Текст книги "Владимир Яхонтов"
Автор книги: Наталья Крымова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
Потом он все же продолжил и минут десять читал под аккомпанемент салюта.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
О четырех годах войны Яхонтов сказал: «Я делал то, что делали все вокруг меня в эти дни».
Было не до премьер в больших концертных залах. Каждый день выступления на призывных пунктах и митингах, по радио, в военных частях.
Первую военную композицию сделали меньше чем за две недели – текст Конституции перемежался стихами советских поэтов. К осени закончили работу над второй композицией – «Россия Грозная». В основу первого отделения лег текст «Войны и мира» Толстого, стихи Пушкина, Лермонтова, песни партизан 1812 года (песни исполнял вокальный квартет Московской филармонии). Лермонтовское «Бородино» звучало, будто написанное сегодня: «Умремте ж под Москвой, как наши братья умирали». Во второй части исполнялись стихи и газетные очерки, написанные «несколько наскоро, в дыму боев», но отражавшие, как говорил Яхонтов, не только текущий день, но «порой час или даже минуту жизни нашей огромной страны».
Талант оратора и агитатора поставил Яхонтова в ряды публицистов, которые с первых дней войны стали корреспондентами газет и пришли на радио.
На радио Яхонтов сделался как бы штатным работником. О голосе Юрия Левитана в августе 1941 года он написал специальную статью.
Радио в повседневной военной жизни заняло совершенно особое место. К сводкам Совинформбюро прислушивались на фронте, в затемненной Москве, в блокадном Ленинграде, в партизанском подполье, на эвакопунктах. Дикторская группа Центрального радиокомитета представляла дружный и творческий коллектив. Дикторы сменяли друг друга перед микрофоном, как на посту, чувствуя, что от их профессионального умения зависит многое в жизни миллионов. Работа на радио требовала, говорит Яхонтов, «быстрой реакции на любой материал». Артист стал неофициальным куратором дикторской группы. Его просили показать, как он прочитал бы то или иное сообщение, – он показывал, хотя чувствовал при этом «некоторое замешательство». Он привык обдумывать публицистику, как художественную литературу, но тут не было времени на обдумывание, предельно оперативная профессия требовала иных темпов. У Яхонтова учились, и он сам в стенах радиокомитета внутренне перестраивался.
Он выступал перед микрофоном так часто, что ему и писали прямо на радио – естественным было искать его именно тут.
Раненый боец из госпиталя настойчиво просит мать узнать, где его любимый артист В. Н. Яхонтов. Мать обращается на радио: может быть, Владимир Николаевич выберет минуту и напишет ее мальчику хоть несколько строк? Письмо с фронта: «Примите наше заверение в том, что мы ничего не простим фашистам. В нашей ненависти нет забытья». Боец с фронта советуется по поводу репертуара (он тоже читает), просит прислать стихи Есенина. Письмо из Ленинграда весной 1943 года – благодарность за первый концерт, за Пушкина, за первую радость, «когда столько горя и крови в каждой семье».
Первые бомбежки Москвы Яхонтов и Попова встретили в мхатовском доме на улице Немировича-Данченко. Перед самой войной они подружились с семьей А. Л. Вишневского, старого актера Художественного театра. Дочь Вишневского, Наташа, мечтала «читать, как Яхонтов» и однажды привела Яхонтова и Попову к себе. На Клементовском никак не удавалось помыть голову, верующая старуха-соседка не давала греть воду на керосинке: «сегодня Алексей – божий человек, завтра еще какой-то святой». Яхонтов потихоньку вымыл голову в ванной у Вишневских, а когда они с Поповой собрались уходить, в коридор вышел хозяин дома.
– Здравствуйте, Александр Леонидович, – почтительно поклонился гость.
– Здравствуйте, Володя, – ответил Вишневский. Оказалось, он помнил того Володю, который когда-то поступал к Станиславскому.
И Яхонтов стал бывать часто. Первый день войны они провели вместе, ночь первой бомбежки тоже. В свободные часы охотно беседовали – соученик Чехова по таганрогской гимназии и представитель «театра одного актера». Домашние волновались, когда шли уж очень долгие воспоминания о старых мхатовских спектаклях. Яхонтов успокаивал: «Не бойтесь, я его разговорю постепенно. Мне надо добраться до провинции…»
Вишневский двенадцать лет работал в провинциальном театре, он нес в себе «домхатовскую» интонацию, до нее и добирался Яхонтов. Как он говорил, ему важно было услышать «уходящие театральные направления». Все это перед самой войной воскресло в «Записках актрисы», спектакле, поставленном Е. Поповой для Веры Леонидовны Юреневой. Юренева рассказывала со сцены свою жизнь – Яхонтов подыгрывал старой актрисе в «Норе» и в «Чайке». Очевидцы говорят: «Каким северным, истинно скандинавским был этот Крогстад! Сколько же несыгранных ролей у этого актера осталось…»
Бывшая звезда русской провинции Вера Леонидовна Юренева окончила в эти дни курсы медсестер. После «Записок актрисы» они с Яхонтовым подружились – он извинился за резкое письмо, посланное им когда-то после восторженной статьи Юреневой о театре «Современник». Тогда его вывел из себя «сумбурный дамский лепет» (которого в статье, кстати сказать, нет), а теперь в совместной работе и трудном быту он оценил характер этой женщины, ее преданность театру, замечательную работоспособность и человеческую стойкость. Эксцентричная, восторженная и благодарная, одна из тех провинциальных «Офелий», которых он обожал когда-то, – в «Записках актрисы» он подыгрывал ей с огромным удовольствием и джентльменским почтением. В бомбоубежище на Клементовском они долгими часами беседовали об искусстве, пристроившись среди спящих.
Когда начались бомбежки, Вишневские переехали на недостроенную под Москвой дачу в Валентиновке. Ночами со стороны города слышно было уханье зениток. Небо освещалось лучами прожекторов. «Опять бомбуют»? – говорил старый актер и, прикрыв ноги допотопной крылаткой, усаживался в кресло у окна. Яхонтов забавлял старика: например, импровизировал свой новый экзамен в МХАТ. Он будто бы приготовил сцену из «Маскарада», а в партнерши ему дают актрису, которая «переживает по „системе“». Он изо всех сил тоже старается переживать, но в результате его не принимают, а партнерша удовлетворенно возвращается в труппу. Тогда в отчаянии Яхонтов просит дать ему сыграть безмолвных бояр в «Царе Федоре». Уже не открывая рта, он все кланяется и кланяется в пояс, пока его, наконец, не останавливают. Вишневский был счастлив, долго смеялся – он узнал «те» поклоны, знаменитые, поставленные Станиславским.
Жильцы мхатовского дома учились гасить зажигательные бомбы. «Милая, милая Ольга Леонардовна, в которую я был влюблен еще в юности, следя за ее игрой в „Вишневом саде“, которой я приносил своего только что сделанного „Онегина“, – и она участвует в обороне Москвы…».
Ими нельзя было не восхищаться, этими удивительными стариками Художественного театра. Они сдали физически, они могли почти не выходить из дома, как Вишневский, но именно они сохраняли спокойствие и достоинство в обстоятельствах, других ввергающих в панику. О. Л. Книппер-Чехова объясняла новичкам в бомбоубежище: «Зажигательную бомбу надо брать за задушку и выбрасывать за окошко в песок. Это очень просто». Очень просто – как на репетиции у Станиславского.
Вообще, оглядываясь на старых знакомых, в эти дни можно было многое понять о русской интеллигенции, о том, почему такой духовностью было отмечено русское искусство и что означало для его лучших представителей слово – долг.
В начале августа старые мхатовцы решением правительства были отправлены на восток. Вишневские за один день собрались, уехали. Яхонтов и Попова завесили окна, посидели молча, «как два оставленных Фирса». Заперли дом, под мелким моросящим дождем пошли на станцию. С этим отъездом что-то кончалось, они чувствовали.
В начале октября 1941 года Яхонтов с бригадой артистов был послан на фронт. Там, под Вязьмой, его случайно встретил писатель Даниил Данин.
«Я в обмотках, в короткой шинельке, все вокруг такие же, вхожу в избу, и вдруг вижу странную фигуру – в шубе, воротник шалью. Я не поверил своим глазам, но он вдруг закричал: „Даня! Я узнал вас по голосу!“ – и пошел на меня, раскинув руки. Он производил впечатление человека, который не понимает, куда попал. Было не до концертов, не до стихов. Он спасся от окружения случайно – предложили ждать автобуса, и он не поехал в открытом грузовике. Кто поехал, потом выбирались к партизанам».
Вернувшись в Москву, Яхонтов рассказывал о своей поездке немногословно, «как-то глядя внутрь себя». Когда в сводке сообщили, что 7 октября оставлена Вязьма, сказал: «Вот там мы и были».
* * *
В середине октября группе ведущих работников искусств было приказано покинуть Москву. После двухнедельной дороги Яхонтов и Попова оказались во Фрунзе. На эту тяжелую осень у Яхонтова пришелся второй (после 1936 года) приступ тяжелой душевной депрессии – это заметили лишь самые близкие. Но ни в Москве, ни во Фрунзе было не до врачей.
Во Фрунзе опять почти ежедневные выступления – по радио, в госпиталях. Перед микрофоном он читал очерки Эренбурга, Берггольц, Соболева, Симонова, стихи Твардовского, Щипачева, Антокольского. Чаще учил наизусть и успевал подготовиться, удивляя такими темпами работы сотрудников местного радио. Гораздо реже читал прямо с листа.
Во Фрунзе они с Поповой сели за книгу. Перед отъездом, разбирая вещи, они впервые обнаружили у себя, что называется, «архив». Бумаги неумело отобрали и спрятали в подаренный соседом цинковый бак для белья. Казалось, что так сохраннее. Бак носили с собой в убежище. Однажды, остановившись на лестнице и опустив свою ношу, Яхонтов сказал Юреневой: «В этом сейфе, Верочка, наша будущая книга». Во Фрунзе архив разобрали и принялись обдумывать, как и о чем необходимо рассказать. Сначала решили писать «на два голоса» – главу от его имени, главу от ее. Таким остался первый вариант книги, которая много раз меняла названия и уже без Яхонтова была названа: «Театр одного актера». Бумаги не было, писали на обороте инструкций по противовоздушной обороне и каких-то объявлений на киргизском языке, на канцелярских бланках и обложках школьных тетрадей. Невероятно, но с той же целью использовались листы собственных композиций. Страницы иных только так и уцелели.
Работа над книгой довольно скоро прервалась – при первой возможности весной 1942 года Яхонтов вернулся в Москву, а вскоре послал вызов и Поповой.
Москва встретила нетопленным домом, голодным бытом, но это был родной город, в котором работать можно было где угодно. А на особые пайки или удобства Яхонтов никогда не претендовал.
P. С. Ширвиндт, тогда заведовавшая художественно-репертуарной частью филармонии, рассказывает, как она навестила Яхонтова в те дни.
«Комната на седьмом этаже мрачноватая, неуютная. В Москве голодно, холодно. Придя к Яхонтову под вечер, я застала его лежащим на железной койке, укрытым зимним пальто.
– Володя, вы нездоровы?
– Нет, нисколько. Вот, читаю Чехова вместо ужина. Знаете, Чехов совершенно замечательный писатель. Я как-то по-новому воспринимаю его сейчас. Вообще, это необычайно приятно – воспринимать заново давно известное. Как хорошо, что мне это дано! Так же было перед войной – я вдруг открыл для себя Некрасова. Помните его „Соловьи“?
– А есть ли, мама, для людей
Такие рощицы на свете?
– Нет, мест таких, без податей
И без рекрутчины нет, дети.
А если б были для людей
Такие рощи и полянки,
Все на руках своих детей
Туда бы отнесли крестьянки…—
какая прелесть, правда?
И тут же вскочил:
– Я материалист, материалист, материалист! Есть и материальная пища! Сейчас, Раисочка, я буду вас угощать, – и выбежал из комнаты… В те же дни войны он читал новую композицию группе гостей у себя дома. Окончив чтение, с детской радостью вывалил на стол весь свой месячный паек, счастливый, что может всех накормить, совершенно не заботясь о том, что будет завтра… Теперь он ворвался, что-то напевая, с кастрюлькой в руках, обернутой в какой-то обрывок полотенца, изогнулся, изображая официанта:
– Вот, прошу вас, – „маседуан империаль“, в просторечии – каша! Чудесная каша, каша – восторг!
– Володя, а почему вы не столуетесь в ЦДРИ? Там все артисты прикреплены, я видела наших, из филармонии…
Он состроил скромную мину и развел руками:
– Ну, это… Куда нам… Я уж… рисовую кашу… С Чеховым…
В другой раз, придя к нему по делам и застав в маленькой комнате многих посторонних людей, я собралась уходить. Яхонтов тоже набросил пальто.
– Мы не поговорили с вами… Пойдемте в мой кабинет.
– У вас есть кабинет?
– Роскошный! Сейчас увидите.
Он вывел меня на улицу. Подошли к метро „Новокузнецкая“, спустились по эскалатору.
– Вот, – сказал он, отводя меня в дальнюю часть зала. – Вот в этой нише, на этой скамейке. Видите – розовый мрамор и все такое прочее… Здесь я работаю. И знаете, привык. Очень даже прелестно текст заучивается…»
Если бы Яхонтов и Попова вели хотя бы краткий рабочий дневник военного времени, можно было бы представить степень их нагрузки. Но такого дневника никто не вел. Случайно в старой квартире на Клементовском нашлись связанные бечевкой карточки, на которых в апреле 1943 года Попова записывала ежедневные дела. На обороте карточек – тезисы беседы с радиодикторами о мастерстве звучащего слова. Яхонтов, конечно же, привел к дикторам своего режиссера: «Она все знает».
Итак, рабочие дела первой половины апреля 1943 года. За две недели – больше двадцати концертов, восемнадцать в Москве, три в Ленинграде. Три радиопередачи. Премьера поэмы Н. Асеева «Маяковский начинается» в Бетховенском зале. Вечер Маяковского в Большом театре. За эти дни артист выступил в Ростокинском лектории, Союзе писателей, госпитале, Бетховенском зале, Политехническом музее, на ЗИСе, в Химическом институте, на заводе «Шарикоподшипник», в Институте права, в Музее В. И. Ленина. Ежедневные репетиции – поэма Н. Асеева, «Записки актрисы» с В. Юреневой (возобновление), новая программа «Времена года» (стихи Пушкина, музыка Чайковского). «Времена года» он готовил с пианисткой Елизаветой Эммануиловной Лойтер, найдя в ее лице чуткого музыканта и преданного человека, друга, готового работать так, как умел работать он сам, – не думая о времени. Сотрудничество и дружба с Е. Э. Лойтер начались перед войной, вместе они делали «Надо мечтать», «Тост за жизнь», «Времена года».
18 января 1943 года была прорвана блокада Ленинграда. А 6 февраля с первой же группой приехавших с Большой земли Яхонтов был в Ленинграде.
То, что он там увидел, потрясло его. В Москву он вернулся с твердым решением немедленно переехать в Ленинград. «Это был совершенно особый остров, особая земля, и жители этого острова знали то, чего мы не знали. Они прошли какое-то очистительное пространство таких бед и таких потрясений, какое ставило их далеко впереди нас… Нам следовало еще приблизиться к ним, еще понять их, учиться у них мужеству, чистоте и величию духа». Вслед за этими словами, переписанными в книгу «Театр одного актера» из его писем, следует такой вывод: «У нас представление о героях связано с бронзой мускулов. А я видел людей худых, легких, с большими чистыми глазами, и все они до одного были герои, простые и незаметные, но герои».
Из дневника такой простой и незаметной ленинградской женщины. Перед войной – студентка, всю войну – боец МПВО.
«6. II.43 г. Вчера вечером по радио передавали, как обычно, информации, и в числе их сообщили, что 9-го в филармонии будет „литературный вечер Владимира Яхонтова“. Я просто ушам своим не поверила. Все закипело внутри и сразу вдруг отошло куда-то далеко, далеко все теперешнее бытие – изолятор, казарменные дела, поверки и подъемы, работа, боевой расчет. Даже еда. Честное слово, даже есть не хочется… Война и наша теперешняя жизнь, прожитая кошмарная зима 41–42 года, коптилки, грязь, наши валенки и бутцы – и вдруг Яхонтов!.. Такое волнение охватило меня, и в то же время мучительно грустно. Мне, конечно, не придется попасть на концерт. Во-первых, никто из начальства меня не отпустит (приезд Яхонтова не отменяет МПВО и моего пребывания в батальоне). Во-вторых, мне абсолютно нечего надеть. Если даже в филармонии не нужно раздеваться, то все равно в валенках, особенно таких огромных, рваных и неуклюжих, – неудобно. После такого долгого перерыва, после всего пережитого Яхонтов опять в Ленинграде, а я его не услышу! Интересно, где он остановился, – ведь в „Европейской“ теперь госпиталь. Вообще, мне просто не верится. Яхонтов! Ведь это образ совсем иного мира. Он неотъемлемо принадлежит мирной жизни, связан с самым светлым и поэтичным в ней… Нет, это невозможно, Яхонтов уже приехал в Ленинград, а война еще не кончилась… И закоптелая посуда, и груды грязи, и казарма, все остается то же. Война должна кончиться, невозможно так! …Ездила в филармонию, но зря. Сказали, что билеты будут часа через полтора, а ждать я не могла. Мне не верилось, что это действительность, а не сон, когда я опять, после двухгодичного перерыва открыла тяжелые двери филармонии, поднялась по знакомым широким ступеням… Те же зеркала, тот же красный бархатный диванчик напротив кассы… Как будто ничего не было – этой ужасной зимы, коптилок, буржуек, трупов в виде кукол на санках, страшных очередей за хлебом на 30-градусном морозе. Как будто и я прежняя. Как будто живы папа и мама…
7. II.43 г. Вчера в 10 часов вечера, когда по радио передавалась хроника, выступал Яхонтов. Говорил, с каким волнением он приехал опять в Ленинград, смотрел вновь на ленинградские здания. Потом читал вступление к „Медному всаднику“. Тот же чудесный голос, но в то же время не совсем то. Может быть, я ошибаюсь, может быть, виной длительный перерыв, но мне показалось, что и голос стал жестче и утратилась сдержанность. Довольно часто переходил на крик. Все-таки это было чтением Яхонтова военного времени. Ведь и москвичи многое пережили – и бомбежки, и тревоги, и натиск немецких войск, и голод, наверное, тоже, хотя и не такой ужасный, может быть, как мы в Ленинграде… Я хочу, чтобы исполнение Яхонтова было не таким, как в мирное время, тогда не будет так тяжело. А уж настоящего, полноценного Яхонтова хочу услышать, когда кончится война и все будет по-другому…».
9 февраля 1943 года в Большом зале Ленинградской филармонии, где в августе 1942 года К. Элиасберг дирижировал Седьмой симфонией Шостаковича, – в этом самом зале состоялся первый ленинградский концерт Яхонтова. Он начался днем – нужного электричества еще не было, свет падал из верхних окон. Для ленинградцев невероятным было явление знакомого артиста на сцене; для Яхонтова невероятным был зрительный зал. Сидели не люди, а призраки. «Символы людей», как кто-то сказал. Нового притока публики не было – сидели те, кто пережил блокаду. Яхонтов долго не мог начать, все смотрел и смотрел в зал.
Он читал только Пушкина.
* * *
1944 год, до середины сентября, – выступления в городах Урала и Сибири. Только в Магнитогорске, на заводах и клубах, за один месяц было дано более восьмидесяти концертов.
165 тысяч рублей В. Н. Яхонтов передал в фонд обороны.
30 августа 1944 года дирекция ленинградского Кировского завода, работавшего в Челябинске, издала приказ, в котором говорилось, что «Лауреат Всесоюзного конкурса художественного слова тов. Яхонтов В. Н. … обратился к заводу с просьбой изготовить на его личные средства танк, назвав его именем „Владимир Маяковский“. Начальнику цеха… заложить танк… произвести монтаж… произвести отливку надписи… произвести пробеговое испытание… сдать машину военпреду в течение 5 и 6 сентября».
6 сентября 1944 года старший лейтенант Д. Сычов принял боевую машину. В конце сентября было получено письмо от Д. Сычова, он описывал бои на территории Польши, форсирование Вислы. В декабре бойцы бронетанковой части писали: «Обещаем Вам, что Ваш танк „Владимир Маяковский“ будет проведен нами через все их препятствия в Берлин». Последнее письмо пришло уже с территории Германии. До Берлина машину довел младший лейтенант Ю. Латышев.
При всем невероятном напряжении дни, проведенные в Челябинске и Магнитогорске, Яхонтов вспоминал как счастливые. Ни на одну минуту он не сомневался в том, что его искусство нужно. Таким же было его настроение во время поездки в Мурманск и на Северный флот в 1943 году. В Мурманске он тоже выступал каждый день, на кораблях и в самом городе, где собралось в эти месяцы много ленинградцев. Корреспонденты, журналисты, партийные работники жили в одной гостинице. Город бомбили – до восемнадцати бомбежек в сутки. Люди к этому привыкли и в убежище не спускались. Яхонтов готов был читать для них не переставая. Рассказывают, что чаще всего он читал Пушкина, Маяковского, письма Маркса и Энгельса. Мурманские рыбаки после концерта повели его в свой кооператив, надели на него новые галоши, сказали: «Как же это вы, Владимир Николаевич, гуляете в таких галошах по нашим снегам». На Челябинском заводе подарили хорошую кепку. Все это делалось просто, от души. Так же просто он и принимал эти подарки. Из Челябинска он писал Поповой, что его «бросило в гущу рабочих» и что он чувствует себя так, как когда-то в Грозном.
В 1944 году была сделана композиция «Тост за жизнь». «Во время войны обостряются чувства, в человеке просыпается желание продлить жизнь, утвердить ее через любовь» – так объяснен Поповой и Яхонтовым замысел этой работы. В записи остались три фрагмента – «Девушка и смерть» Горького, отрывки из «Тоста за Ленинград» и «Тоста за Сталинград».
Чтобы хоть в намеке представить себе, как Яхонтов умел играть женские роли, можно послушать голос Девушки, разговаривающей со Смертью: «Отойди, я с милым говорю…» Смерть неожиданно тоже выступает особой женского пола. Все женское, живое ей понятно, может быть, даже пережито когда-то, кто знает, уж очень смущенно отворачивается она при виде юной любви. И потом с какой-то особой печалью, безо всякой угрозы, говорит: «Ночь – твоя, а на заре – убью».
«Тост за Ленинград» – из лучших сохранившихся записей.
«В Ленинграде – тихо. И это так удивительно, что даже не верится…». По тому, как Яхонтов читает очерк Ольги Берггольц о первом ленинградском салюте, можно понять, что в силах этого актера было возвысить слова простого газетного очерка до высокой патетики и совместить современную газету со стихами Пушкина.
Других, кроме «Тоста за Ленинград», реальных тому свидетельств нет.
«Мы в Пушкине. В нашем родном Пушкине. Читаем на здании лицея: „Здесь жил и учился Александр Сергеевич Пушкин…“»
В те дни, когда в садах лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал…
«– Сто-о-ой! Запретная зона! За нахождение в зоне – расстрел! Комендант города…» Мы с отвращением отбрасываем в сторону эту отвратительную таблицу. Пушкин:
Ликуйте, о друзья! Запомните поэта предсказанье…
…Промчится год, и я явлюся к вам!
О сколько слез и сколько восклицаний,
И сколько чаш, подъятых к небесам!
Вступают торжественные аккорды рояля и в лад им медленно звучит голос, спокойно и радостно уступая музыке место между стихами:
Подымем стаканы… содвинем их разом!..
Да здравствуют музы… да здравствует разум!..
…В январе 1945 года Яхонтов сыграл новый спектакль – комедию Грибоедова «Горе от ума».
Он создал огромное полотно с десятком действующих лиц, сыграл всю пьесу один, без партнеров, наперекор сомнениям, мучившим столько лет, наперекор памятной неудаче. Репетиционный срок – две недели.
Иногда казалось, что уже невозможен возврат к идее театра одного актера, она забыта, прочно заслонена «художественным чтением». В годы войны подчас и сама классика казалась неуместной, все вытеснял злободневный, пропагандистский материал. И первая мысль о классическом спектакле испугала. Показалось, говорит Яхонтов, «что это за пределами человеческих сил». То, на что когда-то он шел с легкостью, теперь страшило. Но – и неудержимо тянуло. Играть хотелось, как никогда. «Я без своего театра стал дистрофиком. – А вдруг совсем разучился ходить?» Но до реального ощущения собственного предела оставалось еще полгода.
Близился юбилей Грибоедова, разрешение на работу было дано, артист произнес первые слова пьесы: «Светает! Ах! как скоро ночь минула…» – и воскресло, вернулось все, что было истинной жизнью и подлинной радостью.
Оглядываясь на многие постановки той же пьесы, можно с полным основанием сказать, что в спектакле, поставленном Е. Поповой, С. Владимирским и сыгранном Яхонтовым, была сконцентрирована театральная культура, без которой – Яхонтов прав – комедия Грибоедова не звучит в полной своей красе.
В любом театре главным препятствием становились грибоедовские стихи. Они преодолевались, как преграда, как помеха, или вовсе не замечались, будто комедия написана прозой. Словам Грибоедова о том, что его пьеса есть «сценическая поэма», не придавали значения. Для кого – преграда, для Яхонтова – праздник. Для многих – неразрешимая проблема, для Яхонтова – стимул действия. У кого-то не грибоедовские слова, а какие-то мятые, сплющенные уродцы, у Яхонтова – густой и прозрачный «мед и хмель грибоедовских строф». Именно стихи становились основной дорожкой к созданию образа, вернее – множества образов. Нет, он не просто «читал» «Горе от ума», хотя поначалу как будто держал в руках старинный томик с золотым обрезом. Он играл комедию, но тем особым способом, которым владел, как виртуоз.
Партитура текста прекрасно помнилась с давних пор, а персонажи определились наново, просто и ясно. Чацкий раньше был «болтливый герой», а стал живым и, как говорит Яхонтов, «пушкинским». Стало ясно, каким путем «вывести его из тупика декламационных штампов». Теперь самым интересным явилось «человеческое» в нем. «Он уверен, что его увидят и бросятся ему на шею, – размышлял Яхонтов. – И вдруг не только не бросаются на шею, но ни во что его не ставят… Что же он несся?.. И когда я говорю: „Не ждали… Удивлены – и только“, – это человек понял, что он не нужен. Ведь когда женщина не любит, вы начинаете через пять минут поддерживать светский разговор, спрашиваете ее: „Ну, как ваши дети?“ Очень вас это интересует. И в вашем состоянии будет какая-то грусть…»
Выяснилось, что в Молчалине не нужна никакая «характерность», нужно только найти интонацию, «чтобы сыграть этот характер диалектически, в его развитии. Каким он завтра будет». Грибоедов дает понять, что завтра этот Молчалин «на порог к себе Фамусова не пустит. Я это и играю… Нужно, чтобы зрители чувствовали, что это крупный образ, большой крупный человек. И можно этого достигнуть безо всякого грима, путем только интонации, путем ракурса».
«Путем только интонации, путем ракурса» были сыграны все персонажи, от Чацкого до Хлёстовой. В книге Яхонтова про это сказано: «Играть надо так, как будто ты ученый с лупой и на мягком известняке находишь следы ископаемых, следы вымерших животных». «И было, – говорит И. Андроников, – в яхонтовской манере что-то от замедленной съемки, когда вы постигаете слагаемые движения, танца, полета». Зритель постигал слагаемые исторического движения, от Молчалина до наших дней, от Чацкого, покидающего фамусовский дом, – к тем, кто знает все про Грибоедова, про Сенатскую площадь, про русскую историю.
Это была победа. Победа вдвойне и втройне радостная. Во-первых, потому что это был опять театр, во-вторых, потому что актер смог вернуться к нему после сорока двух военных месяцев, нечеловечески напряженных.
Всю войну он работал как одержимый. В письмах января – февраля 1945 года Попова пишет, что теперь, после «Горя от ума», он в идеальной форме и «работает как зверь. А в доме у меня одни дыры… При такой работе, как у Владимира, нужен сахар. Сейчас стала прикупать, он теряет память, не может ничего учить наизусть… Выступает он во фраке. Это нарядно и, видимо, его организовало, повысило качество работы. В последние годы он страдал от поношенного смокинга…». Попова сообщает, что «Горе от ума» идет прекрасно, без преувеличений – второго такого актера, такого зрелого мастера нет вокруг. Он не научился только одному – распределять силы, волнуется от каждого спектакля страшно, а сил мало…
В январе 1945 года работникам Всероссийского театрального общества удалось уговорить Яхонтова побеседовать под стенограмму о психологии собственного творчества.
Яхонтов согласился, в нем еще жило ощущение успешной премьеры, счастливого возвращения к самому себе. Разговор длился два вечера. Собеседник не мог и подумать, что это последний его разговор с Яхонтовым; артист не давал себе отчета в том, что подводятся итоги его жизни, но, кажется, бессознательно их подводил. Стенограмма запечатлела живой, нервный голос, ритм речи. Отразила она и различное самочувствие собеседников. Очевидна усталость Яхонтова. Иногда чувствуется раздражение – он не владеет стилем ученой беседы, и она его тяготит, если не затрагивает что-то важное. Присутствующий тут же С. Владимирский редко вступает в разговор, смотрит чуть со стороны, как бы еще не решив про себя, участвует ли он в таком деле – после «Пиковой дамы» семнадцать лет они работали врозь. То, что беседа стенографируется, явно мешает Яхонтову. Попова с напряженным вниманием слушает, как и что он говорит. Иногда он отсылает к ней собеседника – она, мол, лучше объяснит. Попова оправдывается: он устал, голова перегружена. «Если бы мы сейчас не поставили „Горе от ума“, с ним случилась бы катастрофа. Он впал в депрессию…»
И все же он старается отвечать точно. С ним, кажется, впервые серьезно говорят о его искусстве, и он хочет прояснить то, что досадно часто искажают критики. По ответам видно, что он волнуется. То обрывает разговор, досадуя на непонимание, то тщательно ищет нужное слово. Хватается за возможность что-то актерски показать. Потом вдруг смолкает, потеряв к разговору интерес. Но некоторые темы подхватывает мгновенно.
«Яхонтов. …я люблю большую площадку, где просторно, где можно не стесняться в движениях.
– Но вы же не очень много двигаетесь на сцене?
Яхонтов. Последние десять лет. Но в „Петербурге“ очень много. Там были очень широкие большие мизансцены, требовавшие стремительных движений.
– А вас тянет на движения?
Яхонтов. Да… Я уже не могу выносить этого стоячего болота, этого бездействия. Мне оно совершенно противопоказано психологически. Мне стало страшно скучно… Думал, кому бы предложить себя… В большой театр – Художественный или Малый – я не стремился, думал пойти к Охлопкову, к Завадскому или в Ленинград. Меня довольно часто приглашали. Симонов приглашал не раз, приглашали играть Арбенина. Таиров не раз приглашал. Чацкого предлагали играть в Александринке. Но мы поставили „Горе от ума“, и стало интереснее.
– Актерская закваска сказывается?
Яхонтов. Я никогда не считал себя чтецом, я всегда считал, что являюсь актером. Я как-то играл с Юреневой – ну, думаю, сыграть эти две маленькие роли… Так это для меня уже был большой праздник…»
Он хотел играть. Это было точное ощущение себя в искусстве, своего естественного и единственного пути.