Текст книги "«Столетья не сотрут...»: Русские классики и их читатели"
Автор книги: Натан Эйдельман
Соавторы: Юрий Манн,А. Марченко,Андрей Зорин,Б. Игорев,Андрей Немзер,Лев Соболев,А. Ильин–Томич,Эвелина Зайденшнур,Вера Проскурина
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
Хотя поэма и строится на странном смешении яви и сна, исповеди безумной героини и эмоциональных реакций рассказчика, будто околдованного зимней дорогой, мерцающим северным сиянием; хотя фантастические мотивы, балладные отголоски и пронизывают весь текст, "Безумная" производит впечатление бытовой истории: молодой барин (не случайно безумная героиня принимает вначале за своего возлюбленного рассказчика, явно не крестьянина, но дворянина, спешащего на тройке сквозь зимнюю непогодь в Москву) пленился крестьянкой, соблазнил ее, а после уехал. Крестьянка сошла с ума, ожидая его возвращения, грех дочери свел в могилу ее мать. Конечно, в описаниях безумия приметны следы чтения Шекспира и особенно 1–й части "Фауста", а также и стереотипы романтической словесности (последнее отметил в своей рецензии Дельвиг, назвавший героиню "оперной актрисой, а не настоящей поселянкой"). Конечно, балладные видения, вещие сны и патетические восклицания рассказчика, проклинающего мир и людей, обрекших героиню на страдания "за чувство, на небе святое", – явно литературны. И все же российская местность, зимняя дорога, тройка, часовня, крестьянка с фонарем, загоняющая несчастную героиню домой, финальное описание сельского кладбища– все это обытовляет и заземляет сюжет. Фольклорные мотивы не углубляют символическую перспективу, но характеризуют героиню как крестьянку. Соблазнитель ее не описан вовсе – он и был для будущей безумной неким прекрасным призраком из иного (господского) мира, лишь мелькнувшим перед ее очами. Чрезвычайно важны тесно связанные мотивы дороги, несущейся тройки и женского ожидания, готовые (вкупе с "военногосподским" обликом возлюбленного) перейти в фольклорную и полу фольклорную словесность, зазвучать в романсах поэтов безвестных ("Помню, я еще молодушкой была…" Е. П. Гребенки) и великих ("Тройка" Некрасова). Сквозь лунный свет и фантастическое мерцание в поэме Козлова виднеется привычная "дорожная" (во многих смыслах) история, итог которой лучше всех подводит сельский мальчик, встреченный рассказчиком на возвратном пути у могилы безумной (вспомним "свидетелей" – детей у Карамзина и Дельвига).
Ее вот здесь похоронили.
Тужить не велено об ней;
Теперь бедняжке веселей!
Мы, дети, все ее любили.
Она кого‑то все ждала,
Не дождалась – и умерла.
Смысловые оттенки сочинений Баратынского, Дельвига и Козлова заметны благодаря не только их взаимосопоставлению, но и памяти о «праисточнике», на который поэты (Дельвиг в большей степени, чем Баратынский и Козлов) ориентировались. И все же для всех трех печальных историй важнее общий рисунок сентиментальной повести, чем конкретность карамзинского текста: «Бедная Лиза» здесь значимый фон, а не предмет для направленной рефлексии, это живое и близкое литературное предание, диалог с которым настолько естествен, что по виду и неприметен. Сложнее обстоит дело с совпадающими во времени пушкинскими обращениями к нашей повести.
Конечно, мотив разрушения идиллического мира усадьбы Лариных (появление Онегина) не к "Бедной Лизе" восходит. В "Евгении Онегине" Пушкин экспериментирует с идиллическо–сентиментальной традицией, понятой как целое, а если и дает конкретные отсылки, то к Ричардсону, а не к Карамзину. Впрочем, и в романе в стихах мелькает легкая тень карамзинской крестьянки: в VIII главе героиня дважды именуется "бедной Таней". Реминисценция чуть намечена, да и восприниматься она может вне карамзинского контекста (не так мало "бедных" героинь создали эпигоны Карамзина). И все же… И у Баратынского, и у Дельвига, и у Козлова изъят или ослаблен один чрезвычайно важный мотив – самоубийство героини (у Дельвига оно случайно, мотивировано безумием – карамзинская Лиза утопилась вполне сознательно). Так или иначе, но вставал вопрос: как жить "бедной Лизе", для которой после утраты любимого, пользуясь словами Пушкина, "все были жребии равны". Самоубийство исчезло, но остались его заменители: смерть от печали, безумие. "Бедная Таня" нарушает канон – ей суждено жить и достойно нести крест своей печали, не поддаваясь новому искушению вновь явившегося Онегина. Смерть – легчайшая из развязок; Пушкин открыл путь к новому повороту темы – жизнь "бедной Лизы" после катастрофы.
Одновременно Пушкин обратил внимание и на проблематичность самого "главного пункта" карамзинской повести. Живое чувство, перейдя должную грань, вело героиню Карамзина к гибели, по крайней мере, физической (вопрос о моральной стороне дела, как помним, разрешался весьма противоречиво). В "Повестях Белкина" Пушкин дважды оспорил это художественное решение: сложно, не отменяя, но усугубляя звучание трагедийных нот, – в "Станционном смотрителе" и шутливо, иронично, легко – в "Барышне–крестьянке".
В "Станционном смотрителе" обольщение Дуни (заметим, что пленивший ее Минский – гусар, как в "Эде" Баратынского, снова "осколок" "военного" мотива печальной истории) обернулось трагедией не для самой героини, но для ее отца – Самсона Вырина. Правда, его печаль вырастает из уверенности в том, что Минский Дуню наверняка бросит: в сознание смотрителя крепко впечаталась нехитрая мораль притчи о блудном сыне, недаром картинки на этот сюжет украшали "его смиренную, но опрятную обитель". После неудачного путешествия в Петербург и клятв Минского в том, что Дуню он не оставит, смотритель по–прежнему убежден: "Не ее первую, не ее последнюю сманил проезжий повеса, а там подержал да и бросил. Много их в Петербурге, молоденьких дур, сегодня в атласе да бархате, а завтра, поглядишь, метут улицу вместе с голью кабацкою". Мотив самоубийства заменен мотивом крайнего социального унижения, которое, по мнению смотрителя, страшнее смерти ("Как подумаешь порою, что и Дуня, может быть, тут же пропадает, так поневоле согрешишь, да пожелаешь ей могилы…"). Одно выражение из сетований смотрителя стало предметом любопытной полемики: французский переводчик Пушкина А. Минье счел нужным передать слова "метут улицу" при помощи глагола "trainer" ("подметать подолом длинного платья"), мнение его было оспорено М. П. Алексеевым [36]36
Алексеев М. П. Заметки на полях // Временник пушкинской комиссии, 1973. Л., 1975. С. 90—94.
[Закрыть]. Аргументы М. П. Алексеева звучат весомо, однако и перевод А. Минье возник не на пустом месте. «Мести улицу подолом длинного платья» – деталь знаковая, это почти узаконенный эвфемизм проституции (не исключено, что в памяти А. Минье встала черновая строка из «Двенадцати» Блока – «юбкой улицу мела»), а такое прочтение нельзя не признать точным. Ведь и по М. П. Алексееву: «В воображении отца бедная Дуня метет петербургскую улицу с метлой в руках под надзором дворника и квартального, в сообществе с сомнительными гуляками и арестантами». Такое наказание напоминает как раз о том преступлении, что выявил своим неточным переводом А. Минье: сработала память о дальнейшей традиции – бедным Лизам, Машам и Дуням в русской литературе была суждена нередко именно такая участь. Ее и страшится смотритель. И страшится напрасно – в финале повести Дуня является «прекрасной барыней» «в карете в шесть лошадей, с тремя маленькими барчатами и с кормилицей, и с черной моською…».
Вместо смерти (как в "Бедной Лизе") или унижения, что хуже смерти (как в мыслях смотрителя), Дуни случилась смерть ее отца. Пушкин резко сместил карамзинские акценты, сохранив в неприкосновенности некоторые важные сюжетные звенья [37]37
Ср.: Сурат И. 3. Бедный смотритель: О литературном фоне повести А. С. Пушкина // Литературные произведения XVII‑XIX веков в историческом и культурном контексте. М., 1985. С. 46—50.
[Закрыть]. Обратим внимание на два из них. Встретив Вырина в Петербурге, Минский откупается от него, дает ему деньги. Это жест Эраста при встрече с Лизой и, что сейчас важнее, предсмертный жест Лизы, обращенный к матери. Сложная психологическая реакция смотрителя (он бросает деньги, потом возвращается за ними, но деньги уже исчезли) – отражение того, что испытала бедная Лиза (погибнуть, но деньги матери передать). Лизиной матери деньги не понадобятся – она умрет вслед за дочерью, смотрителю же суждено жить, потихоньку спиваясь и угасая, впадая почти в юродство.
То, что пророчит он Дуне, парадоксально сбывается с ним самим.
Потому вместо могилы Дуни появляется на последних страницах пушкинской повести могила смотрителя. Потому и деревенский мальчик рассказывает о его горьких годах (вспомним отмеченный выше мотив ребенка– сочувствующего свидетеля горестей или гибели героини).
Все иначе, чем у Карамзина, но все в силовом поле его короткой, но безмерно емкой повести.
Далеко не все из многочисленных продолжателей Карамзина обладали его решительностью в социальном прочтении сюжета о соблазнении. Конечно, в теории достаточно легко признать, что "и крестьянки любить умеют", можно даже намекнуть, что только крестьянки, но все же постоянно заострять этот мотив несколько неловко. Русская сентиментальная традиция нашла удачный заменитель, известный, впрочем, задолго до Карамзина: чувствительная и прекрасная поселянка, очаровавшая дворянина–путешественника, при ближайшем рассмотрении оказывается дворянкой, нередко обиженной родственниками. Так, например, обстоит дело в повести В. В. Измайлова "Ростовское озеро" (1795) [38]38
Занятно, что мнимая крестьянка Анюта почти цитирует Карамзина: «Добрые люди, – сказала она, – могут выучить читать и писать, а чувствовать умеет и всякая крестьянка». Автор не ощущает того, как избранный им вариант сюжета вступает в противоречие с сентенцией героини. Вообще повесть В. В. Измайлова—блистательный опыт сидения между двух стульев: писателю надобно сгладить все острые углы – и Анюта оказывается дворянкой, а ее возлюбленный вступает с ней в законный брак, но одновременно нужна и трогательная, печальная развязка – приходится ни с того ни с сего уморить героиню неудачными родами.
[Закрыть]. Проблема превращается в игру с проблемой, этическое открытие Карамзина – в примету хорошего тона, своего рода щегольство, трагедия может сбиться в пародию. Механизмы подобных литературных метаморфоз не так просты, как кажется: суть не только в том, что карамзинские эпигоны слабее творца «Бедной Лизы» и художественно, и нравственно – изъяны подражаний всегда коренятся в почве оригинала. Потому и всякий спор с подражателями не может не затронуть и истинного художника.
Так происходит в "Барышне–крестьянке". Алексей Берестов, обычный и приятный молодой человек, попался в изящную ловушку – ему навязана роль Эраста. Ну что ж, крестьянки любить умеют, как плохо изменять живому чувству, Берестов знает, он Карамзина читал (даже полюбившуюся ему Акулину учил читать по его повести, правда, не по "Бедной Лизе" – такой ход был бы слишком лобовым – по "Наталье, боярской дочери", где тоже не обошлось без мезальянсных мотивов, зато все хорошо кончилось). И когда герою грозит выгодная женитьба, он исполнен решимости быть верным Акулине и отвергнуть барышню Муромскую, которую зовут… Лизой, тем самым именем, что неразрывно с болезненными коллизиями карамзинской повести. Пушкин улыбается: "бедной Лизы" не будет, проблема снята, ибо и не было ее. Акулиной, как известно, прикинулась сама Лиза Муромская. "Читатели избавят меня от излишней обязанности описывать развязку" – думается, пушкинская ремарка достаточна не только для истории отношений Алексея (кстати, имя – как у героя "Натальи, боярской дочери") и Лизы, но и для истории отношений "Бедной Лизы" и "Барышни–крестьянки".
Завершая "пушкинский" эпизод, нельзя не вспомнить о "Пиковой даме". Казалось бы, связь этой повести с "Бедной Лизой" слишком проблематична. Вместо крестьянки – бедная барышня–воспитанница, вместо слабого и чувствительного юноши – железный немец с "профилем Наполеона" и "душой Мефистофеля", вместо любви – азарт и расчет. И только имя героинь намечает вроде бы необязательную ассоциацию. Вспомним, однако, как последовательно уходил Пушкин от ударного мотива карамзинской повести: его героиням суждена – счастливая или несчастливая, но жизнь [39]39
Нам могут возразить, напомнив о столь долго сопровождающем Пушкина сюжете «Русалки». Не касаясь вопроса во всей его сложности, скажем, что родство «Бедной Лизы» и русалочьей легенды (известной во множестве фольклорных и литературных вариантов) вполне вероятно. Здесь мы сталкиваемся с мифологической общностью, рефлексы которой в поздней словесности могут причудливо ассоциироваться. Так, кстати, происходит и при отождествлении бедной Лизы с Офелией.
[Закрыть].
И "бедная Лиза" из "Пиковой дамы" (а героиня имеет полное право на этот эпитет: "Лизавета Ивановна была пренесчастное создание") не составляет исключения. Пережив катастрофу, потеряв надежду на любовь, она ограничилась обмороком на похоронах графини и "вышла замуж за очень любезного молодого человека <…>. У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница", которой, видимо, придется тоже разыгрывать сходный сюжет. Безысходная жесткая повторяемость не оставляет места чувствительности: Лизавета Ивановна надеялась попасть в сентиментальную повесть, а попала в роман, вроде тех, что Томский давал читать старой графине, но и этот "роман" не состоялся. Из диалога Томского с графиней мы узнаем, что нынче нет романов, "где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел". В "Пиковой даме" есть убийство, но нет – в отличие и от "Бедной Лизы", и от романов в духе французской "неистовой словесности" —утопленного тела.
В "Пиковой даме" Пушкин принципиально оспорил самую идею чувствительности (недаром первое письмо Германна было "слово в слово взято из немецкого романа"). Прошли годы – и "Пиковая дама" была преподнесена публике как образец смешения сентиментальных и неистово романтических мотивов. Речь идет об опере П. И. Чайковского, в которой Лиза (уж никак не Лизавета Ивановна) в полном противоречии с Пушкиным, но зато в полном согласии с Карамзиным кончает с собой, бросившись в Зимнюю канавку. Без "утопленного тела" не обошлось.
Ориентация Чайковского на предпушкинскую литературную традицию, своеобразный сдвиг "Пиковой дамы" к началу XIX века, бросается в глаза. Томский поет ариозо на слова Державина ("Если б милые девицы…"), обменивается с Полиной пасторальными куплетами, Полина и Лиза поют Жуковского – "Уж вечер, облаков померкнули края…". Сюжетная линия Елецкого пришла из сентиментальных повествований, где истинный возлюбленный противостоял соблазнителю. Да и Германн любит Лизу, а мечта о трех картах уводит его от любви (так Эраста увлекла выгодная женитьба; у Пушкина же "три карты" и свели демонического инженера с Лизаветой Ивановной). Курьез заключается в том, что сюжетные пружины рубежа XVIII‑XIX веков воспринимаются куда "естественней", чем обыденная горечь пушкинской прозы. Интерпретация Чайковского оказалась понятней и памятней пушкинского текста, "утопленное тело" смотрится выигрышней, чем респектабельное замужество. Телевизионные знатоки, точно знающие, что, где и когда, блестяще провалились на вопросе о судьбе героев "Пиковой дамы". По их мнению, Лиза утопилась. Не помним, назвали ли они ее "бедной".
Уже в "Пиковой даме" приметна особая значимость имени героини. Имя становится своеобразным сгустком широких смысловых ассоциаций, порожденных карамзинской повестью, оно мифологизируется. Имя готово стать хранителем старого, но открытого новым прочтениям смыслового целого, одного его употребления достаточно для того, чтобы в памяти читателей встали размытые контуры старого сюжета (именно размытые, ассоциативность не сочетается с культурологической определенностью твердого знания), а далее свое дело сделают механизмы контраста или отождествления.
"Бедная Лиза" – кто она? Страдалица, святая, жертва социального неравенства, грешница, блудница? Перебирая читательские оценки, рассматривая литературных двойников карамзинской героини, мы видели весь спектр смысловых колебаний. Однако каждое из прочтений не становилось окончательным: сквозь грех светилась чистота, сквозь социальные контраверзы – общие психологические закономерности, сквозь сострадание– порицание. На наших глазах шло превращение текста с его сложной внутренней организацией, но постигаемым, исторически конкретным значением в нечто максимально зыбкое и простое до наглядности, запоминающееся и ускользающее от анализа, противоречивое и единое, принадлежащее уже не писателю, но традиции в целом – то есть в национальный культурный миф.
Предмет, ситуация, топоним, социальнопсихологический тип и т. д., счастливо увиденные и запечатленные писателем, переосмысленные другими большими художниками, подхваченные эпигонами, усвоенные массовым сознанием, отторгаются от собственного изначального смысла, не порывая с ним до конца, и начинают новую жизнь. Вдумаемся в судьбу понятий "игральные карты", "дуэль", "Петербург", "лишний человек" и поймем: "бедная Лиза" – явление того же ряда [40]40
Смысловая энергия подобных «слов–символов» отнюдь не безгранична. Ассоциации ветшают, и понятие становится «пустым», навязчиво скучным. Так случилось и с «бедной Лизой» —и не только в добротных учебниках нашего времени. В сказке В. М. Шукшина «До третьих петухов» бедная Лиза—дуреха–ябедница, сующая свой нос куда не следует, яркий образчик мертвой героини из омертвелой книги. Видимо, именно утрата образом его мифологической энергии стимулирует сегодняшнюю театральную интерпретацию повести (М. Розовский) с ее установкой на изначальный карамзинский смысл. В то же время было бы слишком смело заявить об исчерпанности «мифологического» восприятия. Думается, имя любимой героини Ф. А. Абрамова многое определило в ее печальной судьбе: попытки Егорши соблазнить Лизу; Егорша, бросающий Лизу вскоре после свадьбы («Пути–перепутья»); «грех» Лизы, отторгнувший ее от близких, и почти неизбежная гибель героини в финале тетралогии («Дом»). Разумеется, речь идет об ассоциативных перекличках, лишь подкрепленных номинацией.
[Закрыть].
И, наверное, ничто так в этом не убеждает, как творчество Ф. М. Достоевского. С первого романа слово "бедный" обрело в его поэтическом мире особый статус – анализ понятия "бедность", неотделимый от его поэтизации, постоянное углубление в смысловую бездну этого простого слова остались делом Достоевского до конца его писательского пути. Ни у одного писателя не отыскать такого количества героинь – соименниц карамзинской крестьянки: Лиза Артемьева ("Слабое сердце"), Лиза Трусоцкая ("Вечный муж"), немочка Луиза ("Записки из Мертвого дома"), Лиза ("Записки из подполья"), Лизавета ("Преступление и наказание"), Елизавета Прокофьевна Епанчина ("Идиот"), блаженная Лизавета и Лиза Тушина ("Бесы"), Лиза Версилова ("Подросток"), Лизавета Смердящая и Лиза Хохлакова ("Братья Карамазовы") [41]41
Об этом имени у Достоевского см.: Альтман М. С. Достоевский: По вехам имен. Саратов, 1975. С. 176—182.
[Закрыть]. Наконец, чрезвычайно важна для Достоевского и сама ситуация соблазнения (достаточно напомнить историю Мари в «Идиоте» или историю матери Подростка– берем случаи без имени Лиза).
Вглядевшись в галерею Лиз, Лизавет, Луиз Достоевского, мы можем назвать случайным, пожалуй, имя лишь одной героини – Елизаветы Прокофьевны Епанчиной. Во всех остальных случаях мы в большей или меньшей степени соприкоснемся с мотивами обманутой любви, соблазнения, грехопадения и их парадоксальными, вывернутыми вариантами – распутство, проституция, обман возлюбленного. Снова и снова "проигрывает" Достоевский судьбу чистейшей героини, сдвигая мотивы, насыщая свое повествование отголосками других прочтений образа "бедной Лизы" (в первую очередь, имеется в виду "Пиковая дама" Пушкина), припоминая других Елизавет мировой литературы (имя Лизы Хохлаковой пришло из русского духовного стиха об Алексее божьем человеке, Елизаветой иногда именуется жена этого подвижника; несомненно актуальна для Достоевского память о "Новой Элоизе" Руссо и трагедии Шиллера "Коварство и любовь", имена героинь которых, как уже говорилось, сыграли свою роль и при "крещении" самой бедной Лизы).
Вечно беременная юродивая Лизавета Ивановна – жертва Раскольникова, в котором приметны черты пушкинского Германна, и крестовая сестра Сонечки Мармеладовой. В несчастной проститутке таится высокая жертвенность, опороченная чистота остается чистотой. Топор Раскольникова завершает то, что сделал с Лизаветой миропорядок, порождающий и проституцию, и "умственные" преступления, и предельный распад человеческих связей. Но гибель Лизаветы не окончательна, ибо остается в живых Соня (Софья – тоже частое имя у Достоевского и тоже с богатой смысловой традицией), чистота которой должна исцелить этот мир.
В "Идиоте" рассказанная Мышкиным история швей–царской поселянки Мари, соблазненной проезжим коммивояжером и ненавидимой односельчанами, звучит как предвестье мучительных "страстей" главной героини романа – Настасьи Филипповны. Целуя бедную Мари, говоря о вере в ее чистоту, Мышкин словно приуготовляет свои отношения с Настасьей Филипповной. Истории грехопадений повторяются, а святость падших душ остается тайной для равнодушного мира. Мышкину дано особое зрение, он стремится наделить им и других людей, но тщетно. Лишь дети способны расслышать его тихую проповедь и полюбить Мари, которую они прежде травили (вспомним детей – сочувствующих свидетелей безумия и гибели героинь у Карамзина, Пушкина, Дельвига, Козлова).
В "Бесах" аранжировка темы бедной Лизы становится особенно изощренной. О блаженной затворнице Лизавете рассказывает Марья Тимофеевна Лебядкина – одна из странных жертв Николая Ставрогина. Образ самой Марьи Тимофеевны ориентирован двояко, она сродни и почти святой Лизавете – затворнице, и Лизе Тушиной, новой "мечте" Ставрогина. Чистота и греховность, святость и бесноватость проступают как возможные итоги судьбы героини. Параллель Марья Тимофеевна– Лиза Тушина проводится Достоевским настойчиво, хотя и не грубо. Здесь важна хромота Лебядкиной, перекликающаяся с возможной воображаемой хромотой Тушиной (в подготовительных материалах к роману мотив этот был развит гораздо подробнее, напомним, что хромота – почти непременный атрибут беса).
Сюжетно соблазнение Лизы Ставрогиным (ночь в Скворешниках) совпадает с убийством Лебядкиных. Жизнью своей странной жены (напомним, что девственность Марьи Тимофеевны оговорена специально) Ставрогин платит за "новую надежду", за странную ночь с Лизой (произошло ли физическое грехопадение этой героини, мы с определенностью не знаем). Смерть Лебядкиной оказывается причиной смерти Лизы Тушиной (в почти бредовом состоянии приходит она на место убийства и падает жертвой негодующей толпы). Грехопадение, отчуждение, безумие, смерть связываются в единую цепь, бытие одной героини перетекает в бытие другой. Грани между преступлением мысли и преступлением собственно, между самоубийством и убийством тают на глазах. И хотя образ Марьи Тимофеевны после ее смерти почти освобождается от груза негативных ассоциаций, а демонизм Лизы перед ее гибелью становится особенно зримым, это не итог, не окончательное решение. Характерно, что при встрече со Степаном Трофимовичем, непосредственно предшествующей ее гибели, Лиза произносит: "Помолитесь и вы за "бедную" Лизу – так, немножко, не утруждайте себя очень" – и сразу после этого именует его "ребенком" ("детскость" старшего Верховенского подчеркивается на протяжении всего романа). "Дитя" – идеалист Степан Трофимович провожает героиню в ее самоубийственный поход. Отсылка к Карамзину в реплике Лизы окрашена демонической иронией, но сквозь нее пробивается и другой, высокий смысл, как ни странно, но Лиза Тушина действительно бедная, поруганная, чистая, хоть чистота ее никому, кроме влюбленного Маврикия Николаевича и детски простодушного Степана Трофимовича, и не видима.
В "Идиоте" и "Бесах" Достоевский далеко уходит от "источника", может сложиться даже впечатление, что писатель не помнит его вовсе. Заметим, однако, что в обоих романах присутствуют "случайные" ассоциативные переклички с Карамзиным. Так, история Мари разыгрывается в Швейцарии, грубая реальность накладывается на пасторальную идиллию, точно ассоциирующуюся в российском сознании с автором "Писем русского путешественника". Не менее любопытно, что в "Картузове" (одном из предварительных и несостоявшихся вариантов "Бесов") будущая Лиза Тушина именуется Лизой Кармазиной (звуковая ассоциация вполне отчетлива). Цитата в реплике Лизы Тушиной замыкает круг реминисценций и утверждает его закономерность.
Достоевский помнил повесть Карамзина, хотя, разумеется, для него были важны и другие прочтения скорбной истории о поруганной чистоте (достаточно напомнить об увлечении молодого Достоевского идеями социалистов–утопистов, о трепетном отношении его к Жорж Санд, оставшемся в целом неизменным, о его долгом диалоге с "Полинькой Сакс" А. В. Дружинина, о том, сколь мучительны были для него вопросы "эмансипации", наконец, о том, как остро реагировал писатель на такое социальное зло, как проституция, принявшее в его эпоху масштабы, несопоставимые с теми, что были во времена Карамзина или Пушкина). Достоевский помнил "скромную" повесть Карамзина и не мог не спорить с ней – настолько в его дни все стало страшнее, чем в эпоху Эраста и Лизы. Грязь и ужас оказались "натуральными", а "чувствительность" – скрытой. Жутковатая фигура Лизаветы Смердящей (святость святостью, а грязь, канавы, чудовищная нищета, материальность зла в глаза бросаются) подменила бедную Лизу. На месте Эраста возник чудовищный циник и сластолюбец, поэт разврата Федор Павлович Карамазов. Карамзин и помыслить не мог о ребенке бедной Лизы. Ребенок Лизаветы Ивановны в "Преступлении и наказании" гибнет в утробе матери. Лизавета Смердящая рождает Смердякова, сгусток отвратительной пошлости и зла, убийцу собственного отца. Парадоксы "чувствительности" становятся зловещими. Карамзинское решение кажется на этом фоне действительно пасторальным. Первые читатели "Братьев Карамазовых" могли бы возмутиться самим сопоставлением бедной Лизы и Лизаветы Смердящей.
Мифологизация темы "бедной Лизы" у Достоевского, как видим, прямо связана с ее заземлением. Но заземление у Достоевского всегда особого рода: сколь низменной "натуры" писатель бы ни касался, творение его остается "мистерийным". Прикасаясь к страшным язвам современного мира, Достоевский продолжает исследование "метафизики" греха, святости, воскресения. У Достоевского "бедная Лиза" оказывается грешницей, блудницей, а не проституткой.
Проституткой она станет у Толстого в романе "Воскресение". История отношений Нехлюдова и Катюши легко накладывается на карамзинскую схему. Давно отмечено, что жест Нехлюдова, сующего Катюше сторублевку, напоминает жест Эраста. Когда беременная Катюша приходит на станцию, мечтая увидеть Нехлюдова, рядом с ней оказывается "кухаркина дочь Машка", ребенок, не понимающий ужаса происходящего, но сопутствующий героине. Но нет самоубийства (хоть и помечтала о нем Катюша: "Пройдет поезд – под вагон, и кончено"), нет признаний (бедная девочка не слушает исповеди, но лепечет: "Тетенька, домой пойдем"). Нет ни очищения, ни безумия – есть тупая неодолимая действительность, губящая душу героини. ("С этой страшной ночи она перестала верить в добро".) Карамзинский Эраст, "знав о судьбе Лизиной… не мог утешиться и почитал себя убийцею". Нехлюдову дано это чувство, но приходит оно медленно, мучительно и не суля сладости от раскаянья. "Теперь, может быть, они уже помирились!" – последние слова повести Карамзина, намек на встречу героев в царстве небесном. "Ты мной в этой жизни услаждался, мной хочешь и на том свете спастись", – кричит "преображенная гневом" Катюша Нехлюдову. И не только ему. Толстой обрушивает ярость Катюши, ярость, с его точки зрения праведную, на самое понятие "тонкого чувства", на ту психологическую сложность, душевную многомерность, что выросла из карамзинской чувствительности. Раскаяние сладко, но не спасительно, оно эгоистично. Дальнейший путь Нехлюдова к воскресению сложен и мучителен (Катюше и Нехлюдову не дано вернуть утраченное нигде: ни на земле, где судьба героини окажется связанной с другим человеком, ни в небесах, ибо в подобные встречи Толстой не верит).
Это большой спор. И не случайно растянулся он на весь девятнадцатый век, даже чуть расширив его строго хронологические рамки. "Бедная Лиза" и "Воскресение" – начало и конец русской классической прозы, ее полюса. На одном – почти кристальная ясность, чувствительность, чарующий лиризм. На другом – тяжелая материальность, суровость, груз простых и трудно обретаемых истин. Толстой – сильнейший оппонент карамзинской традиции, не в последнюю очередь потому, что для него "чувствительность" не пустое слово. С психологической сложностью борется крупнейший психолог русской литературы, с поэтизацией чувства– давний, внимательный и любящий читатель учителей Карамзина – Руссо и Стерна. Спор подразумевает общую почву – почву русской гуманистической культуры.
История судьбоносных произведений —это история бесконечных перетолкований начального смысла, не утрачиваемого, впрочем, до конца. История о соблазненной крестьянке – сквозная для русской литературы. Барин, "дающий деньги"; ребенок, на глазах которого разыгрывается драма или ее последний акт; дорога, уносящая соблазнителя; невеста, увлекающая его от истинной любви; грохот войны, на которую отправляется герой… мотивы эти могут существовать по отдельности, они рассыпаются по разным произведениям, но центробежная сила единой культуры будит дремлющие читательские ассоциации, и один мотив невольно напоминает о другом. Читая Достоевского или Толстого, не всегда вспоминаешь о Карамзине, но возможность воспоминания существует и нет–нет реализуется.
В стихотворении Блока "На железной дороге" некрасовские ("Тройка") и толстовские реминисценции зримы (железная дорога, военный, самоубийство, на которое не решилась Катюша), но рядом с ними звучат отголоски раздумий Достоевского о поруганной красоте, возникает собственно блоковское, хотя тоже подсказанное Гоголем и Достоевским, отождествление прекрасной женщины и России. Любовь, вера в спасительность собственного чувства, холод и враждебность жизни, осуждение толпы, утрата идеала, психологическая опустошенность– со всем этим мы уже сталкивались. Судьба бедной Лизы, пунктирно намеченная Карамзиным, уже прописана русской литературой XIX века. И поэтическое слово Блока обобщит то, что много раз было сказано, но к разгадке тайны бедной Лизы так и не привело.
Не подходите к ней с вопросами,
Вам всё равно, а ей – довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена – всё больно.