355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Крымова » Владимир Яхонтов » Текст книги (страница 12)
Владимир Яхонтов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:50

Текст книги "Владимир Яхонтов"


Автор книги: Наталья Крымова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)

Идеальное чувство меры позволило встречаться в одном спектакле Пушкину и Маяковскому так, что ни одному из них не наносился ущерб. На этом неожиданном для многих соседстве двух поэтов Яхонтов построил ряд программ. Иногда он сначала показывал как бы конспект сразу нескольких, потом разделял конспект на звенья, на части, и развивал, расширял какую-то часть, превращая ее в самостоятельное целое. Так, в разных вариантах существовал спектакль «Александр Сергеевич и Владимир Владимирович» («Поэты», «Поэты путешествуют»).

Программы, в которых через столетие перекликались Маяковский и Пушкин, не были эффектным плакатом или элементарной демонстрацией тематических совпадений. Яхонтов эти совпадения иногда обыгрывал, но не поступался глубинным смыслом работы, в чем-то главном – исследовательской. Ощущая своим мир русской поэзии, он чувствовал, что «поэтические батареи разговаривают друг с другом перекидным огнем, нимало не смущаясь равнодушием разделяющего их времени». Актер на сцене органично существовал в двух разных поэтических мирах, являясь живым олицетворением их внутренней связи. Малейшее нарушение этой естественности грозило или одному поэту, или другому и в любом случае – исполнителю. Не приходилось видеть другого артиста, столь свободно и просто владеющего одновременно двумя сложнейшими психологическими и поэтическими структурами и даром их плотного сценического совмещения. В Пушкине это раскрывало его современность, в Маяковском – классика.

Яхонтов погружался в атмосферу каждого стихотворения Маяковского до конца, и потому каждое из них, даже маленькое, даже шуточное оказывалось целым миром.

* * *

Казалось, стихи звучат необычно медленно.

Слово как бы окружено воздухом и потому получило некую протяженность. Нет торопливости, даже в самых энергичных местах.

Спокойствие. Истинное, отражающее внутренний покой и хорошее настроение (так в стихах о Крыме), или внешнее, за которым – смена чувств: гнев, грусть, радость, вызов, отчаяние, боль. Спокойствие как защита, как достоинство. Наконец, как форма существования стиха, где ни один звук не должен исчезнуть ненароком, где каждому слову надо дать свое, просторное место.

 
Билет —
                 щелк.
                              Щека —
                                             чмок.
Свисток,—
                        и рванулись туда мы,
куда,
            как сельди,
                                в сети чулок,
плывут
                   кругосветные дамы…
 

В этом не слишком известном стихотворении, которое называется «Еду» и открывает собой парижский цикл, помнится каждый звук, все ритмические переходы. Начало путешествия, его особый – начальный – ритм, приподнятое настроение. Потом постепенное «оглядывание» вокруг, и опять ритм поезда, вернее – многих поездов, по всей Европе:

 
Засвистывай,
                        трись,
                                врезайся и режь
Сквозь Льежи
                                  и об Брюссели…—
 

и вдруг резкий спад и откровенное внезапное признание – рука на сердце —

 
Но нож
            и Париж,
                           и Брюссель,
                                                  и Льеж
тому,
                кто, как я, обрусели.
 

И вдруг мечтательное, отстраненное от всех «парижей»:

 
Сейчас бы
                      в сани
                                  с ногами —
в снегу,
              как в газетном листе б…
Свисти,
                   заноси снегами
меня,
                  прихерсонская степь…
 

«Свинцово-тяжело», «весомо», «грубо», «зримо» – Яхонтов брал из этого ряда «весомо» и «зримо». Все было видно, как на экране, – от фигуры проводника («билет – щелк»), до снежной степи и огоньков на горизонте.

 
– Вечер,
               поле,
                         огоньки,
дальняя дорога,
сердце рвется от тоски,
а в груди
                 тревога.
Эх, раз,
               еще раз,
стих в пляс…
 

В стихи вплеталась песня, хотя голос не пел ее. Она будто прозвучала в памяти, все внутри перебудоражив и перевернув.

Другая атмосфера, другое настроение – в стихах о Крыме.

 
Чуть вздыхает волна,
                                     и, вторя ей,
ветерок
                     над Евпаторией…
 

Маяковский улыбается, играет рифмами – из одного слева «Евпатория» образует восемь новых: евпаторийцы, евпаторийки, евпаторёнки, евпаторьяне, евпаторячьн… Яхонтов улыбается краем рта, редкое безоблачное состояние держит бережно, не расплескивая.

Он читал стихи о Крыме на всех своих концертах в конце войны. Совсем недавно наши войска освободили Крым. Всех занимало, что сейчас там, где «огромное синее Черное море» и где всего четыре года назад радовались «евпаторёнки». Яхонтов читал крымские стихи, как счастливое воспоминание и как надежду – так было и так обязательно будет.

Мейерхольд однажды спросил своих учеников: как сразу отличить хорошего актера от плохого? И сам ответил: по глазам. Настоящий актер, сказал он, держит глаза на спокойном уровне горизонта. Зато когда надо будет, малейшее отклонение зрачков от этой линии – влево или вправо, вверх или вниз, – станет важным знаком перемены.

Восстанавливая в памяти то, как вел себя Яхонтов на сцене, вспоминаешь глаза на «спокойном уровне горизонта», и то, как приковывал к себе этот взгляд, обращенный как бы в зал, и внутрь себя, и на картины, встающие за словами. Этот взгляд не был быстрым, искательным. В нем были замечательный покой и сосредоточенность. Двумя словами общее впечатление можно выразить так: духовный аристократизм.

Хотя тут возможны и уточнения. Например, такой внимательный исследователь актерского творчества, как А. П. Мацкин, считает, что «у искусства Яхонтова была высота духа, было сознание своей избранности, своей миссии, было презрение к черни в пушкинско-блоковском смысле, но все это вместе нельзя назвать аристократизмом. При всем внешнем дендизме в нем всегда чувствовалась плебейская закваска. Может быть, в нем было нечто рыцарское, но не аристократическое».

Не будем спорить, – отмечены некоторые важные грани личности, а духовность не подвергается сомнению. Прочее – дело вкуса и личного восприятия. Вернемся к Маяковскому.

На серьезное в его стихах Яхонтов часто набрасывал легкое покрывало иронии. Серьезное, впрочем, все равно прочитывалось. Совершенно неожиданно оно приоткрывалось в «Тамаре и Демоне», например. Это стихотворение Яхонтов читал очень по-мужски, сознавая силу этого обаяния – и своего и Маяковского.

Поэт попадает в плен Кавказа, всего, что «разит красотою нетроганной». Он вспоминает о царице Тамаре, представляет свою встречу с ней, ее гнев.

Яхонтов парировал не грубо, а иронически-надменно:

 
А мне начхать,
царица вы
или прачка!
 

Грубое «начхать» произносилось с особым изыском. Маяковский и любуется царицей, и миролюбиво посмеивается, и охотно превращается в джентльмена:

 
…вы ж знаете как —
под-ручку…
любезно…
              – Сударыня!
 

И вдруг все это – ирония, галантность, «игра» – все куда-то отступало. Яхонтов становился простым и откровенным:

 
Таким мне
                        мерещился образ твой.
Любви я заждался,
                                     мне 30 лет.
Полюбим друг друга!
                                      Попросту.
 

Просьба, предложение, но более всего – надежда на понимание. И высказана она с целомудренной простотой. Было понятно, что это, хоть и высказано в шутливом контексте и обращено к несуществующей Тамаре, – это серьезно и реально, как реально само чувство: заждался.

Но Яхонтов не допускал никакой чувствительности, тут же опять оборачивал все воображаемой идиллией.

 
История дальше
                             уже не для книг.
Я скромный,
                        и я
                                 бастую…
 

И финал, торжественный и веселый, как грузинское застолье (бывают же, в конце концов, счастливые, легкие минуты в жизни):

 
К нам Лермонтов сходит,
                                              презрев времена.
Сияет —
            «Счастливая парочка!»
Люблю я гостей —
                                          Бутылку вина!
 

Широкий, истинно кавказский, красивый жест гостеприимства и милого, очаровательно короткого общения главы дома с его хозяйкой:

 
Налей гусару, Тамарочка!
 

Шутка у Маяковского (давал понять артист) довольно часто – необходимая защита того, что по своей природе нежно и не защищено.

Идеал мужественности, хоть и подготовлен стилем и требованиями эпохи, но он не гарантия от реальных страданий и драм. «Все стало тяжелее и громаднее, потому и человек должен стать тверже», но Маяковскому, сильнейшему из многих, дано было «сплошное сердце», которое не делалось ни тверже, ни жестче, гудя «повсеместно». Все это Яхонтов раскрывал в коротком шутливом стихотворении – о том как на рейде ночью разговаривают два парохода. Он торжественно объявлял: «Разговор на одесском рейде десантных судов „Советский Дагестан“ и „Красная Абхазия“!» Это были как бы уже строчки стихов. Или эпиграф.

Рассказывают, Маяковский однажды сделал замечание чтецу, исполнявшему при нем «Необыкновенное приключение», когда тот пропустил или сократил заглавие. «У меня заглавие входит конструктивной частью произносимого стихотворения», – сказал поэт. В этой фразе хотелось бы подчеркнуть слово – «произносимого».

Яхонтов выделял строгое слово «десантных» и монументальное звучание имен: «Советский Дагестан» и «Красная Абхазия». К тому, что десантные суда ночью на рейде могут разговаривать, он относился с полной верой и уважением. В исполнении была игра, и гораздо бо́льшая, чем в других стихах. Актер перевоплощался – то в один пароход, то в другой. И разговаривал их голосами, в этом дуэте играя ситуацию драматическую, извечную. Один голос был мужской, другой, в этом не было никакого сомнения, – женский. Перевоплощение производилось только голосом, но оно требовало максимальной сосредоточенности. Когда Яхонтов начинал, в зале воцарялась особая тишина, как перед опасным номером в цирке.

Уже название устанавливало тишину. В какой-то особой протяженности слов «на одесском рейде» возникала картина: ночь, море. Людей нет. Огромные бронированные тела судов чуть покачиваются на рейде —

 
то один моргнет (жест руки, поднятой открытой ладонью вверх, ладонь то сжимается, то разжимается),
а то
                 другой моргнет (тот же жест. Пауза.)
Что сигналят?
                          Напрягаю я
                                                  морщины лба.
Красный раз…
                      угаснет,
                                      и зеленый…
Может быть,
                             любовная мольба.
Может быть,
                              ревнует, разозленный…
 

Яхонтов ставил тут знак вопроса. Это спрашивал Маяковский. Мы видели его на берегу. Он один, задумался.

Вероятно, это исполнение так же поддается нотной записи, как песня Юродивого в «Борисе Годунове». Но подобная запись не передает поэзии звучания, а это было решающим.

 
Я устал,
                  один по морю лазая,
Подойди сюда
                            и рядом стань…
 

Кажется, это единственный случай, когда Яхонтов нарушал то, что у Маяковского называется «лесенкой». Тут была не лесенка, а точно воспроизведенный звук пароходного гудка, вернее, двух гудков, и потому строка распрямлялась и вытягивалась в ровную линию. В ответ низкому, ровно-тоскливому мужскому голосу чуть выше тоном звучало бесстрастное, надменное, женское: «Как-нибудь один-и-н живи и гре-е-ейся, я тепе-ерь по ма-а-чты влюблена-а в серый „Ко-минте-е-ерн“, трехтрубный кре-е-ейсер…».

И опять на низах: – «Все-е вы ба-а-абы трясогу-у-узки и ка-а-анальи…»

В финальной жалобе «Дагестана» («Здесь от скуки отсыреет и броня») последний звук в слове «броня» Яхонтов спускал на низы, уже несвойственные человеческому голосу, и заканчивал долгим, с закрытым ртом, «мычанием». Звук уходил за горизонт, в бесконечность, и таял где-то там, в воздухе. А Маяковский, кажется, вздохнув, еще раз оглядывал морскую даль и как-то устало, и в то же время эпически заключал, подбирая какие-то особые, «большие» слова:

 
Дремлет мир,
                        на Черноморский округ
синь-слезищу
                            морем оброня.
 

Человеческое одиночество, отраженное в неодушевленном мире. Вечная, «перепетая не раз, и не пять» тема: один любит, другой – равнодушен.

Кто подсказал Яхонтову такое смелое, такое неожиданное звуковое решение? В его книге есть такие слова: «Была в нашем селе ночная стоянка пароходов. Помню холодные октябрьские ночи и последние рейсы вверх по Волге… Надо слушать пароходные гудки на Волге и на Неве – они разные».

Они, и правда, разные – на Волге, на Неве, в одесском порту. Но кажется, в стихотворение о двух судах вошла та «ночная стоянка пароходов» на Волге, вошел и опыт собственной жизни и многое другое. «Я учился и у органа, и у скрипки, и у пароходных гудков. Скажут: это дело субъективное, а, на мой взгляд, слушать склянки на пароходе – дело полезное и для поэта и для артиста. Маяковский слушал, я в этом уверен».

Василий Каменский, пораженный тем, как застенчив, нежен и послушен Маяковский в кругу близких, сказал: «Я много думал о том, что в Володе живут два Маяковских, два разных существа, и при этом таких, которые меж собой находятся в состоянии борьбы». Не менее мощной, чем цельность, была сложность этой натуры. Революцией он решился выверить все сферы человеческой (и собственной) жизни – и быт, и творчество, и любовь. Борьбу, идущую вокруг, он впустил в самые личные, интимные сферы, куда другие не впускают и глаз ближнего. Поэтому так трудно вычленить Маяковского-лирика из Маяковского-агитатора, они отделимы весьма условно, хотя иногда являют собой поистине два разных существа.

Яхонтов уловил то обаяние личного, которое окрашивает у Маяковского публицистику, и чувствовал себя гораздо увереннее, когда находил «трибунному» лирическое оправдание. На фоне других, исполнявших в те годы Маяковского, он резко выделялся лиричностью. Об этом сегодня вспоминают многие мастера слова: «Он читал изящно», «он нашел того Маяковского, к которому мы сейчас только идем». Сам же он сказал: «Я сейчас иду к Маяковскому, который не кричит, а разговаривает». Кажется, уже пришел, достиг, но говорит только: «иду».

«Разговаривающий» Маяковский понимался не в бытовом плане. Обыденных интонаций Яхонтов в свое исполнение не впускал, он перерабатывал их, переводил в русло поэзии. Некая торжественность присутствовала всегда, даже в самых шутливых, лирических, юмористических, детских – словом, в любых стихах. Она шла и от того, каким воспринимался характер Маяковского-человека, и, конечно, от ощущения общего органного лада его стихов. «Что ни страница, то слон, то львица» тоже читалось торжественно. И «Что такое – хорошо, и что такое – плохо» – тоже. «Этот – чистит валенки, моет сам калоши» – звучало не обыденно, а как бы поднималось над прозой, в урок ей. (Между прочим, такая интонация в детских стихах совпадала с особенностями характера самого Яхонтова. Он, как и Маяковский, в высшей степени уважительно относился к детям и общался с ними всегда «на Вы», независимо от возраста собеседника. Десятилетнему мальчику: «Вы едете в пионерский лагерь? Это замечательно! Надо вам что-то подарить! Вот – я подарю вам мыльницу!..»)

«Небытовой» характер поэта был очень понятен Яхонтову. Ему нравилось, что Маяковский ценил удобство необходимых вещей, но выказывал равнодушие к «тряпкам». Правда, у Маяковского были, как мы бы теперь сказали, неизмеримо большие материальные возможности – заграничные поездки, основательные гонорары. В общем, он был аккуратным в деловом отношении человеком. Возможности Яхонтова, скажем прямо, были ничтожны. Когда же они возникали, его обуревало первое желание – одаривать близких. Из письма Поповой к сестре: «Я помню это наивное, неумелое приобретение нужного и ненужного. Это проявление особого темперамента к вещам, обслуживающим человека. Эти часы в его жизни, когда он вдруг становился „земным“ (как умел, конечно) и хлопотал о паре теплых перчаток или ботинок „для Лили“… Сегодня он влетел как тигр и не пускал нас к своим чемоданам, из передней влетая в комнату все с новыми вещами. Все эти вещи были „для Лили…“». Себе, для себя – ничего. А если можно было бы подсчитать, сколько в своей жизни он потратил на цветы, пожалуй, на эти деньги можно было построить кооперативную квартиру.

К концу 30-х годов общий уровень жизни повысился, и в среде работников искусства многие со знанием дела этот уровень повышали. В доме Яхонтова все оставалось как в 20-х годах. Собственный концертный костюм был основной и главной заботой. А режиссер чаще всего не выходил на поклон потому, что соответствующего платья попросту не было. Когда новый 1940 год встречали в Клубе писателей, Лиле Поповой потребовалась особая степень достоинства, чтобы не загрустить в окружении разодетых писательских жен. А Яхонтов разглядывал нарядных дам и весело читал: «Эх, к такому платью бы да еще бы… голову!»

Только однажды он стал специально зарабатывать и откладывать – во время войны, на танк «Владимир Маяковский». Если же быть точным, следует добавить, что недостающую сумму он занял и так до конца жизни с этим долгом не расплатился.

Единственное, что хотелось приобрести Яхонтову, как и Маяковскому, – это массовое признание. Однако, «сочтемся славою» Маяковский говорил спокойнее и тверже.

Яхонтову же была свойственна крайняя болезненность реакций и душевная неустойчивость. Ни полемическим темпераментом, ни находчивостью, ни броским остроумием он не обладал. Иногда на эстраде он вступал в разговор с публикой, но не обнаруживал при этом таланта оратора. Он был уверенным только в сфере искусства и предпочитал уходить в нее, не объясняясь.

* * *

В своей работе Яхонтов старался не изменить задаче, аналогичной задачам Маяковского: слушать свое время, его смысл, содержание и идеи.

Маяковский безбоязненно погружался в политику. Яхонтов, в 20-х годах испробовав опыт публицистических монтажей, в 30-х стремился этот опыт продолжить. Но многое стало сложнее. То, что называется «правдой факта» и что лежало в основе эстетики документального, публицистического искусства, подвергалось многим испытаниям. Нелегко складывались судьбы выдающихся документалистов в кино – строгую правду документа теснил пафос парадных отчетов. Далеко не все, на что ушел пыл очеркистов 30-х годов, выдержало испытание временем. То же самое можно сказать и о Яхонтове, вкладывавшем труд и темперамент в такие работы, как «Торжественное обещание» или «Новые плоды».

В театральной публицистике он работал много и быстро, как и положено в этом жанре. Он старался сохранить ритм, в котором когда-то делал первые ленинские композиции, – выносил на подмостки то, что, как ему казалось, являло собой волнующий факт жизни. Как только была опубликована речь Георгия Димитрова на Лейпцигском процессе, он стал читать ее со сцены. Он читал ее в концертных залах, в кругу знакомых, там, где от него ждали стихов, – всюду. В 1935 году он сделал композицию «Памяти Кирова», в том же году – «Новые плоды», посвященную Мичурину и Циолковскому, в 1940 году – «Надо мечтать» (монтаж ленинской работы «Что делать?», поэмы Маяковского, воспоминаний о Ленине).

Зимой 1938 года, когда он был на гастролях в Тбилиси, пришло известие о гибели Чкалова. И вместо какой-то объявленной программы он уже читал композицию «Венок на гроб Чкалова» – статьи, очерки о знаменитом перелете Москва – Нью-Йорк, стихи. В зале плакали. Композиция, естественно, не сохранилась. Ее сделали меньше чем за сутки и, наверно, даже не записали.

Одержимый в творчестве, Яхонтов не отказывался от таких темпов работы. Но он нередко напрягал все силы, чтобы сделать художественным материал, значение которого во всех смыслах временно, – он это чувствовал.

Он хотел длительной жизни своего искусства. И потому очень рассчитывал на работу, начатую в 1940 году. Это была композиция, условное рабочее название которой – «Дружба Маркса и Энгельса». Над текстом на этот раз работала целая литературная бригада: Е. Попова, поэт Б. Смоленский, М. Зисельман, Б. Грибанов. Яхонтов с нетерпением поглядывал на стол, заваленный книгами, уже кое-что учил, с удовольствием погружаясь в знакомый «кипяток» «Капитала» и «прохладу» энгельсовских страниц. Он, как художник, был предрасположен к классике во всех сферах, включая и политическую публицистику. Страницы Маркса и Энгельса он учил легко, как классическую прозу. Он слышал там «мощь и музыку доказательств». Когда в других публицистических текстах снижался уровень мысли и пропадала логика, возникал внутренний тормоз. Яхонтов терялся, чувствуя, что исчезает радость контакта с текстом. Он уговаривал себя, раздражался на окружающих и, в конце концов, впадал в тоску. Собственный дар вдруг казался каким-то обманом, голос – проклятьем.

Композиция о дружбе Маркса и Энгельса в основных фрагментах сохранилась. Она рассказывает о высоких человеческих отношениях, о жертвенности ради большой идеи и о победах разума.

Это была классика. Это было надежно.

Композиция не успела прозвучать со сцены – война прервала работу. Борис Смоленский, Борис Грибанов, Марк Зисельман ушли на фронт. Борис Смоленский успел прислать Поповой два-три письма с фронта. 16 ноября 1941 года он погиб. Ему было всего 20 лет. Как писал Маяковский,

 
В наших жилах —
                                  кровь, а не водица…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю