свидригайлову привидения, вместе повторяющие все элементы ночного прихода мертвой графини к Германну), и ее мотивы (побочный грех, творимый героем, – жизнеразрушительно обманутая Германном Лизавета Ивановна гибнет еще и под топором Раскольникова, превратившись в "Преступлении и наказании" из воспитанницы в сводную сестру основной жертвы). Но главным переселенцем стал ее ни перед чем не останавливающийся герой, оказавшийся, на взгляд двадцатого века, одним из ближайших литературных предшественников Раскольникова [146]146
  См.: Белов С. В. Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание»: Комментарий. Д., 1979. С. 98, 110, 124, 172, 178, где указаны работы К. К. Истомина, А. Л. Бема, М. С. Альтмана, В. Н. Топорова. О взаимоотношениях двух произведений писали также Д. С. Дарский, М. М. Бахтин, В. В. Виноградов, Г. М. Фридлендер, В. Я. Кирпотин, Н. Д. Тамарченко, Д. Д. Благой, В. Н. Турбин и другие.


[Закрыть]
.

Другая черта Германна – страстная одержимость идеей разбогатеть – возродилась в мечтающем стать Ротшильдом герое романа "Подросток". Именно устами Подростка единственный раз публично упоминает "Пиковую даму" Достоевский (в произведении, а не в письме или записи для себя). Упоминание это (оно находится в восьмой главе первой части романа) весьма и весьма примечательно. "Всякое раннее утро, петербургское в том числе, имеет на природу человека отрезвляющее действие. Иная пламенная ночная мечта, вместе с утренним светом и холодом, совершенно даже испаряется, и мне самому случалось иногда припоминать по утрам иные свои ночные, только что минувшие грезы, а иногда и поступки с укоризною и стыдом. Но мимоходом, однако, замечу, что считаю петербургское утро, казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре, – чуть ли не самым фантастическим в мире. Это мое личное воззрение или, лучше сказать, впечатление, но я за него стою. В такое петербургское утро, сырое и туманное, дикая мечта какого‑нибудь пушкинского Германна из "Пиковой дамы" (колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип – тип из петербургского периода!), мне кажется, должна еще более укрепиться. Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: "А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем загнанном коне?" Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: "Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей‑нибудь сон, и ни одного‑то человека здесь нет настоящего, ни одного поступка действительного? Кто‑нибудь вдруг проснется, кому это все грезится, – и все вдруг исчезнет". Но я увлекся".

Достоевский интуитивно ощутил глубокую родственность и насыщенную мотивную взаимосвязь "Пиковой дамы" и внешне не слишком на нее похожего (хотя и написанного одновременно – той же "второй" болдинской осенью 1833 года) "Медного всадника". Снова соединившись на этой странице "Подростка", две "петербургские повести" Пушкина уже вместе, в виде неразрывного единства войдут в петербургский миф (зловещий город–призрак, город–сон), которому суждено окутать русскую культуру "серебряного" века. Тонкая подсказка Достоевского пригодится и эссеистам – от Евгения Иванова до Иванова–Разумника, – и литературоведам, чье бремя самоотверженно примет на себя поэт Владислав Ходасевич [147]147
  См.: Ходасевич Вл. Петербургские повести Пушкина // Аполлон. 1915. Кн. 3. С. 33—50 (вошло в кн.: Ходасевич В. Ф. Статьи о русской поэзии. Пб., 1922. С. 58—96); наиболее глубокое и обстоятельное исследование взаимосвязи двух произведений – в упоминавшейся статье Н. Н. Петруниной «Две «петербургские повести» Пушкина».


[Закрыть]
.

Немало позднейших размышлений вызовет и характеристика Германна, без цитирования которой в двадцатом веке, пожалуй, не сможет обойтись ни одно исследование "Пиковой дамы". Но пока ("Подросток" опубликован в 1875 году) никто не замечает в довольно прохладно принятом обширном романе приведенную нами страницу.

Меж тем в соседних с нею строках покоится знаменитый афоризм Подростка: "Реализм, ограничивающийся кончиком своего носа, опаснее самой безумной фантастичности, потому что слеп". Проблема, затронутая здесь, давно не отпускает Достоевского – вспомним хотя бы его письмо к Н. Н. Страхову 26 февраля 1869 года: "У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, – то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по–моему, не есть еще реализм, а даже напротив". И писатель постоянно обращается к помощи пушкинской повести.

Запись к "Дневнику писателя" в рабочей тетради 1876 года: "Реализм есть фигура Германна (хотя на вид что может быть фантастичнее), а не Бальзак. Гранде – фигура, которая ничего не означает".

Подход с другой стороны в подготовительных материалах к этому же изданию (октябрь 1876 года, главки I‑II):

"Кстати: что такое фантастическое в искусстве. Побежденные и осмысленные тайны духа навеки.

Родоначальник Пушкин. "Пик[овая] дама", "Мед[ный] всадник", "Дон–Жуан"".

За полгода до смерти писателя и на следующий день после знаменитой "пушкинской речи", 9 июня 1880 года, Достоевского посетила М. А. Поливанова, записавшая следующие его восклицания: "Мы пигмеи перед Пушкиным, нет уж между нами такого гения! Что за красота, что за сила в его фантазии! Недавно перечитал я его "Пиковую даму". Вот фантазия". Далее, по словам мемуаристки, "тонким анализом проследил он все движения души Германа, все его мучения, все его надежды и, наконец, страшное внезапное поражение, как будто он сам был тот Герман". "Мне казалось, – продолжает Поливанова, – что я в том обществе, что предо мной Герман, меня самое била нервная лихорадка, и я сама стала испытывать все ощущения Германа, следуя за Достоевским".

Это (вероятно, последнее в жизни Достоевского) чтение "Пиковой дамы" побудило писателя через несколько дней, 15 июня, высказать в письме к Ю. Ф. Абаза новую оценку повести, в которую переплавлены все прежние.

"Фантастическое должно до того соприкасаться с реальным, что Вы должны почти поверить ему. Пушкин, давший нам почти все формы искусства, написал "Пиковую даму" – верх искусства фантастического. И вы верите, что Германн действительно имел видение, и именно сообразное с его мировоззрением, а между тем в конце повести, то есть прочтя ее, Вы не знаете, как решить: вышло ли это видение из природы Германна, или действительно он один из тех, которые соприкоснулись с другим миром, злых и враждебных человечеству духов. NB. Спиритизм и учения его.) Вот это искусство!" [148]148
  Любопытную попытку Достоевского применить в собственном произведении провозглашенные здесь принципы зорко обнаружила Е. И. Кийко в писавшихся на следующую ночь после письма к Ю. Ф. Абаза черновых набросках предназначавшейся для «Братьев Карамазовых» главы «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» (см. комментарий в кн.: Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Д., 1976. Т. 15. С. 442).


[Закрыть]
.

Приведенные слова – едва ли не лучшее из сказанного за полтора с лишним века о "Пиковой даме" – долго оставались достоянием частной переписки (письмо Ю. Ф. Абаза опубликовано лишь в 1906 году), а читающая публика тем временем благодушно посмеивалась над незадачливым Нотгафтом и остроумцем Ногтевым. Достоевский в уже цитированных записях к "Дневнику писателя" 1876 года превосходно описал логику подобного читательского отношения: "Для вас пиши вещи серьезные, – вы ничего не понимаете, да и художественно писать тоже нельзя для вас, а надо бездарно и с завитком. Ибо в художественном изложении мысль и цель обнаруживаются твердо, ясно и понятно. А что ясно и понятно, то, конечно, презирается толпой, другое дело с завитком и неясность: а мы этого не понимаем, значит тут глубина. (NB. Повесть "Пиковая дама" – верх художественного совершенства—и "Кавказские повести" Марлинского явились почти в одно время, и что же – ведь слишком немногие тогда поняли высоту великого художественного произведения Пушкина, большинство же наверно предпочло Марлинского.)" Здесь нечего прибавить. Слова Достоевского абсолютно точны для нескольких десятилетий жизни "Пиковой дамы": от рождения до той поры, когда пушкинская повесть была прочитана русским обществом под музыку Чайковского.

Надо сказать, что это организованное оперой коллективное чтение могло и не состояться, поскольку, как мы сейчас увидим, могла не состояться и сама опера. Скоро ли в таком случае явился бы новый взгляд на "Пиковую даму"? Любые ответы на подобные поставленные в сослагательном наклонении вопросы всегда одновременно: а) безопасны, б) все же рискованны, в) безусловно бессмысленны. И тем не менее рискнем предположить (ведь безопасно же), что отсутствие оперы отдалило бы новое прочтение пушкинского произведения отнюдь не на века (при том, что ее появление чувствительно этот пересмотр приблизило). Необходимость нового взгляда (да не причтут нас за это заявление к когорте мудрецов, склонных "фатализировать" исторический процесс) назрела. Дело в том, что под полностью—по мнению читателя 1890–х – осыпавшимся конкретно–историческим смыслом пушкинской повести уже готов был проступить смысл абстрактно–философский. Одновременное их сосуществование в читательском восприятии – весьма естественное для сочинения всякого иного автора – здесь исключалось. Как справедливо замечено будто по этому самому поводу в начале шестой главы "Пиковой дамы", "две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место". Интерпретация прочитанного произведения Пушкина всегда, как мы уже говорили, склонна превратиться в читательской голове в "неподвижную идею" (пушкинский перевод французского idee fixe): читать так и только так! До сих пор, за отсутствием вариантов, целые поколения читали "Пиковую даму" слаженным хором.

И потому готовность к замене одной "неподвижной идеи" на другую разом ощутило в 1890—1900–х целое поколение.

Осуществлялась эта замена силами лишь одного человека, который к тому же, стараясь поначалу уклониться от своего предназначения, отвечал 28 марта 1888 года младшему брату, предложившему ему свое либретто: "Извини, Модя, но я нисколько не сожалею, что не буду писать "Пиковой дамы". <…> …оперу стану писать только, если случится сюжет, способный глубоко разогреть меня. Такой сюжет, как "Пиковая дама", меня не затрагивает, и я мог бы только кое‑как его написать". Как видим, П. И. Чайковский пока читает повесть, как все.

Однако через два года (3/15 марта 1890 года) он сообщит тому же корреспонденту из Флоренции: "Самый же конец оперы я сочинял вчера перед обедом, и когда дошел до смерти Германа и заключительного хора, то мне до того стало жаль Германа, что я вдруг начал сильно плакать. <…> Оказывается, что Герман не был для меня только предлогом писать ту или другую музыку, а все время настоящим живым человеком, притом очень мне симпатичным". А в письме 5 августа 1890 года великому князю Константину Константиновичу Чайковский признается, что писал оперу "с небывалой сердечностью и увлечением, живо перестрадал и перечувствовал все происходящее в ней (даже до того, что одно время боялся появления призрака "Пиковой дамы")".

Между письмами 1888 и 1890 года были уговоры не отказываться, на которые не скупился директор императорских театров Иван Александрович Всеволожский (его роль в создании оперы столь велика, что работай братья Чайковские, скажем, над кинофильмом, в титрах обязательно написали бы: "при участии И. А. Всеволожского"). И, конечно, были новые обращения к Пушкину.

Замечательный знаток Чайковского В. В. Яковлев, проанализировав все сохранившиеся сведения, пришел к выводу, что композитор решился взяться за "Пиковую даму" лишь после того как понял: старая графиня – это олицетворение "судьбы и смерти в воображении глубоко потрясенного Германа". "И достаточно было Чайковскому, – продолжает музыковед, – заново прочитать знакомую ему раньше, но отнюдь не воспринимавшуюся в таком направлении повесть, чтобы по–иному взглянуть на ее эпиграф: "Пиковая дама означает тайную недоброжелательность". Но ведь это тема четвертой и пятой, а впоследствии и шестой симфоний, тема "Ромео" и "Манфреда", тема борьбы с судьбой; Чайковского не могла не поразить неожиданность такого совпадения, и он воспринял его как повод для выражения в оперной форме своих мыслей о жизни и смерти" [149]149
  Яковлев В. В. Избранные труды о музыке. М., 1964. Т. 1. С. 370; некоторые уточняющие соображения см. в ст.: Вайдман П. Е. Работа П. И. Чайковского над рукописью либретто оперы «Пиковая дама» // П. И. Чайковский и русская литература. Ижевск, 1980. С. 155—161.


[Закрыть]
.

Однако первые рецензенты оперы ни этих, ни каких-либо иных мыслей у Чайковского не обнаружили. Тем не менее их суждения, продиктованные представлением 1890–х о пушкинском сюжете, для нас любопытны.

Снова звучит хор [150]150
  Все приводимые далее отклики цитируются по ст.: Старк (Зигфрид) Э. А. Отзывы печати о первой постановке «Пиковой дамы» на сцене Б. Мариинского театра 7 декабря 1890 года // Пиковая дама. Опера. Д., 1935. С. 77—78.


[Закрыть]
.

В. С. Баскин, музыкальный критик "Петербургской газеты":

"Карточный вопрос", трактуемый в новой партитуре нашего знаменитого композитора, несмотря на прибавление к нему любовного элемента не мог воодушевить слушателей, и совершенно естественно: ни самый сюжет, ни обработка его либреттистом не заключают в себе ничего такого, что может вызвать сочувствие".

М. М. Иванов, выступивший с рецензией в "Новом времени":

"Переходя теперь к общему сюжету "Пиковой дамы", взятому для сцены, думаю, что он должен быть интереснее всего для игроков, для любителей карточных ощущений. Люди же, чуждые этим ощущениям, останутся спокойны, если еще не подивятся на автора. Разные страсти могут быть предметом драмы, но менее всего карточная игра".

Анонимный критик из "Петербургского листка": "Страсти и увлечения могут быть, конечно, разные, но едва ли карточная игра может служить основным сюжетом драмы, преследуя зрителя по пятам. Не оттого ли Герман и не возбуждает к себе никакого сочувствия, оставляя зрителя совершенно холодным, равнодушным к его ничтожной судьбе…"

("Низкое" содержание оперы даже дискредитирует, в глазах рецензентов, ее музыкальную форму. Так Баскин, высоко оценивший "драматическую музыку" сцены в спальне графини, говорит, сильно обгоняя эстетику своего времени: "…если бы речь шла не о картах, то ее следовало бы причислить к лучшим страницам, когда‑либо написанным Чайковским").

Итак, ничего, кроме карт. Это впечатление еще откликнется через два десятка лет в газете "Волжское слово" (1911), поменяв оценочные полюса по дальней и неспешной дороге в провинцию: "Опера замечательна тем, что два великих художника А. С. Пушкин и П. И. Чайковский пришли к одной мысли – пригвоздить к позорному столбу нашу позорную приверженность к картам" [151]151
  Цит. по: Зорин Л. Г. За кулисами пьесы // Лит. учеба. 1985. № 1. С. 141. Здесь же (С. 141 —142) см. глубокое рассуждение о природе подобных подходов.


[Закрыть]
. А пока на премьере мы видим нескольких людей, ни в чем не согласных с газетными рецензентами. Один из них – Александр Николаевич Бенуа – обстоятельно описал свои впечатления (Мои воспоминания. Кн. 3. Глава 12):

"Через эти звуки мне действительно как‑то приоткрылось многое из того таинственного, что я чувствовал вокруг себя. Теперь вдруг вплотную придвинулось прошлое Петербурга. До моего увлечения "Пиковой" я как‑то не вполне сознавал своей душевной связи с моим родным городом; я не знал, что в нем таится столько для меня самого трогательного и драгоценного. Я безотчетно упивался прелестью Петербурга, его своеобразной романтикой, но в то же время многое мне не нравилось, а иное даже оскорбляло мой вкус своей суровостью и "казенщиной". Теперь же я через свое увлечение "Пиковой дамой" прозрел. Эта опера сделала то, что непосредственно окружающее получило новый смысл. Я всюду находил ту пленительную поэтичность, о присутствии которой я прежде только догадывался. <…>

Меня лично "Пиковая дама" буквально свела с ума, превратила на время в какого‑то визионера, пробудила во мне дремавшее угадывание прошлого. Именно с нее начался во мне уклон в сторону какого‑то культа прошлого. <…>

Музыка "Пиковой дамы" получила для меня силу какого‑то заклятия, при помощи которого я мог проникать в издавна меня манивший мир теней".

Ноты, доминирующие в этих впечатлениях (Петербург, историческое прошлое, историческое прошлое Петербурга), чрезвычайно важны для нескольких ближайших десятилетий жизни обеих "Пиковых дам" – и Пушкина, и Чайковского.

Но не менее важен и мотив судьбы, который для Бенуа чуть слышен (по его словам, Чайковский вложил в музыку "все свое понимание самой сути русского прошлого, еще не совсем канувшего в вечность, но уже обреченного на гибель"), а для Блока звучит громко и отчетливо, являясь едва ли не главным в опере.

 
Потеха! Рокочет труба,
Кривляются белые рожи,
И видит на флаге прохожий
Огромную надпись: «Судьба».
Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
Слова слаще звуков Моцарта.
 

Курсивом поэт выделил цитату из либретто «Пиковой дамы», далеко не случайно оказавшуюся в строках, написанных в июле 1905 года, в роковой для автора момент [152]152
  Об обстоятельствах создания стихотворения см.: Белый Андрей. Воспоминания о Блоке II Эпопея. 1922. № 2. С. 248– 261; ср. также сводку сведений, собранных Н. В. Котрелевым и А. В. Лавровым (Лит. наследство. 1980. Т. 92, кн. 1. С. 399-400). Смысл реминисценции из либретто раскрыт 3. Г. Минц в указывавшейся уже статье «Блок и Пушкин» (С. 179—180). О популярности оперы Чайковского в кругу Блока, Белого и С. М. Соловьева см. эпизод, описанный в мемуарах Белого (относится к лету 1904 года) (Записки мечтателей. 1922. № 6. С. 92).


[Закрыть]
. Та же опера выбирает за Блока имя Герман для главного героя его аллегорической драмы «Песнь Судьбы» (1908). Призванный олицетворять русскую интеллигенцию блоковский Герман, услышав зов Судьбы, бросает дом и отправляется на поиски путей к народу (также, разумеется, олицетворенному). Впрочем, по убедительному суждению одного из исследователей, Блоку были важны и отсылки, исходящие от этого имени к определению из романа «Подросток»: «совершенно петербургский тип» (то есть искусственного происхождения, оторванный от русской почвы) [153]153
  Замечено в ст.: Архипова А. В. «Подросток» в творческом восприятии Александра Блока // Достоевский: Материалы и исслед. 1978. Т. 3. С. 119—120. О связи «Песни Судьбы» с «Пиковой дамой» см. также: Родина Т. М. Александр Блок и русский театр начала XX века. М., 1972. С. 177—180.


[Закрыть]
.

Из звуков оперы родился сюжет одного из лучших русских романов двадцатого века. Вот что об этом рассказывает его автор:

"Я обдумывал, как продолжить вторую часть романа "Серебряный голубь"; <…> вторая часть должна была открыться петербургским эпизодом, встречей сенаторов; так по замыслу уткнулся я в необходимость дать характеристику сенатора Аблеухова, я вглядывался в фигуру сенатора, которая была мне не ясна, и в его окружающий фон; но – тщетно; вместо фигуры и фона нечто трудно определимое: ни цвет, ни звук; и чувствовалось, что образ должен зажечься из каких‑то смутных звучаний; вдруг я услышал звук как бы на "у"; это звук проходит по всему пространству романа: "Этой ноты на "у" вы не слышали? Я ее слышал" ("Петербург]"); так же внезапно к ноте на "у" присоединился внятный мотив оперы Чайковского "Пиковая дама", изображающий Зимнюю Канавку; и тотчас же вспыхнула передо мною картина Невы с перегибом Зимней Канавки; тусклая лунная голубовато–серебристая ночь и квадрат черной кареты с красным фонарьком; я как бы мысленно побежал за каретой, стараясь подсмотреть сидящего в ней; карета остановилась перед желтым домом сенатора точно таким, какой изображен в "Петербурге"; из кареты ж выскочила фигурка сенатора, совершенно такая, какой я зарисовал в романе ее; я ничего не выдумывал; я лишь подглядывал за действиями выступавших передо мной лиц…" [154]154
  Белый Андрей. Воспоминания. Т. 3. Ч. 2. «Московский Египет». Цит. по: Белый Андрей. Петербург. М., 1981.
  С. 506—507. Важные сведения о роли оперы в творческой истории романа (разумеется, произведение Чайковского – далеко не единственный источник «Петербурга») см. также в работах Л. К. Долгополова: 1) Петербург Александра Бенуа // Ленинградская панорама. Л., 1984. С. 403—405; 2) Андрей Белый и его роман «Петербург». Л., 1988. С. 202—205.


[Закрыть]

Явившись из музыки Чайковского, "Петербург" Андрея Белого пригласил оперу–мать в свой текст, отведя ей ту же приблизительно роль, что досталась пушкинской "Пиковой даме" в повестях Буткова, – подчеркивать убожество новых времен в сравнении с временами минувшими. Заглянем в главки "Татам: там, там!" и "Провизжала бешеная собака" главы третьей.

"Софья Петровна Лихутина стояла на выгибе мостика и мечтательно поглядела—в глубину, в заплескавший паром каналец; Софья Петровна Лихутина останавливалась в этом месте и прежде; останавливалась когда‑то и с ним; и вздыхала о Лизе, рассуждала серьезно об ужасах "Пиковой дамы", – о божественных, очаровательных, дивных созвучиях одной оперы, и потом напевала вполголоса, дирижируя пальчиком:

– "Татам: там, там!.. Тататам: там, там!""

За этим занятием застает героиню не очень ловко убегающий в маскарадном костюме от полиции Аблеухов (сенаторский сын и революционер–кантианец).

"Пусть бы лучше Николай Аполлонович ее иначе обидел, пусть бы лучше ударил ее, пусть бы даже он кинулся через мостик в красном своем домино, – всю бы прочую свою жизнь она его вспоминала бы с жутким трепетом, вспоминала бы до смерти. Софья Петровна Лихутина считала Канавку не каким‑нибудь прозаическим местом, где бы можно было себе позволить то, что позволил себе он сейчас; ведь недаром она многократно вздыхала над звуками "Пиковой Дамы": было что‑то сходное с Лизой в этом ее положении (что было сходного, – этого точно она не могла бы сказать); и само собой разумеется, Николая Аполлоновича она мечтала видеть здесь Германом. А Герман?.. Повел себя Герман, как карманный воришка: он, во–первых, со смехотворной трусливостью выставил на нее свою маску из‑за дворцового бока; во–вторых, со смехотворной поспешностью помахав перед ней своим домино, растянулся на мостике; и тогда из‑под складок атласа прозаически показались панталонные штрипки (эти штрипки‑то окончательно вывели ее тогда из себя); в завершение всех безобразий, не свойственных Герману, этот Герман сбежал от какой‑то там петербургской полиции; не остался Герман на месте и маски с себя не сорвал, героическим, трагическим жестом; глухим, замирающим голосом не сказал дерзновенно при всех: "Я люблю вас"; и в себя Герман после не выстрелил. Нет, позорное поведение Германа навсегда угасило зарю в ней всех этих трагических дней! <…> …главное самое, ее уронило позорное поведение это; ну, какой же может быть она Лизой, если Германа нет! Так месть ему, месть ему!"

Но "Петербург" связан не только с "Пиковой дамой" Чайковского, не менее крепко (хотя и не столь, на первый взгляд, заметно) его родство с "Пиковой дамой" Пушкина. Романом Белого продолжается "петербургский текст" русской литературы, в создании которого видная роль принадлежит пушкинской повести [155]155
  См. указанные в примеч. 22 работы В. Н. Топорова (с. 14) и 3. Г. Минц, М. В. Безродного, А. А. Данилевского (с. 81).


[Закрыть]
.

Приведя в статье "Судьба Аполлона Григорьева" (1916) отрывок из григорьевского сочинения "Москва и Петербург, заметки зеваки А. Трисмегистова" (1847), Блок восклицал: "Кто писал это? – Точно Андрей Белый, автор романа "Петербург"; но Андрей Белый, вероятно, не знает ничего о существовании "зеваки" сороковых годов. Очевидно, Петербург "Медного всадника" и "Пиковой дамы", "Шинели" и "Носа", "Двойника" и "Преступления и наказания" – все тот же, который внушил вышеупомянутые заметки – некоему зеваке и сумбурный роман с отпечатком гениальности – Андрею Белому. Не странно ли все‑таки, что об одном и том же думали русские люди двадцатых, тридцатых, сороковых… девяностых годов и первого десятилетия нашего века?" Перед нами не просто быстрый перечень петербургских произведений разных литераторов, но и подступ к путеводителю по основным местам пребывания в русской литературе петербургского мифа. Поколение Блока хорошо понимало трудность описания этого мифа и малую осмысленность музейноинвентаризационного подхода к его познанию – литературный экскурсант может явиться одновременно лишь по одному адресу, а необозримый миф живет по всем своим адресам сразу, переливаясь из произведения в произведение, имея разную "плотность" в разных сочинениях в разные моменты, но всегда присутствуя во всех уголках "петербургского текста". Близкий друг Блока Евгений Павлович Иванов (1879—1942), с основанием разуверившись в возможности изучить этот миф обыкновенными средствами, вооружился мифом собственного изготовления. "Рукотворный" миф предварялся следующими эпиграфами:

 
Евгений вздрогнул. Прояснились
В нем страшно мысли. Он узнал…
Того
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой…
Ужасен Он в окрестной мгле!
 

«Медный Всадник» Пушкина.

7 мая 18**

Homme sans moeurs et sans religion! [156]156
  Человек, у которого нет никаких нравственных правил, ничего святого (фр.).


[Закрыть]

"Пиковая Дама". Эпиграф к IV главе".

Бегло осмотрев этот не поддающийся описанию странный инструмент мифопознания—эссе Евгения Иванова "Всадник. Нечто о городе Петербурге", создававшееся с 1904 года, а опубликованное в 1907–м [157]157
  В кн.: Белые ночи. Петербургский альманах. [Спб.], 1907. С. 73—91. Об этом произведении см., напр.: Минц 3. Г. Блок и Пушкин. С. 181 —186; Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. Указ. соч. С. 194—198, 339. Об его авторе см.: Максимов Д. Е. Александр Блок и Евгений Иванов // Блоковский сборник. Тарту, 1964. [Т. 1.] С. 344—361; ср. статью Н. В. Скворцовой II Лит. наследство. 1987. Т. 92, кн. 4. С. 647—649.


[Закрыть]
, – мы сможем точнее оценить значение для культуры «серебряного» века всплывшей посреди ее течения, в водовороте музыки Чайковского, пушкинской повести.

"<…> "Пойдем, я покажу тебе суд над Великою Блудницею, сидящею на водах многих", – говорится в 17–ой главе Апокалипсиса.

Не блудница ли эта наш город, сидящий на водах многих <…>?..

<…> Не во сне ль все это вижу? <…>

И как бежал я, все видел, что кругом с домами красавицы–столицы, Блудницы, неладное делается… что они как‑то вытянулись, окостенев, и глаза свои совсем завели под лоб: не видно зрачка, как у мертвеца; и, вдруг прищурившись, усмехнулась Блудница (город наш), как "Пиковая Дама" Германну.

"Необыкновенное сходство поразило его.

– Старуха! закричал он в ужасе".

"Ужасен Он в окрестной мгле!"

"Тройка, семерка, Дама"!

"Три карты, три карты, три карты"

"Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, туз!"

"Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице, в 17–ом нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: "Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!"

Кстати, число 17–ть – число Петербургское: глава Апокалипсиса, в которой говорится о сидящей на водах многих, сидящей на звере Блуднице, – глава 17–ая, вышина "Медного Всадника" —17 1/ 2футов, и вот нумер. в котором Германн сидит—17–ый нумер: «Семерка» [158]158
  Ср. упоминавшуюся выше петербургскую нумерологию Я. П. Буткова; об апокалиптической числовой символике «петербургского текста» см. указанную в примеч. 22 работу В. Н. Топорова (с. 26).


[Закрыть]
участвует.

"Германн это колоссальный тип петербургского периода" (Достоевский). В его лице есть нечто такое, что в лице Медного Всадника видим, но его потом "Бледный Всадник" [159]159
  Так именуется в эссе герой «Медного всадника» Евгений.


[Закрыть]
одолел.

У Германна, как у Евгения,

 
…Смятенный ум
Против ужасных потрясений
Не устоял…
 

Да и кто вполне устоит неколебимо против наития Петербургских потрясений, разве Тот, у кого тело из бронзы.

Гигант с простертою рукою.

Помните ночь из "Пиковой Дамы", в которую Германн является убийцею старухи графини, хотя и невольным?

#"Homme sans moeurs et sans religion!"

"<…> Германн стоял в одном сюртуке, не чувствуя ни ветра, ни снега".

У кого тело из бронзы, тот тоже стоит, не чувствуя "ни ветра, ни снега", и конь его на скале вздыбился у самой бездны. <…>

И вот странно, ну что общего между Германном, похожим <…> на портрет Наполеона, похожим на бронзовую фигуру Медного Всадника, что общего между Германном и каким‑нибудь Евгением, сидящим верхом на мраморном льве, "руки сжав крестом"; но вот вспоминается же этот Бледный Всадник, тем более что у Германна, сидящего на окошке в бледных лучах наступившего утра, руки тоже сжаты крестом. "Три карты, три карты, три карты"! <…>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю