355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Модест Корф » Записки » Текст книги (страница 44)
Записки
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:31

Текст книги "Записки"


Автор книги: Модест Корф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 47 страниц)

Шло дело об определении торговых прав финляндского купечества в России, и поверенный оного, тамошний негоциант Брун, после неоднократных со мной объяснений привез мне наконец толстую пачку ассигнаций, прибавив, что это разные документы, которые он забыл сообщить мне при прежних наших объяснениях. Считая, что тут не за что сердиться, потому что Брун меряет меня только по общему аршину, я ласково и без всякого сердца отклонил его «дополнительные документы», и дело было тоже решено согласно его желанию, которое соответствовало и справедливости. Тогда он привез мне табакерку «в знак воспоминания от финляндского купечества за оказанное ему добро», но я попросил его отрекомендовать меня просто в добрую память своих сограждан, отозвавшись, что с моей стороны буду их помнить и без наглядного знака их расположения.

Бородинские маневры повлекли за собой множество милостей и наград. Из важных и почетных лиц кто сделан шефом полка с присвоением оному его имени, кто пожалован лентами и звездами. Сверх того, есть и одна награда общая: всем участвовавшим в Бородинской битве, если они и теперь еще состоят в рядах, пожалованы в виде прибавочного содержания те оклады, которые они в то время получали, разумеется, пока они останутся в службе. Число таких ветеранов, конечно, чрезвычайно ограничено, а прибавочное содержание совершенно ничтожно: ибо тогда оклады были самые маленькие, и все, продолжающие еще ныне службу, состояли в неважных чинах. Так, например, Паскевич, Толь, Чернышев были только полковниками.

Вес газеты наши наполнены великолепными описаниями бывших маневров, воздвижения на Бородинском поле памятника (работы графа Канкрина) и пр., но разумеется, что ныне этот военный праздник не мог иметь той занимательности, как в Калише или в Вознесенске, потому что он не был украшен присутствием дам. Всего тут примечательнее собственноручный приказ государя, отданный в день битвы (26 августа) войскам: вещь, в которой пропасть народной поэзии и знания русского сердца.

Усердие и смышленость – особенно же когда в союзе с ними твердое намерение достигнуть своей цели и энергия характера – могут чрезвычайно много. Одно из явственных тому доказательств – нынешний архимандрит Сергиевской пустыни, находящейся близ Стрельны, Игнатий Брянчанинов. Этот монастырь был прежде – и на очень близкой нам памяти – в неудовлетворительном состоянии. Теперь он во всех отношениях поставлен на первую ступень: благочиние, великолепие, мастерское пение клиросов, наружное благообразие монахов, богатейшие облачения – все соединяется вместе, достигая идеала пышного и величественного и вместе трогательного священнослужения нашей церкви. Создано множество новых зданий, церкви обновлены и украшены, и при всем том монастырю сбережены значительные капиталы. По велелепию и порядку богослужения, располагающим невольно душу к набожности, не остается ничего более желать.

Я видел множество монастырей в России, монастыри новгородские, киевские, воронежские, московские, видел и три главные наши лавры: все они далеко отстают в этом отношении от Сергиевской пустыни, и разве только новгородский Юрьев монастырь, московские Симонов и Донской могут быть поставлены в некоторое с ней сравнение. И все это сделано Игнатием в какие-нибудь пять или шесть лет при тех же почти средствах, которыми могли располагать его предместники.

Происходя из хорошей дворянской фамилии и быв воспитан в Инженерном училище, где он, состоя фельдфебелем, сделался лично известным нынешнему государю, прослужив потом в инженерах до поручиков, Брянчанинов наконец уступил давнишнему своему желанию принять иночество, долго послушничествовал по разным отдаленным монастырям, был после настоятелем в каком-то монастыре калужском и переведен сюда архимандритом, кажется, в 1832 или 1833 году. Некоторые приписывают его пострижение видам честолюбия, которых не удовлетворяло начальное военное поприще в военной службе; но другие, ближе его знающие, утверждают, что он постригся единственно по влечению сердца, быв воспитан с детства в набожности и в строгом исполнении обрядов церкви. Как бы то ни было, но, судя по результатам, этого человека нельзя не назвать гениальным в своем роде. Он заслуживает внимания даже по строгому образу жизни и по чистоте, в которой умел сохранить свою репутацию; молодой, прекрасный собой, архимандрит из дворян, из военных, со светским воспитанием[274]274
  Он говорит между прочим очень хорошо по-французски и очень любит изъясняться на этом языке!


[Закрыть]
, не мог не заинтересовать наших дам.

Разумеется, что достигнутые им по управлению монастыря результаты не могут не возбуждать зависти в монашестве и даже в духовных наших властях; но эта зависть может снедать их только втайне, ибо у Брянчанинова могучий оплот против их козней – именно сам государь, любящий и отличающий его еще со времен Инженерного училища. Я, кажется, говорил уже когда-то, что государь, быв недоволен приветствием знаменитого (покойного) Фотия в Юрьевом монастыре, прислал его к Брянчанинову – учиться, как надобно встречать государя.

7 сентября. Государственный Совет помещался с самого начала своего учреждения в Зимнем дворце[275]275
  Близ кабинета императора Александра, который был в бельэтаже, там, где теперь комнаты императрицы.


[Закрыть]
. Потом он был переведен в дом графа Румянцева на Дворцовой площади, где оставался до тех пор, пока все частные дома на этой площади были срыты, для возведения нынешнего здания Главного штаба и министерства иностранных дел. Тогда Совет переместили опять во дворец, сперва в так называемый Шепелевский, а после в нижний этаж Эрмитажа, где он и теперь имеет свои заседания[276]276
  Писано в 1839 году.


[Закрыть]
. Но при всех этих помещениях всегда более помышляемо было об удобстве для самого Совета, нежели для государственной канцелярии, которая никогда не имела не только приличных, но даже сколько-нибудь сподручных комнат для своих занятий.

Оттого с самого начала установился такой внутренний распорядок, что все без изъятия чиновники, до последнего писца, работают у себя по домам, кроме небольшого отделения государственного секретаря, или личной его канцелярии, для которой я, по примеру моих предместников, нанимаю несколько комнат при моей квартире. Дурные и даже опасные последствия подобного распорядка очевидны, и потому я, тотчас по вступлении в должность, вошел в сношение с министерством императорского двора об отводе для государственной канцелярии более приличного и удобного помещения, нежели то, которое она занимает теперь в темных и низких антресолях над комнатами Совета. Но сношения мои были безуспешны: сперва предполагали было Инвалидный комитет, помещающийся подле Совета, перевести в Таврический дворец и нам отдать его комнаты; однако государь на это не соизволил, а других свободных комнат поблизости не оказалось. И так все оставалось по-прежнему.

Но, наконец, такой беспорядок, обращающийся, кроме вреда делам, и к порче чиновников, мне надоел и, по совещании с правящими должность статс-секретарей, я приказал, чтобы все младшие чиновники, непременно, каждый день, кроме воскресных и праздничных, собирались от 11 до 3 часов в тех комнатах, которые предназначены для государственной канцелярии. Порядок этот восприял свое начало с 1 текущего сентября, и хотя он на первых порах, разумеется, не нравится и антресоли наши крайне неудобны для занятий, однако, по крайней мере, я теперь спокоен насчет целости дел, которые прежде каждый уносил с собой на дом, и, сверх того, этим введено более порядка и удобства по внутренним сношениям.

8 сентября. Государственный Совет и в прежнее время позволял себе иногда искреннее изъяснение своих мыслей пред самодержавной властью. Так, на днях попалось мне дело 1811 года о комплектовании армии и флота, в котором столько же любопытны рассуждения Совета, сколько и отметки императора Александра. В журнале Совета, при рассуждениях о рекрутских наборах, между прочим, сказано было: «Российское войско до сих пор было единое в Европе, храбростью своей и верностью к государю и отечеству отличающееся; но теперь едва ли с надлежащей основательностью может быть подтверждаема сия доблесть оного. Прежде всякий полководец смело мог отважиться на великие и трудные подвиги; но теперь, зная бессилие и тщедушность вновь набираемых воинов, не в состоянии ничего особенно важного предпринять». Против этой статьи государь отметил: «Несправедливо: не всякий полководец, но Румянцев, Суворов; сии никогда не были наряду со всяким. Впрочем, я вопрошаю: наборы тогдашние разве были на другом основании, как ныне; посему мне кажется несправедливо искать причину в образе набора солдат, а скорее ее сыскать можно в талантах предводителей армии».

В другом месте того же журнала упоминалось, что «ныне большая часть доставляемых рекрут не ряды храбрых защитников отечества, но одни госпитали и лазареты наполняют. Полки, сформированные в 1807 году, не суть ли очевидным тому доказательством? Полки эти, не быв употреблены против неприятеля, в один год около двух третей своего комплекта потеряли». Тут Александр написал: «Совершенно несправедливо. Полки эти были укомплектованы не рекрутами, а милицией, коей выбор точно был на том основании, на коем предполагается (в том журнале Совета) учредить впредь наборы рекрут, то есть предоставя одобрению одних предводителей. Где собственный интерес действует, можно ли положиться на 500 или более находящихся у нас предводителей?»

Позен, который вчера приехал из дальнего путешествия по России, посетив самые многолюдные и промышленные ее пункты и быв, между прочим, тоже на Нижегородской ярмарке, говорит, что манифест об уничтожении лажа везде принят с крайним неудовольствием и нигде не находит себе защитников. Все соглашаются, что надобно было принять меры против этого нетерпимого ажиотажа, но все вопиют против тех именно мер, которые теперь приняты. Курс в 3 руб. 50 коп. введен повсеместно и исполняется беспрекословно, но цены, вопреки ожиданиям и внушениям правительства, нигде в соразмерность не упали и, напротив, даже местами поднялись. От этого кричат капиталисты, которые потерпели ущерб в своих капиталах; помещики, которые в той же сумме денег получают со своих имений менее доходов; мануфактуристы и заводчики – оттого, что рабочие требуют по новому курсу той же платы, какую получали прежде по счету на монеты; рабочие, торговцы и вообще класс промышленный принуждают их понижать цены, чего они не хотят и частью не могут сделать; наконец, чиновники – оттого, что им оставляется то же самое жалованье, когда цена денег упала.

В Москве был общий вопль во всех классах против князя Любецкого, которому приписывают эту меру, сколько по общей молве, столько и потому, что он на беду свою в один день с изданием манифеста получил бриллианты к Александровской звезде. Вопль и нарекания на него тем сильнее, что он поляк и что большая масса видит здесь какой-то злой умысел к утеснению народа. Все это вести Позеновские, к сожалению, впрочем, довольно вероятные.

Бородинские маневры кончились. Государь приехал оттуда в Москву 3 сентября вечером. Свободные гвардейские войска, бывшие отсюда на Бородинском поле, также вступят в Москву, и купечество сбирается их угостить в экзерциргаузе. Потом будет торжественная закладка храма Христа Спасителя, предположенного еще Александром в память 1812 года, начатого на Воробьевых горах, но потом несостоявшегося за совершенным неудобством местности. Храм будет в самом городе близ Кремля на берегу Москвы-реки, там, где стоял прежде Алексеевский монастырь. Когда я посетил в прошлом году Москву, этот монастырь был уже срыт и планировали место.

Ермолов, почитающийся теперь решительно не в милости, был однако же в Бородине. И трудно бы ему было не приехать туда, когда в 1812 году он был тут начальником штаба действовавшей армии: следственно, одним из самых первых лиц. На последнем маневре, изображавшем самую битву, Ермолов был при государе вместе с графом Воронцовым и князем Д. В. Голицыным, и он много говорил с ними о подробностях сражения.

15 сентября. Опять новые вести о лаже. Граф Левашов, возвратившийся из Бородина, но бывший перед тем во Владимирской губернии, уверяет, что там дело принялось как нельзя лучше и меры правительства приняты с большой благодарностью. Простой народ в особенности говорит, что теперь только «увидел свет Божий». В Москве дело идет не так ладно. Там все еще находятся барышники и спекуляторы, которые, пользуясь старыми привычками народа, выискивают средства обманывать его на деньгах разными манерами; но местное начальство не шутит, и как эти люди все без изъятия самых низших классов, то их ловят и секут без дальнейшего суда по одному полицейскому разбору. На цены, по крайней мере, у нас в Петербурге, торговое совместничество тоже начинает производить свое действие.

Известно, что многие товары, которыми торгует Английский магазин, можно достать и в гостинодворских лавках, но всегда несколькими процентами ниже. Теперь, когда Английский магазин переложил свои цены на серебро с соответственным понижением, а гостинодворцы остались при прежних, обоюдные их цены сравнялись, и оттого все покупщики постепенно переходят от последних к первому, при уверенности за те же деньги получить товар без обману. Это непременно заставит гостинодворцев понизить и свои цены в прежнюю соразмерность, чтобы не лишиться всех покупателей, и говорят, в некоторых лавках к тому уже и приступили.

17 сентября. Государь воротился из Москвы в ночь с 15-го на 16-е, в Царское Село. Он перелетел в 35 часов – немногим дольше, чем можно бы сделать этот переезд по железной дороге. На дороге он обогнал передового своего фельдъегеря, за что, однако же, очень разгневался.

4 октября. Зимний дворец шалит, и предсказания о нем фаталистов сбываются. Излишняя поспешность в его возобновлении являет свои последствия: везде страшная сырость, и многое надобно опять снова переделывать; так, например, и прелестная Белая зала со своими золотыми колоннами, стоившая столько денег, совсем почернела. Между тем, на беду вздумали прошлым летом сделать разные капитальные переделки и в Аничковском дворце, где теперь тоже большая сырость. От этого царской фамилии решительно негде поместиться в Петербурге, и она по необходимости должна жить еще очень долго в Царском Селе.

Вчера пришло известие, что графа Толя на возвратном пути из Варшавы сюда на польской границе перед Юрбургом разбил паралич, от которого у него отнялась целая сторона. Примечательно, что по наступавшему постепенно онемению, он вперед предчувствовал этот удар и успел еще написать несколько строк государю. Сегодня поскакал к нему отсюда его сын. По дошедшим слухам говорят, что положение его если не совсем безнадежно, то по крайней мере очень опасно.

И ужасно то, что наше безлюдье примечается не только в гражданской администрации, но и в других частях управления. В военном ведомстве из людей значащих и играющих роль разве только корпусные командиры Муравьев (Николай), Нейдгардт и начальник штаба в Варшаве князь Горчаков выходят несколько из ряду обыкновенных; прочие корпусные командиры – или люди самые посредственные, или еще ниже посредственности, как в мирное, так и в военное время. Мне сказывал это Позен, который ближе их знает не только лично, но и по делам, и на мнение которого можно положиться.

Лучшие люди еще у нас в дипломатии; но посол наш во Франции, граф Пален, говорил мне на днях, что и там теперь представляется величайшее затруднение: лондонский наш посол граф Поццо ди-Борго, за семидесятилетний старец, до такой степени упал и упадает моральными силами, что ему невозможно долее оставаться на этом важном посту.

Наши заседания под председательством Голицына идут своим порядком ничуть не хуже, чем при Васильчикове, хотя первый почти нисколько не занимается делами, не тревожит меня и не отрывает от дела беспрестанными присылками, а ограничивается коротеньким словесным докладом перед самым присутствием. Собственных идей, собственного высшего соображения нет ни у того, ни у другого, и от того оба подвержены посторонним влияниям, но у Васильчикова эти влияния совершенно затемняют всякое личное суждение, а у Голицына более прозорливости и все-таки сколько-нибудь, но более деловой опытности! Вообще Голицын умнее Васильчикова, более его имеет такта, веса и достоинства; зато последний гораздо усерднее к делам, более берет к сердцу государственные интересы, более по-своему радеет об их охранении; но результаты в отношении к Совету почти одни и те же, и я был бы очень затруднен, если бы пришлось решать: кто из них как председатель полезнее? Зато как светский человек, как homme d’esprit, Голицын неоспоримо уже имеет все преимущества перед Васильчиковым. Невозможно быть милее первого, и с ним можно проводить часы не соскучась, даже с возрастающим интересом, тогда как с последним всякий материал к какому-нибудь разговору очень скоро истощается.

Голицын был всегда очень близок ко двору, начиная с камер-пажества во времена Екатерины, и помнит все придворные отношения и интриги за 40 лет, все анекдоты, все забавное, что случилось в это время, и – все это рассказывает с необыкновенным умением. Слушая его, воображаешь себе совершенно, что читаешь какие-нибудь болтливые, но острые и веселые французские мемуары. Истинно жаль, если он не диктует своих записок в этом роде, которые были бы драгоценным запасом юмора и соли; иначе с ним умрут все эти предания, вся живая традиция четырех царствований.

12 октября. Бухарский хан прислал в подарок государю слона, который на днях сюда прибыл вместе с двумя своими адъютантами, верблюдами. Государь осматривал этого слона в Царском Селе, в присутствии одной женщины, которая не знала государя и в первый раз в жизни видела слона.

– А что это, батюшка, за зверь? – спросила она.

– Слон.

Государь, которому понравилось и это незнание его особы, и этот вопрос, с умыслом продолжал разговор и, между прочим, спросил женщину, как она довольна величиной слона?

– Чудо, батюшка, поистине чудо: всякое дыхание да хвалит Господа.

Граф Толь, при первом письме своем, отправленном к государю в близком предчувствии смерти, доставил между прочим дневник, который при каждом его путешествии вели всегда всем его распоряжениям и приказаниям по его части. Адъютанту, который привез письмо и дневник, велено было вручить последний государю при первом известии о кончине Толя; но он понял иначе и отдал в одно время с письмом, а тут вышло довольно курьезное обстоятельство: в одном месте граф, заметив крайнюю ветхость одного дома шоссейной стражи, пишет, что непременно нужно, для предстоящего проезда государя, исправить его хоть сколько-нибудь по наружности.

13 октября. Государь чрезвычайно грустен, и русское сердце страждет за него и вместе с ним. Киселев, который уже с ним работал по возвращении из Москвы, говорит, что он все время сидел подперши лоб рукою и, рассказывая о положении императрицы, изъявлял глубокую свою горесть и малые надежды: «Что мне, что доктора говорят, будто бы у нее поменьше жар: я сам лучше всех вижу ее грустное положение». И при этом выступили у него две крупные слезы…

22 ноября. Васильчиков на днях объяснялся с государем по делу, бывшему в Комитете министров, о мерах к распространению в остзейских губерниях русского языка, и при этом зашла речь о привилегиях наших остзейцев – предмете, который, вместе со Сводом их местных законов, должен скоро подвергнуться окончательному рассмотрению. Васильчиков, хотя и русский в душе, однако русский благоразумный и потому большой защитник этих привилегий, освященных царским словом, и которых остзейское дворянство – всегда преданное нашему правительству – конечно, никогда не употребляло во зло.

– Что же касается до этих привилегий, – сказал государь, – то я теперь и всегда буду самым строгим их сберегателем, и пусть никто и не думает подъехать ко мне с предварениями об их перемене, а чтобы доказать, в какой степени я их уважаю, я готов бы был сам сейчас принять диплом на звание тамошнего дворянина, если бы дворянство мне его поднесло.

Потом, обратясь, к наследнику, он прибавил:

– Это я говорю и для тебя: возьми за непременное и святое правило всегда держать то, что ты однажды обещал.

Кстати, об остзейских губерниях. Недавно вышла книга «известного» Булгарина: «Летняя прогулка по Финляндии и Швеции» – вещь довольно пустая, сколоченная из видов, с примесью большого хвастовства. Она начинается обозрением морального состояния Остзейского края, особенно Лифляндии, где Булгарин долго жил в своем имении Карловке, в окрестностях Дерпта, где он имел бесчисленные истории со студентами из дворянства, не все относившиеся к его чести. В этом обозрении он изливает всю свою желчь на лифляндское дворянство; хотя и нет сомнения, что тут много правды, однако все представлено в преувеличенном виде и притом в самых язвительных красках, так что я не мог довольно надивиться оплошности цензуры, пропустившей такую диатрибу против дворянского сословия целой губернии. Потом выписки из книги Булгарина, именно по этой статье, перешли и в немецкие академические «Ведомости». Но как тут ругательства его сделались уже доступными тем, против кого они направлены, то вся беда пала на бедного редактора немецких «Ведомостей» Ольдекопа, который, за приложенный к переводу их труд, должен был просидеть на гауптвахте.

24 ноября. Один из наших молодых литераторов, Мельгунов, давно уже путешествующий по Германии, описывает свидание свое в 1836 году с Гумбольдтом и заключает его так: «Но Гумбольдту все-таки 70 лет, а из нового поколения не видать до сих пор никого, кто бы мог не только затмить его славу, но даже к ней приблизиться. Гумбольдт и Шеллинг чуть ли не единственные оставшиеся великаны ученого мира Германии; но и эти великаны скоро исчезнут, и эти полубоги скоро покинут землю, едва ли оставив после себя преемников. Кругом все мелко: наш век есть век посредственности», – последние строки, к несчастью, не одно поэтическое восклицание, но сущая истина!

Не говоря об остальной Европе, страшно обернуться и на нашу Россию, где все великое, творческое, гениальное постепенно удаляется со сцены и оставляет на ней одних статистов, – Россию, где явление это тем примечательнее, что прежде мы ничему или почти ничему не учились, а теперь обилуем университетами и всеми возможными училищами, общими и специальными, и все эти училища переполнены и всякий год выпускают тучи кончивших курс студентов и пр. Возьмем только последние 10 лет, и что мы тут растеряли! В администрации угасли светлые имена Кочубея и колоссального Сперанского, умирает Канкрин и почти умер Дашков. В литературе не стало Карамзина и Пушкина, Жуковский выписался, Крылов умолк в глубокой зиме своих седин. С военного поприща сошел Дибич, а другая знаменитость – Толь – скорыми шагами близится к разрушению, и кто же заменит эти народные славы или кто обещает заменить их в будущем, по крайней мере, в близком будущем?

14 декабря. Нынче завелась у нас весьма полезная вещь, заимствованная от чужих краев, именно чтение по разным предметам публичных курсов. Чтения эти поручаются известным ученым от Академии наук, от министерства финансов и пр., и производятся большею частью даром. К числу их принадлежат и чтения о русском языке и русской словесности известного нашего филолога и журналиста Николая Ивановича Греча. Он читает, впрочем, не по поручению, а сам от себя, и не даром, а за деньги (15 руб. серебром за 15 чтений), кроме некоторых лиц, которым он прислал, так сказать, почетные билеты, в том числе и мне. Чтения эти привлекают довольно значительное стечение слушателей, до 300 и более, и вообще довольно удовлетворительны, при прекрасном органе и отличном образе чтения Греча, хотя они едва ли бы выдержали строгую критику в печати. Посреди многого дельного, путного, даже отчасти нового, в них прорывается немало и очень известного, обветшалого, иногда мысли не совсем основательные, шутки несколько тупые. Между тем, тут бывают и министры, и члены Государственного Совета, и даже дамы, хотя никак нельзя еще сказать, чтобы было в тоне ездить на Гречевы вечера, что мы едва ли и скоро дождемся при чтениях русских.

25 декабря. Так как нынче Рождество в понедельник, то сочельник, по церковному обряду, праздновался в пятницу. Зато в субботу, как бы не бывало уже поста, был большой обед у шведского посланника барона Пальмстиерна, на котором присутствовало гораздо более русских, нежели иностранцев, – в том числе и я: обед со всей дипломатическою пышностью и гастрономическою роскошью. Пальмстиерна составляет в нашем дипломатическом корпусе чрезвычайно редкое изъятие. Занимая уже очень давно свой пост, он выучился в совершенстве русскому языку и не только говорит, но и пишет на нем свободно. Привязанность его к русскому языку простирается так далеко, что он принадлежит даже к числу самых ревностных посетителей чтений Греча.

29 декабря. Я был вчера у графа Канкрина, который все еще болен и страждет невыразимо. Он теперь уже более месяца лежит в постели, устроенной с необыкновенною его комической оригинальностью. Это огромная двуспальная кровать, страшной вышины, что-то вроде катафалка, с которого он озирает всех приходящих. Под локтями у него исполинские фолианты, на которые он упирается, как Зевес на свою молнию. При всем этом страдальческом положении и при всех этих причудах – Канкрин нисколько не прекращает своей изумительной деятельности: он весь день читает, диктует, сам пишет – словом, управляет своим министерством в полном его объеме, как самый трудолюбивый директор своим департаментом. Вчера он говорил мне, что чувствует себя совершенно изнуренным и в здоровье, и в силах, давно желал бы совсем оставить службу, но удерживается в том только страхом, что государь разгневается.

– А если государь разгневается, – прибавил он, – то вы знаете, что мне не будет покоя и от других: меня тотчас начнут преследовать и гнать, а при 17-летнем управлении министерством найдется, конечно, немало такого, за что злому намерению можно будет придраться, и, пожалуй, вздумают еще отдать под суд.

Хотя я и не думаю, чтобы в этом заключалась единственная причина, удерживающая Канкрина, однако помню еще за несколько пред этим лет сказанные мне слова, что «министру финансов, для покоя своего, надобно умирать на этом месте».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю