355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » «Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели » Текст книги (страница 2)
«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:44

Текст книги "«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели"


Автор книги: Натан Эйдельман


Соавторы: Юрий Манн,А. Марченко,Андрей Зорин,Б. Игорев,Андрей Немзер,Лев Соболев,А. Ильин–Томич,Эвелина Зайденшнур,Вера Проскурина
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

Как бы подтверждая свои мысли, рецензент демонстрирует и собственную малую осведомленность в реликвиях Симонова монастыря, где находились могилы двух героев Куликовской битвы – Пересвета и Осляби. Однако литературный мемориал, созданный пером Карамзина, решительно перевесил в сознании читателей того времени исторические и религиозные памятники Симонова. Обратим внимание на одно немаловажное обстоятельство. Когда молодой Карамзин писал у симоновских стен свою повесть, монастырь не функционировал. Закрытый во время московской чумы 1771 года, он был в 1788 году официально передан кригскомиссариату для учреждения постоянного военного госпиталя. Но работы по переоборудованию монастырских зданий так и не начались, и Карамзин, уловив модное тогда в европейской литературе увлечение развалинами и руинами, воспользовался царившей в монастыре атмосферой запустения для создания необходимого эмоционального колорита. Описание заброшенных храмов и келий должно было предварить рассказ о разрушенной хижине Лизы и ее матери и их разрушенных судьбах. Однако в 1795 году монастырь вновь начал служить в своем прежнем качестве, и почитатели Карамзина должны были приходить оплакивать Лизу к стенам действующего церковного учреждения. К тому же пруд, который, видимо, против намерения автора повести стал местом паломничества, сам по себе был святым местом. Выкопанный, по преданию, Сергием Радонежским, он почитался обладающим чудотворной целительной силой. Как свидетельствовало в 1837 году "Живописное обозрение", "старики еще помнят, как приезжали и приходили сюда больные, которые, несмотря на погоду и время года, купались в пруду и надеялись исцеления" [17]17
  Живописное обозрение. 1837. Т. 3. С. 96.


[Закрыть]
. Таким образом, литературная и религиозная репутации пруда находились между собой в определенном противоречии, и надо сказать, что в этом странном соперничестве с православным святым перевес был явно на стороне Карамзина.

Любопытное свидетельство сохранилось в письме Мерзлякова к Андрею Тургеневу, опубликованном Ю. М. Лотманом. Мерзляков, посетивший во время гуляния 1 августа 1799 года Лизин пруд, случайно подслушал разговор мужика и мастерового, который и привел в своем письме:

"Мастеровой (лет в 20, в синем зипуне, одеваясь): В этом озере купаются от лихоманки. Сказывают, что вода эта помогает.

Мужик (лет в 40): Ой ли! брат, да мне привести мою жену, которая хворает уже полгода.

Мастеровой: Не знаю, женам‑то поможет ли? Бабы‑то все здесь тонут.

Мужик: Как?

Мастеровой: Лет за 18–ть здесь утонула прекрасная Лиза. От того‑то все и тонут" [18]18
  Лотман Ю. М. Об одном читательском восприятии… С. 280—281.


[Закрыть]
.

Мы опускаем дальнейший пересказ "мастеровым" содержания повести, на основании которого Ю. М. Лотман выявил механизмы перевода карамзинского текста на культурный язык простонародного сознания. Отметим лишь, что представления о целебной силе Сергиева пруда ("купаются от лихоманки") у него серьезно потеснены соответствующим образом осмысленными впечатлениями повести ("бабы‑то все здесь тонут"). Кроме того, заслуживает внимания, что книжку Карамзина, в данном случае его сборник "Мои безделки", куда входила "Бедная Лиза", мастеровой, золотивший иконостас в монастыре, получил от монаха.

Еще показательней скандальный эпизод, свидетелем которого стал уже известный нам художник Иванов, увидевший на Лизином пруду, как "три или четыре купца", "перепившись пияны, раздели донага своих нимф и толкали в озеро поневоле купаться. Мы застали, как девушки оттуда выскакивали, – рассказывал Иванов, – и, стыдясь нас, обертывались в солопы свои. Одна из них, ходя вокруг озера, говорила, что она бедная Лиза. Примечания достойно, друг мой, что здесь в Москве всякий знает бедную Лизу от мала до велика и от почтенного старика до невеждествующей б… Громкие песни развеселившихся купцов привлекли несколько баб из слободы, где жила Лиза, и несколько служек из Симонова монастыря. Они, видимо, смотрели завистливыми глазами на их веселие и нашли способ перервать оное. Тотчас, подошедши к ним, стали им представлять, что не годится бесчинствовать в таком почтенном месте и что симоновский архимандрит может скоро их унять. Как вы смеете, говорили они, поганить в этом озере воду, когда здесь на берегу похоронена девушка!" [19]19
  ЛО ААН, ф. 108, оп. 2, ед. хр. 29, л. 15.


[Закрыть]
.

Надо сказать, что реакция служек Симонова монастыря на безобразие под стенами обители выглядит весьма нетривиальной. Святыней, осквернение которой они требуют прекратить, оказывается не чудотворный ПРУД, связанный с именем легендарного основателя их монастыря, но могила грешницы и самоубийцы. Интересную историко–культурную перспективу приоткрывает еще один персонаж из письма Иванова – пьяная "нимфа", называющая себя бедной Лизой.

Дело в том, что при всех наслоившихся на сюжет эмоционально–психологических обертонах карамзинская повесть оставалась все‑таки повестью о "падении" и потому, в первую очередь именно благодаря этим самым обертонам, могла восприниматься как своего рода оправдание "падших", которые становятся жертвами совращения, социального неравенства и дисгармонии бытия. Длинный ряд возникающих в русской прозе XIX века жертвенных проституток, прямо или косвенно соотносящихся с чистейшей героиней Карамзина, – один из характерных парадоксов отечественной словесности. Уже в XX столетии Владислав Ходасевич в своих воспоминаниях об Андрее Белом писал, как, разговорившись с одной из представительниц древнейшей профессии и спросив об ее имени, они услышали в ответ: "Меня все зовут бедная Нина". Проекция на карамзинскую повесть в этом ответе едва ли была сознательной, но оттого она не становится менее очевидной [20]20
  Современный прозаик Л. Бежин в повести с вызывающим названием «Бедная Лиза» заставляет своего героя отказаться от подлинной любви ради генеральской дочки. Элемент трезвой иронии и жесткости вносится в карамзинский сюжет тем, что Лиза изображается здесь как существо более чем сомнительных нравов и образа жизни.


[Закрыть]
.

Культурная энергия мифа о бедной Лизе оказалась столь значительной во многом как раз потому, что грех и святость оказались связаны в нем невидимыми и неразрывными нитями. Миф этот сумел с такой легкостью вытеснить и заместить церковное предание, ибо с самого начала обрел, по сути дела, квазирелигиозный характер. Поэтому массовые поездки под Симонов неминуемо должны были восприниматься как культовое поклонение.

С особой ясностью это просматривается, разумеется, в иронических отзывах. Так, Н. И. Греч вспоминал, что литератор–арзамасец и государственный деятель Д. Н. Блудов "веровал в бедную Лизу, как в Варвару–великомученицу" [21]21
  Греч Н. И. Записки о моей жизни. М.; Л., 1930. С. 495.


[Закрыть]
, а пародийные «Заповеди карамзиниста» предписывают «шесть дней гулять и обходить без плана и без цели все окрестности московские, а день седьмый» [22]22
  РО ИРЛИ, ф. 265, оп. 3, ед. хр. 155, л. 1 об.


[Закрыть]
направляться к Симонову монастырю. Впрочем, если мы вспомним шаликовский очерк и его слова о «венце невинности и славе непорочных», то увидим, что в этих насмешках почти нет преувеличения.

Бедная Лиза была, по сути дела, канонизирована сентиментальной культурой.

Очевидно, что этот процесс не мог не вызывать негативной реакции. Тот же Иванов свидетельствует, что на березах близ Симонова были и надписи, враждебные Карамзину. Особую славу приобрело двустишие: "Погибла в сих струях Эрастова невеста. Топитесь, девушки, в пруду довольно места". Его вписал неизвестный читатель начала XIX века на свой экземпляр повести, хранящийся ныне в Музее книги Государственной библиотеки имени В. И. Ленина, о нем рассказывал Александр Иванович Тургенев И. А. Второву [23]23
  Рус. вестн. 1875. № 5. С. 125.


[Закрыть]
, его еще в 1861 году приводил на страницах своей «Летописи русского театра» Пимен Арапов. Двустишие это не просто грубая выходка, поскольку в нем довольно точно воспроизведена основная установка сентиментальной литературы на создание универсальных образцов чувствительного поведения, установка, собственно, и позволявшая ей брать на себя функции своего рода светской религии. Только анонимный автор эпиграммы допускал смысловой сдвиг, предлагая читателям повести следовать примеру не повествователя, проливающего над прахом «слезы нежной скорби», а примеру самой героини.

Как мы знаем из истории восприятия "Страданий молодого Вертера", подобные случаи были отнюдь не малочисленны.

"Бедная Лиза", невзирая на неоднозначность ее философско–этических концепций, была полностью ассимилирована чувствительным мышлением. И естественно, кризис этого мышления не мог не отразиться на репутации повести. По мере того как сентиментальная проза утрачивала популярность и обаяние новизны, "Бедная Лиза" переставала восприниматься как рассказ о подлинных событиях и тем более предмет для поклонения, а становилась в сознании большинства читателей довольно примитивной выдумкой и отражением вкусов и понятий давным–давно уже миновавшей эпохи.

Понятно, что критический пафос нарастал с годами.

В 1812 году поэт Константин Парпура писал в памфлете "Двенадцать потерянных рублей": "Как Вздошкин буду я по всей Москве бродить Вить мыслию одной – а мысль сия с похмелья Могилу Лизину, увы! могла найтить… Читатель, разумей, не в прозе, а в стихах Я Лизу бедную не утоплю в волнах. К чему ее топить, – я сам о ней жалею И приступить к жестокости такой не смею. <…> К чему с любезностью в Москве–реке топиться, Почтеннее стократ на суше удавиться" [24]24
  Парпура К. М. Двенадцать потерянных рублей. Спб., 1812. С. 3.


[Закрыть]
.

В отличие от неизвестного эпиграмматиста, К. Парпура груб и не слишком остроумен. Как оказывается, он даже не помнит, где именно окончила свои дни бедная Лиза. Однако характер его отношения к повести Карамзина достаточно ясен – с его точки зрения она представляет собой вздор, не заслуживающий внимания.

В 1818 году журнал "Украинский вестник" без ведома автора опубликовал написанную Карамзиным для императрицы "Записку о достопамятностях московских", содержавшую уже приведенное нами воспоминание о работе над "Бедной Лизой" и ее успехе. В "Вестнике Европы" о "Записке" с исключительной резкостью написал издатель журнала М. Т. Каченовский. Притворившись, что не верит авторству Карамзина, он с тем большим гневом обрушился на неведомого литератора, явно сфабриковавшего нелепую рукопись: "Говоря о монастырях, сочинитель подделывается слишком уж грубо и неловко, рассказывает, что он проводил под Симоновым приятные вечера и смотрел на заходящее солнце с высокого берега Москвы–реки, этого мало, упоминает о бедной Лизе, о том, что он в молодости (joci juvenilis [25]25
  Шутки молодости (лат.).


[Закрыть]
) сочинил ее, о том, что тысячи любопытных ездили и ходили искать следов Лизиных! И такие странные о себе самом отзывы, такое неуместное пустословие неизвестный сочинитель «Записки» дерзнул относить к первому нашему литератору и историографу. <…> Ни один автор, разумеется скромный, не припишет своих прогулок или своих сказочек к достопамятностям московским" [26]26
  Вестн. Европы. 1818. Ч. 100, № 13. С. 49.


[Закрыть]
. Через два года Карамзин открыто признал авторство, включив «Записку» в собрание своих сочинений. Однако пассаж о «Бедной Лизе» он снял. Вероятно, это замечание, едва ли не единственное из множества высказанных Каченовским, показалось ему в какой‑то мере убедительным.

Любопытно проследить, как меняется характер упоминаний о Карамзине при описании Симонова монастыря в путеводителях по Москве и специальных книгах и статьях. Для служащего в кремлевской экспедиции Василия Колосова, издавшего в 1806 году свои "Прогулки в окрестностях Симонова монастыря" (М.), нет еще никакого противоречия между чувствительным паломничеством к могиле бедной Лизы и поклонением религиозным и историческим святыням обители. "Чье сердце, напитанное чувствительностью, – пишет он, – не ощущало приятных биений при прогулке в майские вечера благорастворенные по усеянным ароматическими цветами лугам, окружающим знаменитые древностию стены и башни его. Рука родственника и ученика уважаемого от владык земных Учителя положила первый камень к основанию сей обители" (с. 8). В. Колосов делает к этому месту подробное примечание о племяннике Сергия Радонежского Федоре, основавшем монастырь, и о Пересвете и Ослябе и спокойно переходит к повествованию о "памятных следствиях страстей и обольщения": "Обезображенная тень прекрасной в непорочности Лизы представилась при свете лунном моим взорам; бедный, дрожащий Эраст стоял перед ней на коленях и тщетно силился умолить себе прощение. Бедная жертва заблуждения, обманутая им Лиза готова была простить его, но Правосудие небесное испускало свой меч на голову преступника" (с. 12).

Такая морализирующая трактовка карамзинской повести позволяла временно примирить между собой оба ассоциативных ряда, порождаемых этими местами. Однако подобный компромисс не мог быть ни длительным, ни устойчивым. Автор четырехтомника "Москва, или Исторический путеводитель по знаменитой столице государства Российского", выходившего в 1827—1831 годах, еще считает нужным рассказать о Лизином пруде, хотя делает это не без снисходительной иронии: "В пылкой юности почтенный автор фантазировал и произвел счастливую баснь, которую всегда с удовольствием можно читать и перечитывать (чего немногие творения заслуживают). Полюбопытствуйте рассмотреть имеющиеся здесь деревья и подивитесь: нет ни одного, на котором не было бы написано каких‑нибудь стишков, или таинственных букв, или прозы, выражающей чувства. Можно, кажется, поручиться, что это писали влюбленные и, может быть, столь же несчастные, как Лиза" [27]27
  Москва, или Исторический путеводитель по знаменитой столице Государства Российского. М., 1831. Ч. 4. С. 20. Интересно, что, как свидетельствует «Историческое описание Москвы» Н. Иванова (М., 1872. С. 211—212), отдельные надписи можно было прочитать на деревьях вплоть до 1870–х годов.


[Закрыть]
. В том же ключе писали на эту тему в 1837 году в журнале «Живописное обозрение» [28]28
  Живописное обозрение. 1837. Т. 3. С. 96.


[Закрыть]
. Однако, когда за описание Симонова монастыря взялся боготворивший Карамзина и не способный ни на какую иронию по отношению к его произведениям Н. Д. Иванчин–Писарев, ему пришлось оправдывать своего кумира в написании «Бедной Лизы».

"Найдутся люди, – предсказывал Н. Д. Иванчин-Писарев, – которые скажут: Карамзин, посещавший Симонов, достойно ли изобразил в своей повести быт, столь назидательный для мирян, который отвергает все тленное, <…> все превратное для уединенной беседы с Богом <…>. Но эти люди забудут, что Карамзин был тогда еще мечтателем, каковыми все бывают в молодости, что философия XVIII века царствовала тогда над всеми умами и что довольно обратиться на одну нравственность и устрашить молодежь картинами того, что в суетном свете привыкли называть ее проказами" [29]29
  Иванчин–Писарев Н. Д. Указ. соч. С. 54—55.


[Закрыть]
.

Иванчин–Писарев явно преувеличил дидактическую направленность "Бедной Лизы", но даже при таком истолковании несоответствие ее содержания духовной атмосфере, которую должен излучать монастырь, было слишком очевидно. Конкретность топографических описаний и универсализм сюжетных схем сентиментальной литературы – два элемента, которые с таким искусством синтезировал Карамзин в своей повести, – начинали расходиться и противоречить друг другу. В дальнейшем авторы, пишущие о Симоновом, находят из этого противоречия не лишенный остроумия выход: они упоминают о Карамзине как об историографе, сообщают, что окрестности монастыря были излюбленным местом его прогулок, цитируют знаменитое описание Москвы с симоновского холма и как бы забывают о произведении, которое открывалось этим пейзажем [30]30
  См.: Москвитянин. 1841. № 4. С. 493—494; 1844. № 9. С. 170. Пассек В. В. Историческое описание московского Симонова монастыря. М., 1847. С. 16, 33, 34 и др.


[Закрыть]
.

Таким образом культурная история монастыря обогащается именем издателя "Истории государства Российского" и одновременно высокая серьезность предмета не омрачается рассказом о соблазнении и самоубийстве.

В 1848 году вышел в свет третий том книги знаменитого романиста М. Н. Загоскина "Москва и москвичи", включающий главу "Прогулка в Симонов монастырь". Поведав о необычайной популярности Симонова у московских жителей и приезжих, Загоскин назвал в числе его притягательных сторон "благолепное пение монастырских иноков" и "колоссальную панораму одного из самых живописных городов в мире". Карамзинские места уже явно утратили для публики свое обаяние.

Впрочем, в самом очерке М. Н. Загоскина дело обстоит несколько иначе. Среди отправляющихся к Симонову у него находятся Николай Степанович Соликамский, подлинный знаток и ценитель московских древностей, и княгиня Софья Николаевна Зорина, старомодная, глуповатая, прекраснодушная, но очень добрая женщина. "Княгиня Зорина, – пишет Загоскин, – была некогда самой усердной поклонницей одного русского молодого поэта. Этот сочинитель гладеньких стишков, чувствительных повестей и небольших журнальных статеек сделался впоследствии одним из тех великих писателей, которые составляют эпохи в словесности каждого народа; но княгиня не хотела и знать об этом; для нее он остался по–прежнему очаровательным поэтом, певцом любви и всех ее страданий, милым рассказчиком и любимым сыном российских Аонид. Ей и в голову не приходило прочесть его "Историю государства Российского", но зато она знала наизусть "Наталью, боярскую дочь" и "Остров Борнгольм"" [31]31
  Загоскин М. Н. Москва и москвичи. М., 1848. Т. 3. С. 239—240.


[Закрыть]
.

Естественно, Соликамский ведет собравшуюся компанию к могилам Пересвета и Осляби, а княгиня – на Лизин пруд. По дороге она вспоминает стихи, которые некогда написал в честь бедной Лизы "карандашом на березе" московский поэт князь Платочкин (явно имеется в виду Шаликов), и просит своих спутников прочитать сохранившиеся надписи. Увы, все они оказываются ругательными.

"Ну можно ль поступить безбожнее и хуже, влюбиться в сорванца и утопиться в луже", – гласила одна из них. Пятнадцатью годами раньше эту известную "березовую" эпиграмму процитировал А. Бестужев-Марлинский, написав в статье "Клятва при гробе господнем. Русская быль XV века. Сочинение Н. Полевого", что Карамзин приучил русскую публику "топиться в луже". "Бедная Лиза" окончательно становится литературным анахронизмом, курьезом из далекого прошлого.

Через год после загоскинского очерка в свет выходит первая биография Карамзина, принадлежащая перу А. В. Старчевского и выдержанная в совершенно апологетических тонах. Однако страницы, посвященные "Бедной Лизе", заняты у Старчевского обсуждением вопроса, почему в годы ее издания Карамзин не мог написать хорошей повести. "Впрочем, – добавлял Старчевский, – "Бедная Лиза" до сих пор пользуется успехом у губернских барышень от четырнадцати до шестнадцати лет включительно, еще и теперь слезы участия не раз падают на ее страницы" [32]32
  Старчевский А. В. Николай Михайлович Карамзин. Спб., 1849. С. 87.


[Закрыть]
. В 1866 году во время юбилейных торжеств по случаю столетия Карамзина П. А. Вяземский в большом стихотворении «Тому сто лет…» уговаривал своих современников: «Не смейтеся над бедной Лизой» [33]33
  Вяземский П. А. Памяти Карамзина. Спб., 1866. С. 8.


[Закрыть]
.

Эти бессильные увещевания запоздали. Над "Бедной Лизой" уже и не смеялись, ее попросту забыли. Когда в 1880 году были изданы "Повести" Карамзина, "Отечественные записки" писали в краткой рецензии на книгу: "Читатели, надеемся, не ожидают, что мы начнем говорить о произведениях Карамзина по существу. Что можно сказать о какой‑нибудь "Бедной Лизе" или о каком‑нибудь "Цветке на гроб моего Агатона". Даже невинным и беззлобным образом позубоскалить на счет их было бы явной несправедливостью. <…> Оставьте же спящих в гробе спать мирно" [34]34
  Отеч. зап. 1880. № 9. С. 110.


[Закрыть]
.

"Бедная Лиза" ушла из круга интересов читающей публики. Но опосредованно повесть продолжала жить в общественном сознании. Нравственные и философские вопросы, которые не сумел решить молодой Карамзин и даже самого присутствия которых не почувствовали многие почитатели и хулители повести, остались в русской литературе. На протяжении долгих десятилетий крупнейшие писатели настойчиво возвращаются к мотивам и ситуациям этой маленькой повести, вступая с ее создателем в живой и плодотворный диалог.

* * *

«Бедная Лиза» – сочинение прозаическое. Легкое, «прозрачное» повествование Карамзина, однако, как известно, готовит золотой век русской поэзии. Стилистическое богатство карамзинской прозаической манеры находит продолжение не в повестях эпигонов, но в поэзии. Сентиментальная повесть словно ждет стиховой формы, но переход от прозы к стиху чреват неожиданностями, приобретениями и утратами. Три крупных поэта пушкинской поры так или иначе прикасаются к старинному сюжету о соблазненной поселянке – Баратынский, Дельвиг, Козлов.

"Финляндская повесть" Баратынского "Эда" выходит в свет в 1826 году. Впрочем, достоянием "литературного света" она стала годом раньше. 9 марта 1825 года А. А. Бестужев в большом письме Пушкину, носящем характер литературной программы, замечает: "Что же касается до Баратынского – я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе. Его "Эдда" (! – А. 3., Л. Н.) есть отпечаток ничтожности и по предмету и по исполнению". Бестужев бредит Байроном и романтической поэмой, ему надобны страсть и мощь, энергия и порыв, а не архаичные истории о погубленной невинности, к тому же перегруженные бытовыми описаниями и рассказанные холодновато–сдержанным слогом. Намеки на разочарованность гусара (впрочем, и для Баратынского несущественные, при переработке "Эды" для издания 1835 года поэт последовательно убрал в образе гусара все, что могло сделать его похожим на романтического охлажденного героя) тоже не могут удовлетворить критика. "Скудость предмета" – вскоре эту характеристику поэта повторит Ф. В. Булгарин (Северная пчела, 1826, № 20) – за формулировкой отчетливый упрек в том, что нынче именуют мелкотемьем. "Нового слова" в "Эде" (как и в 1–й главе "Евгения Онегина", раскритикованной в том же письме) Бестужев не услышал.

Услышал его корреспондент—Пушкин. "Что за прелесть эта "Эда"! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт, всякий говорит по–своему <…>. А утро после первой ночи! А сцена с отцом! – чудо!" (письмо А. А. Дельвигу от 20 февраля 1826 года). "Оригинальность рассказа" – строгий тон Баратынского, сострадающего героине, но не изливающего потоки чувствительных словес, держащего точную дистанцию между собой и героями ("всякий говорит по–своему"). "Отделенность" автора обеспечивает изменение интонации: на смену сложному, эмоционально насыщенному, зыблющемуся слогу карамзинского рассказчика приходит определенный и строгий слог Баратынского, словно наперед знающего горькие итоги. Обратим внимание на сцену, выделенную Пушкиным. Вот грехопадение у Карамзина: "Ах, Лиза, Лиза! Где ангел–хранитель твой, где твоя невинность?

Заблуждение прошло в одну минуту, Лиза не понимала чувств своих, удивлялась и спрашивала. Эраст молчал – искал слов и не находил их.

– Ах! Я боюсь, – говорила Лиза, – боюсь того, что случилось с нами. Мне казалось, что я умираю, что душа моя <…>. Между тем блеснула молния, и грянул гром. – Эраст, Эраст! – сказала она, – мне страшно! Я боюсь, чтобы гром не убил меня, как преступницу!

Грозно шумела буря; дождь лился из черных облаков– казалось, что натура сетовала о потерянной Лизиной невинности…"

Гроза, разражающаяся при грехопадении, – общее место сентименталистской и преромантической словесности. Куда важнее для Карамзина мотив общего смятения, обуревающего не только Лизу, но и Эраста, и рассказчика (вспомним его эмоциональные восклица–ни я), и "натуру", слова о сетованиях которой могут по своей известности соперничать лишь с речением "и крестьянки любить умеют!". Не то у Баратынского:

 
Заря багрянит свод небес.
Восторг обманчивый исчез:
С ним улетел и призрак счастья,
Открылась бездна нищеты.
Слезами скорби платишь ты
Уже за слезы сладострастья.
 

Гусар продолжает испытанные маневры соблазнения, рассказчик роняет горькие и определенные слова, природа отнюдь не сетует о потерянной невинности, а героиня не в смятении, но в отчаянии:

 
Ей то же друга разговор,
Что ветр, бессмысленно свистящий
Среди ущелин финских гор.
 

Холод царит надо всей поэмой, чей сюжет логично развивается, ведя героиню от обмана к отчаянию, одиночеству и смерти. Сострадание спрятано, спрятаны и мотивировки поступков гусара. Охлаждение Эраста к Лизе было следствием его душевной слабости, которая сложно, но соотносилась с его чувствительностью. Охлаждение гусара механистично и предопределено, «сожаленье» и «угрызенье» он быстро оставляет, следуя по привычному всеобщему пути.

 
Но чаще, чаще он скучал
Её любовию тоскливой
И миг разлуки призывал
Уж как свободы миг счастливый.
Так это звучит на языке сюжетной поэмы.
На языке элегии это звучит чуть иначе:
Невластны мы в самих себе
И, в молодые наши лета,
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
 

Старый сюжет стал для Баратынского канвой, по которой он вышил свой узор. Повесть о бедной поселянке превратилась в психологизированный пример общего правила. Карамзин исследует и воспевает парадоксы чувствительности – Баратынский формулирует законы бесчувственности. Мир Карамзина наполнен чувствительностью (и здесь велика роль рассказчика, почти влюбленного в героиню и мечущегося подобно ей). Мир Баратынского враждебен любви. Эраст у Карамзина отправился на войну, «но вместо того, чтобы сражаться с неприятелем, играл в карты и проиграл почти все свое имение», что и привело его к помолвке с «пожилой богатой вдовой». Не война, но противоречивый характер Эраста разлучает героев. У Баратынского нет разработанной истории, война же оказывается счастливым поводом для гусара, бросающего Эду. Мать Лизы смотрит на Эраста добрыми глазами и верит в его добрую природу. Отец Эды (разговор с ним, как помним, восхитил Пушкина) ясно видит все, что случится с дочерью.

 
"Поверь,
Несдобровать тебе с гусаром!
Вы за углами с ним недаром
Всегда встречаетесь. Теперь
Ты рада слушать негодяя.
Худому выучит. Беда
Падет на дуру. Мне тогда
Забота будет небольшая:
Кто мой обычай ни порочь,
А потаскушка мне не дочь".
 

Несмотря на речевую характерность реплики, в ней не следует видеть лишь знак особого склада психологии диковатого финского крестьянина. Это норма отношения к чувству, нарушающему приличия. Светская толпа будет осуждать героев поздних поэм Баратынского иными словами, но так же по существу; в чувства не верят, и сюжеты с их гибельными развязками должны служить подтверждением холодному мнению аристократов или мужика, равно основанному на мертвящем опыте. Сетования Эраста, печаль рассказчика, творящего чудную повесть, эмоциональный пейзаж преодолевают трагедию бедной Лизы. Читатели, как помним, пошли навстречу этой тенденции карамзинской повести, превратив Симонов монастырь в место паломничества. Поэма Баратынского завершается картиной заброшенной могилы:

 
И кто теперь её отыщет,
Кто с нежной грустью навестит?
Кругом все пусто, все молчит,
Порою только ветер свищет
И можжевельник шевелит [35]35
  Следующий за этими словами «Эпилог» сложно соотнесен с сюжетом поэмы, однако рассмотрение его увело бы нас слишком далеко от судьбы карамзинской повести.


[Закрыть]
.
 

Мир Баратынского – сегодняшний холодный мир, в котором нет иных чувств кроме сдержанной скорби самого поэта. Падение и смерть (заметим – не самоубийство, но медленное угасание) Эды не катастрофы, но обыденность этого мира. По–иному поворачивается наш сюжет в идиллии давнего друга, во многом литературного единомышленника Баратынского – Дельвига. Идиллия называется «Конец золотого века», написана была она в 1828 году, а издана в 1829–м, в единственном прижизненном сборнике поэта, где заняла значимое место: идиллия – предпоследний текст книги, за ней следует лишь восьмистишный «Эпилог». Стихотворение носило программный характер – идиллия была излюбленным жанром Дельвига, а «Конец золотого века» – венцом долгого борения поэта с этим жанром.

Карамзинский Эраст "читывал романы, идиллии" и "часто переселялся в те времена (бывшие или не бывшие), в которые, если верить стихотворцам, все люди беспечно гуляли по лугам, купались в чистых источниках, целовались, как горлицы, отдыхали под розами и миртами и в счастливой праздности все дни свои провождали". Такой или почти такой (должно помнить об авторской иронии) мир и нашел Эраст, встретив Лизу. Появление же Эраста принесло гибель не только Лизе, но и идиллическому микромиру, который был всем схож с типовыми пасторалями XVIII века, кроме одного. Он был незащищен. Его можно было разрушить. Дельвиг, точно сохранив сюжет, переместил героев в "естественную среду" идиллии. У Карамзина Эраст только уподобляет открывшийся ему мир тому, о чем он в идиллиях читал. У Дельвига действие разворачивается в античной Аркадии – мифологической земле счастья.

Впрочем, Дельвиг ведет речь о конце золотого века – идиллия открывается репликой путешественника: "Нет, не в Аркадии я!" Аркадия погибла потому, что пришелец из города, Мелетий, оставил пастушку Амариллу. Когда пастушка отправилась отыскивать возлюбленного в городе, она увидела новую супругу Мелетия. Сойдя с ума, Амарилла начинает украшать цветами "древо любви", склоненное над водой:

 
Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью
цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она
полетела
В волны несчастные.
 

После гибели Амариллы радость навсегда покинула Аркадию, а символом ее нынешней печали, нового «железного» века осталась песня – с ней утонула пастушка, заунывные ее звуки испугали путешественника в начале идиллии.

Эпизод гибели Амариллы, по собственному признанию Дельвига, построен как подражание сцене смерти Офелии. Но следование Шекспиру вовсе не отменяет ориентации на карамзинскую повесть. Кроме отчетливых сюжетных совпадений заметим немаловажную деталь: перед смертью Лиза видит дочь соседа Анюту – эта пятнадцатилетняя девушка становится свидетельницей гибели Лизы, у Дельвига Амариллу в город сопровождает мальчик, он также присутствует при гибели пастушки, ему суждено и поведать ее историю. В обоих случаях рядом с героинями юные чистые создания, привязанные к ним и неспособные их спасти.

Между идиллией Дельвига и "Бедной Лизой" есть и существенное различие. Любовь Амариллы и Мелетия не только не осуждается, но даже и не становится предметом обсуждения, она последовательно поэтизируется: "Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам Гамадриады присутственны были", – вспоминает пастух. Страшна не любовь, но забвение любви, измена Мелетия. Акцент по сравнению с Карамзиным сдвинут: речь идет не о тайнах чувствительности, но о ее гибели. Гибель же эта осмысливается историософски: это не личная трагедия бедной Лизы, которую все же ждет примирение с Эрастом в небесах, и не безысходность судьбы Эды – это всеобщая катастрофа. Мир Карамзина после смерти героини остался прежним: изменчивым и подвижным, многогранным, ускользающим от жестких определений—смерть в нем не итог. Мир Баратынского после гибели Эды остался прежним: в нем и не было любви. Мир Дельвига переживает катастрофу – гибель идиллии, в его стихотворении описан приход того бытия, на изучении которого сосредоточен Баратынский, не случайно высоко оценивавший идиллию Дельвига.

Реплики Баратынского и Дельвига на повесть Карамзина придают ее конфликту различные огласовки, но в обоих случаях происходит своеобразное повышение философского статуса проблемы. Общечеловеческая проблематика (мир без чувств: гибель идиллии) закрывает камерную конкретность повести и несколько приглушает столь важные для Карамзина социальные обертоны. Для Баратынского не столь уж существен образ жизни Эды, социальная конкретность идиллии Дельвига и вовсе сомнительна, ее квазиисторический, мифологический колорит отчетливо символичен. В "русской повести" И. И. Козлова "Безумная" (1830) социальные мотивы звучат более отчетливо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю