355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Модест Корф » Записки » Текст книги (страница 6)
Записки
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:31

Текст книги "Записки"


Автор книги: Модест Корф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц)

За несколько дней перед сказанным балом был развод на площадке перед Зимним дворцом. Князь Щербатов имел надобность сказать что-то генерал-адъютанту Нейдгардту, и как солдаты стояли вольно, ружье у ноги, то, полагая, что государь еще не прибыл, он вошел в оцепление, куда допускаются одни только военные. Но государь был уже на площадке и, заметив Щербатова, послал военного генерал-губернатора сказать ему, что в статском платье тут никому не место. Встревоженный этим замечанием, Щербатов, но возвращении домой, поспешил написать к графу Бенкендорфу письмо, в котором изъяснил происшедшее недоразумение, прибавив, что без того никогда не отважился бы нарушить известных ему по прежней службе военных правил. На это ему отвечали в очень благосклонных выражениях, что и государь не подозревал никакого умышленного с его стороны нарушения порядка и что его величеству всегда приятно будет видеть князя на разводе, если он станет являться, по общему порядку, в мундире. За этою перепискою непосредственно следовал упомянутый мною выше придворный бал. Государь, увидев здесь Щербатова, сам подошел к нему и, повторив изустно написанное Бенкендорфом, сказал:

– Я знаю, что ты на меня дулся и все еще дуешься; напрасно: надо было тогда же объясниться, и все бы развязалось.

– Государь, я и был готов на такое объяснение, в случае, если бы вы изволили меня к себе призвать; но надежда моя на это не сбылась, и в сознании, что я служил не хуже других, которые меня обошли, я не мог, при таком знаке нерасположения вашего величества, поступить иначе и должен был оставить службу.

– Ну, теперь это статья конченная, а в доказательство, что с моей стороны нет нерасположения, скажу тебе, что искренно порадуюсь, если ты опять пойдешь в службу, и буду только ждать первого твоего слова, чтобы дать тебе то место, которого пожелаешь.

Щербатов поклонился в молчании, чем и пресекся разговор; но на другое утро рано он приехал к Васильчикову за советом и наставлением, хотя и настаивал на том, что ему необходимо ехать по делам в свое имение и что он одурачится перед целым светом, если, дувшись три года, вдруг воротится опять, без всякой причины, к тому же самому, чем был прежде. Однако Васильчиков, пользовавшийся неограниченным над ним влиянием, вразумил его, что все это надо было высказать государю тут же; что теперь слишком поздно раздумывать и что, уклоняясь от вызова государя, он рискует впасть, уже навсегда, в совершенную немилость. И так Щербатов написал государю, что принимает с благодарностью милостивое его предложение и готов на всякую должность, какую его величеству угодно будет назначить – в эполетах или без эполет – лишь бы позволено ему было, по крайней его надобности, отлучиться теперь на некоторое время в деревню.

Вследствие того государь в ту же минуту велел написать о нем особое дополнение к отданному уже на тот день приказу, и таким образом 24 апреля Щербатов был уже снова генерал от инфантерии в эполетах, с почетным званием шефа Костромского полка, но без аксельбанта, потому что при императоре Николае александровские генерал-адъютанты, единожды оставлявшие службу, уже невозвратно теряли прежнее свое звание.

Впрочем, без определенных занятий князь Щербатов оставался недолго. 1 июля того же года исполнилось его давнишнее желание: он был пожалован членом Государственного Совета, а вскоре за тем, и именно 14 апреля 1844 года, государь утвердил его, после смерти князя Дмитрия Владимировича Голицына, в должности Московского военного генерал-губернатора, которую временно он исправлял с июня 1843 года. От этого важного поста князь Щербатов был уволен по болезни в мае 1848 года, за несколько месяцев до своей смерти, последовавшей 15 декабря того же года.

* * *

Три студента из уроженцев Остзейских губерний, только что поступившие в Петербургский университет, плохо знавшие по-русски и почти ни с кем и ни с чем еще не знакомые в столице, встретили на Невском проспекте государя в санях и, не зная его, не поклонились. Государь остановился, подозвал их к себе, назвался и внушил им, что если они и не знали его, то должны были отдать ему честь как генералу, велел всем трем идти тотчас на главную гауптвахту в Зимнем дворце. Там они пробыли несколько часов, в продолжение которых пообедали с караульными офицерами, а оттуда присланным за ними фельдъегерем потребованы были в Аничков дворец. При входе камердинер государя спросил, что едят они: постное или скоромное (это было в Великом посту) и, несмотря на ответ, что они уже поели, им подали целый обед, по окончании которого провели в кабинет к государю. Здесь он их порядком пожурил, сперва по-русски, а потом, видя, что они мало его понимают[27]27
  На вопрос одному, откуда он, тот отвечал: «Из университета», – и государь должен был объяснить ему уже по-немецки, что спрашивает: откуда он родом?


[Закрыть]
, по-немецки, и наконец, приняв совершенно отеческий тон, обнял, расцеловал и отпустил по домам.

* * *

В 1839 году с многознаменательным для христиан праздником Светлого Христова Воскресения соединено было, по поэтической идее императора Николая, торжество и другого еще рода: освящение давно восставших из пепла, менее нежели в полтора года, чертогов русского царя.

Накануне, в Великую Субботу, которая в этом году совпала с днем Благовещения (25 марта), освящен был дворцовый собор, а в самый Светлый праздник в нем уже совершались и «утренняя глубокая», и пасхальная обедня, со всем обычным блеском и великолепием придворного священнослужения.

Предварительно всех нас собрали в походную церковь Эрмитажа, уцелевшего, как известно, от пожара, а потом, у полуночи, оттуда двинулся крестный ход, в сопровождении царской фамилии и двора, через Шепелевский дворец прямо в собор, где немедленно началось богослужение. После обедни та же процессия пошла через все главнейшие залы до внутренних покоев, где государь с семьею своею раскланялись и удалились; всем же присутствовавшим, от мала до велика, числом более 3 тысяч человек, подано было на накрытых в огромных залах столах богатое разговенье, которого для публики во дворце никогда не бывает. Обыкновенного «христосования» с государем в эту ночь не было, но мы и так разъехались из дворца гораздо позже трех часов.

Ночное шествие царственной семьи в сопровождении блестящего двора, многочисленного духовенства с крестами и святою водою и огромного хора певчих по этим сияющим палатам, так недавно еще представлявшим одни обгорелые развалины, было в высшей степени величественно и поразительно. Запустение и пепел сменились ликующей жизнью; пожиравшее пламя – огнями радости! В Белой зале процессия двигалась между двумя длинными рядами главных мастеровых, участвовавших в возобновлении дворца – большею частью русских мужичков с бородами и в кафтанах. Многие, кланяясь почти до земли, плакали. Государь казался чрезвычайно довольным и веселым.

По случаю этого дня выбита была особая медаль, на одной стороне которой красовалось царское слово «благодарю», а на другой находилась надпись: «Усердие все превозмогает». Три главные члена строительной комиссии: министр императорского двора князь Волконский, обер-шталмейстер князь Долгоруков и дежурный генерал Клейнмихель получили эту медаль, осыпанную брильянтами[28]28
  Долгорукову пожалована была еще Андреевская лента, а Клейнмихелю дан графский титул. Медаль Волконского стоила 40 тысяч, а каждая из остальных – 14 тысяч рублей, по тогдашнему счету, ассигнациями.


[Закрыть]
; чиновникам, архитекторам, художникам и проч., всего двумстам, – пожалована золотая; наконец, всем мастеровым и рабочим, числом до 7000, роздана та же медаль серебряная. Ее установлено носить в петлице на Андреевской ленте.

В тот же день перенесены были торжественно из Аничкина дворца в обновленный Зимний знамена и штандарты гвардейских полков. Императорский флаг, знаменующий присутствие государя в столице и поднятый после пожара на Аничковом дворце, с этой же достопамятной ночи развился опять над Зимним. В час был развод в Михайловском манеже (по случаю лежавшего еще на улицах и на площади перед дворцом снега) и тут государь исполнил частью то, что прежде делал всегда ночью, т. е. перецеловался со всеми генералами и гвардейскими офицерами. За вечернею императрица целовалась, по обыкновению, с дамами. Мне рассказывал ульяновский священник, что вечером того дня возвращавшиеся из Петербурга в Петергоф драгунские солдаты остановили на дороге одного мастерового, уже украшенного новой медалью, расспрашивали его, разглядывали медаль и, с восторгом прикладываясь к ней как к иконе, кричали, что отдали бы последнюю копейку за царское «благодарю».

При всем том эта медаль не избежала и насмешек, раз даже публично, на театре. Актер Григорьев мастерски и совершенно с натуры передавал на сцене бородатых купцов и мещан и к мелким пьесам и фарсам, которые именно для него сочинялись в этом роде, подбавлял еще иногда и от себя. В самый год возобновления дворца поставлена была на сцену подобная безделка под заглавием «Купец третьей гильдии», и Григорьев, занимавший в ней первую роль, вставил с своей стороны следующий диалог, которого не было в оригинале.

Является купец с голубой ленточкой в петлице – сам Григорьев; между разговором один из его товарищей замечает это украшение и с любопытством спрашивает:

– Что это, верно, за Бородино?

– Нет-с, это так-с!

– Как так-с?

– Да так-с, по искусственной части.

– Что ж это значит?

– Да мы вывезли фунтиков тридцать мусору-с.

Хохот публики был, разумеется, неудержимый; но Григорьева послали придумывать другие, более пристойные остроты, на гауптвахту, где он просидел неделю.

После государь сам со смехом рассказывал, что при следующем представлении этой пьесы на вопрос: «Верно, это за Бородино?» – Григорьев отвечал: «Нет-с, это дело постороннее; мое почтение», – и ретировался со сцены.

* * *

Форейтор – тогда все ездили еще четвернею – генерал-адъютанта Деллингсгаузена (находившегося адъютантом при императоре Николае еще в бытность его великим князем) при каком-то разъезде ударил жандарма, обращавшего его к порядку, плетью по лицу. Форейтора, разумеется, взяли в полицию, а Деллингсгаузен завязал переписку с полицейским начальством для оправдания своего человека. Все это крайне разгневало государя, и вслед за сим происшествием разнесли по всем домам в Петербурге печатное объявление за подписанием военного генерал-губернатора, что государь император, слыша с неудовольствием о неповиновении, оказываемом жандармам при разъездах, публичных церемониях, гуляньях и проч., повелевает жандармов и других полицейских чинов, расставленных по местам, считать наравне с военными часовыми, вследствие чего оказывающих им ослушание курьеров, форейторов и лакеев отдавать в рекруты без зачета.

Вскоре после того, при общем христосовании с военными в Светлое Воскресение, в Михайловском манеже, государь не поцеловался с Деллингсгаузеном и, отведя его рукой, сказал, что он «не целуется с нарушителями порядка».

Несчастие редко приходит одно. На второй день праздника Деллингсгаузен был дежурным, и на разводе лошадь под ним так разупрямилась, что лягнула государеву в грудь. Тут государь опять сказал, что не умеющему ездить верхом лучше бы ходить пешком.

Наконец, спустя два или три дня после того, Деллингсгаузен получил из Эстляндии известие о смерти его отца. Когда он по этому случаю стал проситься в отпуск для устройства своих дел, то государь, соизволив на его просьбу, пригласил его до отъезда к себе отобедать, и здесь последовало примирение – в выражениях, доказывающих, каким даром очарования владел император Николай.

– Тебе, – сказал он, – как вспыльчивому немцу, еще туда-сюда было разгорячиться; но мне, как хладнокровному русскому человеку, отнюдь уже этого не следовало, и я вполне винюсь.

* * *

В конце апреля 1839 года, в 3-м часу ночи, вспыхнул где-то пожар, на который государь приехал гораздо прежде военного генерал-губернатора графа Эссена. Он встретил опоздавшего словами:

– Ну, Петр Кириллович, мы порядком за тебя похлопотали и, благодаря Бога, свое дело сделали; теперь нечего уже беспокоиться: огонь дальше не пойдет.

* * *

Когда я благодарил государя за пожалованную мне Владимирскую звезду, он, между прочим, очень много распространялся в похвалах князю Васильчикову.

– Теперь двадцать два года, – говорил он, – что мы с ним знакомы, и я привык любить и уважать его, сперва как начальника, а теперь как советника и друга. Это самая чистая, самая благородная, самая преданная душа; дай Бог ему только здоровья!

На замечание мое, что князь всегда чувствует себя лучше под вечер, государь отвечал, что это бывает обыкновенно с людьми нервными.

– Вот, в доказательство, моя жена, которая утром никуда не годится, а к вечеру разгуляется и оправится.

* * *

Тогда как во всех государствах исключительным знаком ценности вещей приняты драгоценные металлы, у нас с 1812 года место их заступили представители только сего знака – ассигнации. Их единственно узаконено было принимать в казенные и банковские платежи; только на них должны были совершаться все сделки и условия, производиться купля и продажа. Отсюда серебро перешло в ряд простого товара и вытеснилось из народного обращения, и у нас не стало и монетной единицы, потому что рубль сделался счетом воображаемым.

К этому неудобству вскоре присоединилось новое: признав ассигнации исключительной платежной монетой и поставив через то все состояния в необходимость приобретать их для взносов в казну и в кредитные установления, правительство в то же время извлекло из обращения почти целую треть их и не открыло ни одного нового источника свободного промена. Отсюда, при недостатке в ассигнациях, произошла зависимость народа от менял и спекулянтов, с чем вместе родилось и зло простонародных лажей, или счета на монету, так долго и так изнурительно тяготевшее над Россией, зло, которого пространству и объему теперь, когда все это живет лишь в предании, едва можно поверить.

Государственные платежные знаки, перейдя из орудий сделок и потребностей общежития в предмет торга, беспрестанно менялись в цене своей, и эти изменения были так многоразличны, что каждый почти город, каждое место имели свой особенный денежный курс ассигнаций, серебра, золота и даже медной монеты. Если при таком порядке вещей для сословий торгового и ремесленного существовала возможность возмещать потери от лажа, более или менее, на покупщиках, возвышая цену товаров и изделий, и если могли еще выигрывать на том откупщики и капиталисты, то все прочие классы – чиновники, жившие единственно жалованьем; владельцы имений, особенно оброчных; крестьяне, которым недоступны были тонкости курсовых расчетов; работники, получавшие поденную плату, и вообще простой народ – терпели ежедневно такие стеснения и потери, которые выразились наконец не только общим желанием благотворной перемены, но даже и общим повсеместным ропотом.

Высшее правительство давно уже обращало заботливое внимание на этот важный предмет; но как, с одной стороны, самое происхождение зла можно было отнести частью к долговременному бездействию министерства финансов, а им пятнадцать уже лет управляло одно и то же лицо – граф Канкрин; с другой же стороны, меры исправления требовали операции весьма сложной и огромной, может быть, даже перестроения всей нашей финансовой системы, то граф Канкрин долго и всемерно старался отклонить всякий коренной пересмотр вопроса, приписывая существование лажа только обстоятельствам временным, преходящим, и вообще смотря на этот предмет или, по крайней мере, стараясь, чтобы другие смотрели на него как на нечто маловажное и второстепенное.

В таком положении, при равнодушии и явном даже противодействии министра финансов, дело оставалось бы, может быть, еще долгое время неподвижным, если бы не явился вдруг равносильный министру боец, поднявший весь вопрос, так сказать, от его корня. Этот боец был князь Ксаверий Францевич Друцкой-Любецкий, до польского мятежа министр финансов Царства, а в это время – член нашего Государственного Совета, без всяких других служебных обязанностей. О личности его и влиянии на ход финансового нашего управления я уже говорил очень подробно в другом месте. Здесь же повторяю только то, что в течение двух лет (1837–1839) он один, без сторонней помощи, без канцелярии, даже без писца, совершил огромные работы, которые навсегда останутся памятником его знаний, трудолюбия и благонамеренного патриотизма.

Многие из его мыслей были опровергнуты, не столько, впрочем, по убеждению, сколько по трудности предписать исполнителю – министру финансов – такие правила, которым он вперед предсказывал решительную неудачу; но все же одному Любецкому Россия была обязана тем, что дело двинулось с места; одна его настойчивость и энергическая деятельность заставили всех очнуться и самого министра невольно извлекли из апатии.

Окончательные соображения по делу о лаже происходили в конце 1838 и в 1939 году и в сем последнем были приведены в исполнение. Акты дела состояли из письменных мнений адмиралов графа Мордвинова и Грейга и действительных тайных советников князя Любецкого и графа Сперанского[29]29
  Граф Сперанский скончался 11 февраля 1839 года, а мнение его было подано 7 числа того же месяца. Государственная деятельность не оставляла его и на краю гроба.


[Закрыть]
, из разных записок и замечаний министра государственных имуществ, шефа жандармов, сенатора графа Кушелева-Безбородко (впоследствии государственного контролера) и некоторых частных лиц и из возражений и объяснений министра финансов. Все это составило многие сотни листов и образовало пеструю смесь мнений и взглядов самых разнородных и частию совершенно противоположных, так что одна канцелярская работа – изготовление этих бумаг к слушанию – заняла продолжительное время.

Дело должно было рассматриваться в соединенных департаментах законов и экономии, состав которых, собственно для этого дела, был еще усилен тремя министрами: государственным канцлером графом Нессельродом, начальником Главного морского штаба князем Меншиковым и министром государственных имуществ графом Киселевым; но по какой-то странности, которой я не умел объяснить себе и в то время, к этому рассмотрению не было приобщено главного возбудителя всего вопроса – князя Любецкого. Департаменты посвятили этому делу тринадцать продолжительных заседаний и, несмотря на то, не могли прийти к единогласному заключению.

Меры, придуманные к отвращению на будущее время лажа, состояли в фиксации курса ассигнаций; в установлении размена их по этому курсу всякому желающему, от правительства; в принятии за монетную единицу серебряного рубля; в переложении затем всех казенных и частных платежей на серебро и в постепенном извлечении из обращения выпущенных дотоле ассигнаций, с заменой их сперва, отчасти, депозитными билетами, а потом, вполне, ассигнациями серебряными. Разногласие состояло в том, что министр финансов и с ним три члена полагали фиксацию курса начать с 1840 года и курс ассигнаций установить по среднему биржевому (он был в то время 349 1/2 коп. за рубль), а девять членов предпочитали приступить к фиксации немедленно и курс определить по существовавшему в то время казенному, т. е. установленному для взноса податей (360 коп.). Сверх того, все вообще члены хотели назначить курс серебряной копейки в 4 медные, а министр финансов требовал назначения ее курса в 3 1/2 коп.

Составленный на сих основаниях огромный журнал был внесен в начале июня в общее собрание Государственного Совета и там раскрыт для всех тех членов, которые желали предварительно с ним ознакомиться. Сами заседания в общем собрании Совета, по изъявленному государем желанию видеть все оконченным до вакантного времени (оно должно было начаться 15 июня), были назначены чрезвычайные, сперва 10-го и вслед за тем опять 12 июня. Каждое продолжалось часов по пяти, и здесь повторилось опять то же самое разногласие, какое было в соединенных департаментах.

Граф Канкрин, изменив несколько первоначальную свою мысль, именно предполагая курс ассигнаций вместо установления по среднему биржевому за 1839 год, извлечь из бывшего с 1 мая 1838 года по 1 мая 1839 года, давал разуметь, что он этот вопрос считает за вотум доверия и что если его предложение не пройдет, то он бросит министерство. Несмотря на то, после продолжительных и довольно беспорядочных прений с Канкриным согласились только 7 членов, а 17, в числе их и председатель князь Васильчиков, приняли мнение, имевшее за себя большинство и в департаментах. Хотя между тем наступили уже вакации, но назначено было вновь собраться 19 июня, с одной стороны, для подписания журнала, с другой – для выслушания проекта манифеста, который надлежало представить государю вместе с журналом, на случай утверждения им мнения большинства.

Этот проект, вместе с советской меморией, я отослал к государю 23 числа; но прошло несколько дней, а бумаги все не возвращались. Такое замедление тотчас дало повод к разным слухам. Говорили, что государь не желает принять решение такого важного и щекотливого дела на себя лично; что при убеждении в правильности мнения большинства он останавливается кончить дело против министра, что он соберет особый Комитет перед своим лицом и т. п. На самом же дело было не совсем то.

Подстрекаемый ли откупщиками, или движимый честолюбием и упорством, граф Канкрин в то же время, как от меня была отправлена советская мемория, послал государю личную от себя записку, в которой предлагал для соглашения происшедшего разногласия: 1) непременный курс установить в 350 коп., обнародовав и введя его немедленно; но курс податной, как уже объявленный на 1839 год в 360 коп., оставить в сем размере по 1 января 1840 года, для всех приходов и расходов; 2) на сем основании, с некоторыми другими еще, впрочем маловажными, переменами, завершить дело между ним, Канкриным, Васильчиковым и мною окончательным соглашением в редакции манифеста. Государь, с своей стороны, отозвался (в собственноручной резолюции), что тем более доволен сею мыслию, что для соглашения мнений именно ее сам хотел предложить Совету; почему и предоставляет министру соответственно тому распорядиться. Но как скоро эта весть дошла до князя Васильчикова, он пришел в сильное раздражение.

– Не быть, – повторял он мне и потом самому Канкрину, – этому без нового рассмотрения опять в Совете. Теперешняя мысль совсем новая, средняя между бывшими там мнениями; она идет не от государя, а от министра, и потому порядок требует предварительного ея обсуждения, которого я никак не намерен брать на себя лично. Пока есть Совет, нельзя им так играть, и министр не вправе самовольно забегать к государю с своими предложениями по делам, решенным в Совете; председатель же должен по таким делам принимать повеления от государя непосредственно, а не через министра.

Словом, князь поехал в Петергоф и возвратился с известием, что государь приказал «сделанное министром новое предложение рассмотреть в Совете и представить его величеству о заключении оного». Вследствие сего разосланы были повестки о назначении собрания Совета на 30 июня, в полдень, так как государь изъявил желание подписать манифест непременно 1 июля, т. е. в день рождения императрицы. Но тут разгневался, в свою очередь, граф Канкрин и при свидании моем с ним накануне заседания разлился передо мною обыкновенными своими фразами.

– Это есть величайшее оскорбление самодержавной власти: государь изъявил уже однажды свою волю, а его заставляют теперь передать ее опять на суд Совета. Совет – место совещательное, куда государь посылает только то, что самому ему рассудится, а тут из Совета хотят сделать камеры и место соцарствующее, ограничивающее монарха в его правах, но этому не бывать – по крайней мере – пока я тут, – и тому подобные родомондаты и брани на Совет, на которые он никогда не скупился ни перед приятелями, ни в публике.

Вместе с тем граф объявил мне, что именно на 30 июня, в 11 часов, ему назначена аудиенция у государя (переехавшего в это время из Петергофа на Елагин) и потому он, может быть, несколько опоздает в Совет, где, впрочем, «ему нет охоты слушать коммеражи этих господ». Сквозь всю его беседу просвечивало, однако, из-под личины какой-то защиты прав самодержавия – явное опасение, что и новое его предложение будет Советом отвергнуто. То же опасение было, очевидно, и поводом к попытке его кончить дело помимо Совета.

Между тем, 30 июня, к определенному времени, Совет собрался в полном комплекте. Но в ту самую минуту, как князь Васильчиков готовился открыть заседание предложением новой мысли Канкрина к дальнейшему обсуждению, является фельдъегерь с следующей собственноручной запиской к нему государя: «Желательно мне, чтоб принято было среднее между двух мнений, и полагаю, определив курс в 350 коп., ныне же издать о сем манифест с нужными переменами, податной же курс оставить до 1-го января 1840 года». Князь обомлел. Весь его план действия, все, чего он достиг у государя, было разрушено и, вместо предмета к рассуждению, оставалось объявить Совету только высочайшую волю к исполнению. И все это было, очевидно, плодом стараний Канкрина, воротившегося от государя в одно почти время с фельдъегерем!

После жаркой с ним тут же, в другой комнате, сцены, при которой Канкрин старался уверить, что он нисколько не причастен к последовавшей резолюции, Васильчиков открыл заседание прочтением ее, и потом, когда, на его вопрос, все члены признали, что в ней выражена уже прямо воля его величества, требующая одного безмолвного исполнения, Совет перешел к второстепенным подробностям, которые пройдены были очень легко и скоро, так что все заседание продолжалось менее часа. Неудовольствие было общее, потому что многие из членов готовились возражать против означенной средней меры, если б ее предложили от имени министра на суд Совета.

Состояние духа Васильчикова в особенности было таково, что я боялся поражения его нервным ударом. Обманутое желание лучшего; сокрушение, что государь принял лично на себя решение такого важного, жизненного вопроса; огорченное самолюбие; видимое торжество министра финансов; наконец, сетование на наговоры последнего против Совета – все это вместе окончательно потрясло последние силы слабого старца. Вечером, в 8 часов, Совет опять собрался для подписания журнала, который я успел к тому времени приготовить. Потом мне надлежало немедленно отослать к государю меморию и переделанный проект манифеста; но Васильчиков отозвался, что хочет на другой день, т. е. 1 июля, сам везти все эти бумаги к государю.

Сколько я ни убеждал его, по чувству преданности к нему, не делать этого, когда самой вещи пособить уже нельзя, он остался при своем и только уже в полночь, «обдумав хорошенько дело» (как мне писал), выслал опять все бумаги обратно для представления их обыкновенным порядком. Это могло быть исполнено мною, разумеется, уже не прежде следующего утра – и государь тотчас все подписал.

После было объяснение, и письменное и словесное. Первое заключалось в самой лестной и нежной французской записке, в которой государь, называя Васильчикова, по обыкновению, «дорогим другом» (cher ami), благодарил его за окончание этого важного и трудного дела и приписывал весь успех главнейше его содействию и усилиям. Объяснение словесное (князь, отправляясь к государю на Елагин, разъехался с помянутой запиской) было, кажется, довольно жаркое. Донося, с какой готовностью и безмолвной покорностью члены Совета приняли желание государя, вопреки личному их убеждению, и признали его тотчас за положительное изъявление его воли, хотя оно и не было прямо облечено в форму высочайшего повеления, князь особенно настаивал на том, сколько преступны намерения и действия людей, старающихся внушить своими наговорами подозрение и недоверие к Совету; было говорено, по-видимому, и многое другое, что возбудило отчасти неудовольствие государя.

– Государь! – сказал тогда Васильчиков. – Кой-час (любимое выражение князя) вы начинаете гневаться, я перестаю говорить. Вы сами поставили меня на такую степень, где откровенность перед вами есть мой долг: долг этот я свято исполняю теперь, как и всегда привык исполнять его в 48-летнюю мою службу.

Впрочем, но рассказу князя, к концу свидания они были опять на мирной ноге, и все окончилось новыми уверениями во всегдашней дружбе и уважении. Манифест о лаже и принадлежащий к нему указ о депозитной кассе, подписанные 1 июля 1839 года, были обнародованы Сенатом на другой же день. Перемена монетной системы не могла обойтись без некоторых судорожных колебаний в народе и отозвалась на всех сословиях. Всем нам пришлось учиться новому счету денег, а никакая школа не обходится без дурных учеников.

Первым результатом новой системы было переложение всех счетов на серебро, операция также весьма трудная и сложная, но которая совершена была вполне к концу того же 1829 года. Дальнейшим последствием ее, от установления слишком большой монетной единицы, было, к сожалению, непредвиденное тогда возвышение цен на все предметы; но по крайней мере, народ увидел, как говорится, свет Божий и перестал быть жертвой спекулянтов и ажиотеров. Простонародные лажи были навсегда истреблены.

Того же 1 июля князь Любецкий получил алмазные знаки к ордену св. Александра Невского – знак внимания, тем более его польстивший, что в этот день не было никаких других наград по гражданскому ведомству.

Спустя несколько дней государь, увидясь с графом Киселевым, сказал ему:

– Я очень радуюсь последнему вашему заседанию: оно поставило в надлежащую ясность мои сношения с Советом и показало, как мы должны друг друга понимать.

* * *

5 июля спущено было в Петербурге, в присутствии всей царской фамилии, новое огромное судно, 120-пушечный линейный корабль «Россия». Для постройки судов подобного размера нет или, по крайней мере, тогда не существовало здесь соответственных доков, и по воле государя этот корабль был построен в таком доке, где между его сторонами и ребрами корабля пустоты не более нескольких вершков. Так как поэтому при спуске угрожала очевидная опасность и судну, и долженствовавшему находиться на нем экипажу, то посему наряжена была особая комиссия, которая решила, что «спуск возможен, но сопряжен с чрезвычайным риском». Несмотря на это, государь захотел и – совершилось! «Россия» сошла со стапелей лучше всех прежде строившихся кораблей, а экипаж, спустившийся на ней между жизнью и смертью, был примерно награжден.

* * *

Поляк, камергер Пельчинский, служивший по министерству финансов и известный изданием нескольких брошюр, преимущественно политико-экономического содержания, был на Петергофском маскараде 11 июля дежурным при великой княгине Марии Николаевне, незадолго перед тем вступившей в брак с герцогом Лейхтенбергским. Она послала его пригласить на польский австрийского посла графа Фикельмона, с которым разговаривал в это время государь. Пельчинский, подойдя к послу, сказал ему: «Герцогиня Лейхтенбергская просит вас, господин граф, сделать ей честь танцевать с нею полонез». Едва только Фикельмон удалился, государь вскричал: «Знайте, сударь, что в России нет герцогини Лейхтенбергской, а есть ее императорское высочество великая княгиня Мария Николаевна!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю