Текст книги "Записки"
Автор книги: Модест Корф
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 47 страниц)
Ненавидимый подчиненными за вспыльчивое и грубое обращение, водимый по произволу своих любимцев, со всех сторон обманываемый, Толь доказал на опыте, что можно быть отличным полководцем и очень плохим администратором. Кругом его и возле него все воровало и мошенничало, как ни по какой другой части, а он, сам в высшей степени честный и благородный и потому не подозревавший лжи и в других, везде и перед всеми запальчиво отстаивал офицеров своего корпуса именно со стороны чистоты их правил! В Совете и в Комитете министров Толь был тоже всегда совершенно рядовым членом. По-русски он и говорил и писал прекрасно, даже так, как мало кто из современных ему государственных людей наших; но, мало знакомый с гражданскими делами, он возвышал свой голос в тех лишь редких случаях, когда обсуживались дела его ведомства, и тут горячился обыкновенно до такой степени, что после заседания должен был отхаживаться и отпаиваться водой, пока мог сесть в карету, не опасаясь простуды. Впрочем, в последнее время и этого уже более не было. Удрученный тяжким недугом, он сидел, не только не говоря сам, но, кажется, и не слушая других.
Отец трех сыновей и двух дочерей (жена его была дочь генерала от инфантерии Штрандмана), граф Толь был отличный семьянин, обожаемый женой и детьми. В домашнем своем хозяйстве, при очень небольшом состоянии, он отличался не только бережливостью, но даже и скупостью. Занимая присвоенный его должности казенный дом (бывший Юсуповский), он сберегал значительную часть суммы, отпускавшейся ему на содержание и ремонт этого дома, и, обитая в истинно царских палатах, вел образ жизни более чем скромный. Рассказывали, будто бы из находящихся при том доме обширных садов и оранжерей ни одна ягодка не шла к его столу, и все продавалось на Щукин двор.
Замечательно, что смерть постигла графа Толя именно в день Георгия Победоносца, столько раз покровительствовавшего ему на поле брани. Он дожил до 66-го года.
* * *
Весть о страшной кончине герцога Орлеанского – он, как известно, умер от ушиба, полученного при падении из разнесенной лошадьми коляски, – пришла в Петербург с газетами 13 июля; но двор и приближенные узнали об этом происшествии еще 11 числа, сперва через варшавский телеграф, хотя еще в довольно неопределительных выражениях, а потом через курьера, присланного от нашего посольства на гаврском пароходе. Несмотря на неприязнь свою к Людовику Филиппу, государь принял живое участие в несчастий, столь неожиданно поразившем королевскую фамилию. Симпатия родительских, высших чувств одержала верх над политической антипатией. Назначенный уже на 11 число, по случаю именин великой княжны Ольги Николаевны, бал в Знаменском был немедленно отменен. На другой же день, т. е. 12-го, последовало повеление наложить придворный траур на 12 дней. Наконец, в первый раз с Июльской революции, государь отправил к королю французов письма с изъявлением своего участия и, сверх того, отъезжавшему от нас в то время во Францию живописцу Горасу Верне, который находился в весьма близких отношениях к Людовику Филиппу, поручено было еще лично передать последнему душевное соболезнование к постигшему его тяжкому удару.
VII
Граф Киселев отказывается от господарства Валахского – Княгиня Варшавская и контрабанда – Царскосельский карусель – Двадцатипятилетие шефства – Псаломщик Никоныч – Статья «Водовоз» – Фельдъегерь из Берлина, фрак и брюки – Плачущий чиновник на Дворцовой набережной – Граф Огинский, безвинно посаженный в крепость – Император Николай, переписчик резолюции барона М. А. Корфа – Генерал-губернатор граф Эссен
С тех пор как граф Киселев, после турецкой кампании 1829 года, управлял от имени нашего правительства Молдавией и Валахией, государь приказал все депеши по делам этих княжеств, по мере их получения, передавать из министерства иностранных дел предварительно графу и потом вносить в доклад, всегда с его мнением.
На этом основании поступлено было и с депешей нашего генерального консула в Букаресте Дашкова, которой доводилось до сведения, что, за последовавшим лишением князя Гики господарского сана, все мнения избирателей склоняются в пользу Киселева, и испрашивалось дальнейших на сей предмет инструкций.
Киселев дал мнение такого содержания, что как Гика свергнут по влиянию русского правительства и это влияние, гласное в целом крае, осталось небезызвестным и прочей Европе, то было бы несовместно и противно политическим видам заместить его русским кандидатом; а как притом в господари может, по местным законам, выбран быть только коренной валахский бояр или, по крайней мере, сын получившего индигенат бояра, он же, Киселев, получил этот индигенат первый из своего рода, то об избрании его не может быть и речи. По одобрении государем сего мнения оно было принято за основание и к отклонению самого выбора, и к отзывам на запросы о том разных европейских дворов, начинавших уже, по сведениям о расположении умов в Букаресте, обнаруживать некоторую тревогу. Спустя несколько дней после такого «отречения» Киселева императрица на маленьком вечере во дворце спросила у него:
– Итак, вы не хотели царствовать?
– Он не мог бы, если бы даже и захотел, – ответил государь и рассказал сохранившееся у него в памяти обстоятельство об индигенате.
– На это возражение, однако, – передавал мне потом сам Киселев – я, в первом жару, тут же отозвался, что не принял господарства только потому, что не хотел; обстоятельство же об индигенате послужило лишь отговоркой, так как это правило относится только до возведенных просто в боярский сан, а я, получив так называемый «grand indigenat», стою выше этих ограничений и, хотя и первый из своего рода валахский бояр, мог бы тотчас быть выбран в господари. Впрочем, – продолжал он, – ошибаются те, которые думают, что пост, или, пожалуй, престол валахского господаря позволяет, лежа с трубкой, предаваться кейфу. В теперешних обстоятельствах, при совершенной деморализации и вельмож и народа, при упадке края, между владычеством и влиянием Турции и России, под подозрительным лазутничеством всех кабинетов Европы, – это одно из труднейших управлений, требующее полного самопожертвования и самоотвержения. И Гика главным образом от того упал, что хотел сибаритничать, а не работать. Если б мне было еще лет 30, я, может статься, и согласился бы надеть на себя это ярмо; но теперь, когда мне близко 54-х, скорее можно думать о том, чтобы освободиться и от настоящего бремени, чем налагать на себя еще новое. К тому же у меня нет детей, да и достоинство господарское не наследственное, а пожизненное. Словом, Бог с ним: мое здоровье без того плохо, а в мои лета здоровье гораздо дороже, чем удовлетворение тщеславию.
Как бы то ни было, но очевидно, что направление умов в Валахии, общий газетный шум и, наконец, роль добровольно отрекшегося от господарского сана очень льстили самолюбию графа Киселева, и он никак не захотел бы, чтоб эта великолепная страница выпала из его биографии. И действительно, она одна уже упрочила за ним место в современной истории.
* * *
Княгиня Варшавская (супруга генерал-фельдмаршала) прислала в Петербург из чужих краев двум зятьям своим – Балашову и князю Волконскому – разного гостинцу, т. е. накупленных там для них вещей. На пограничной таможне, по нередкому в подобных случаях снисхождению, ящики были запломбированы, с тем чтобы подвергнуть их таможенному досмотру в Петербурге. Но Балашов и Волконский или по незнанию, или понадеявшись на свои связи, по получении ящиков вздумали сами снять пломбы и вскрыть посылку без таможенного чиновника, так что, когда последний явился для досмотра, то узнал, что дело обошлось без него, и министр финансов нашелся вынужденным войти об этом с докладом, прибавив, что по коносаментам следует пошлинных и штрафных денег 17 000 руб. серебром. Государь приказал непременно взыскать эту сумму, говоря, что чем выше звание, тем более должно подавать пример уважения к законам.
* * *
В Великий пост 1842 года, в котором, по сравнению с предшедшими годами, было и концертов как-то чрезвычайно мало, и раутов в большом свете всего лишь два или три, государь для развлечения устроил у себя домашний карусель. Во время поста происходили, впрочем, только репетиции, а настоящее представление дано было уже в конце апреля. Карусель состоял в изображении верхом на лошадях фигур разных танцев. Кавалерами были государь, цесаревич наследник и все другие члены царской фамилии (кроме великого князя Михаила Павловича)[66]66
Император Александр написал: «Кажется, напротив, и он участвовал».
[Закрыть]; дамами – великие княжны (кроме также великой княгини Елены Павловны и ее дочерей, о которых великая княгиня отозвалась, что они не довольно еще хорошо ездят верхом) и несколько придворных дам и девиц. Репетиции происходили иногда по утрам, иногда по вечерам, в Михайловском манеже, где после дан был и самый карусель, разумеется, без всякой посторонней публики.
Потом, 23 мая, подобный карусель повторился в Царском Селе, но с той разницей, во-первых, что в нем участвовала и императрица, во-вторых, что он был не в манеже, а на площадке перед Александровским дворцом, и в-третьих, что кавалеры, вместо обыкновенных своих костюмов, явились в полном наряде старинных рыцарей и притом не в каких-либо подражаниях, а в подлинных доспехах, взятых из арсенала и пригнанных только на мерку каждого. Всего было 16 пар, которые в предшествии музыкантов, таким же образом одетых, черкесов в блестящих кольчугах и оруженосцев[67]67
Император Александр II написал: «Выдумка».
[Закрыть], конных и пеших (роль пажей исполняли младшие великие князья), сперва проехали торжественным маршем, а потом составили кадрили, шены и проч., что продолжалось от семи часов вечера за половину девятого. Императрица участвовала только в марше, после которого села вместе с своим кавалером (генерал-адъютантом графом Апраксиным) между зрителями. Последних было очень мало, и почти одни только родственники участвовавших в каруселе лиц, а посторонних никого не впускали на площадку, хотя, впрочем, несколько любопытных и нашли себе потаенные местечки, откуда все видели.
Шествие открывал герольд, состоявший при наследнике генерал Юрьевич, а за ним ехали императрица с своим кавалером; черный рыцарь (генерал Мейендорф)[68]68
Император Александр II написал: «С великой княгиней Александрой Николаевной».
[Закрыть]; наследник с одной из великих княжон; государь с графиней Воронцовой; герцог Лейхтенбергский[69]69
Император Александр II прибавил: «Принц Александр Гессенский».
[Закрыть] и так далее – фрейлины, придворные дамы и флигель-адъютанты. Государь и наследник в рыцарском одеянии были величественно-бесподобны[70]70
Вскоре после того был награвирован и везде продавался эстамп, изображавший их величества и высочества в нарядах этого каруселя.
[Закрыть]. Непривычный по своей тяжести наряд, однако же, очень утомил некоторых из кавалеров. У самого государя шла кровь носом[71]71
Император Александр II написал: «Вздор».
[Закрыть], а герцог Лейхтенбергский, сходя с лошади, едва не упал в обморок[72]72
Император Александр II написал: «Потому что был болен».
[Закрыть].
Великий князь Михаил Павлович провел этот день в Новгороде, где осматривал расположенные там войска, а великая княгиня Мария Николаевна оставалась по нездоровью в Сергиевке.
* * *
5 апреля праздновались два совокупленные в один день торжества, именно двадцатипятилетие со дня обручения государя[73]73
Император Александр II написал: «Неправда. День обручения был 25-го июня 1817 г., а день помолвки 23-го октября 1815 г.»
[Закрыть] и двадцатипятилетие же со дня назначения его шефом прусского Кирасирского полка его имени[74]74
Назначение великого князя Николая Павловича шефом этого полка последовало, собственно, не 5 апреля, а 18 марта; но при дворе оба празднества были отправлены в один день.
[Закрыть]. Празднество началось обеднею, впрочем, в малой дворцовой церкви и без торжественного выхода; затем состояло в разводе и в обеде и кончилось тем, что вечером играл во дворце, в присутствии довольно многочисленного собрания, знаменитый пианист Лист, за несколько дней перед тем приехавший в Петербург.
Всему этому, впрочем, придан был особенный характер прибытием сюда из Берлина депутации от помянутого полка, состоявшей из полкового командира фон Ганнекена, двух штаб– и двух же обер-офицеров, которые все находились уже в полку в день назначения государя его шефом. С ним приехал еще и один вахмистр, единственный из нижних чинов, оставшихся налицо от того времени. Всех их поместили в частной гостинице, но на полном содержании от двора, и на время пребывания в Петербурге были назначены к ним один из генералов государевой свиты (Гринвальд) и еще один конногвардейский офицер (граф Крейц), которые ездили с ними везде как при осмотрах, так и при визитах. На обеде 5 числа был посажен за придворный стол и вахмистр, между двумя нашими дворцовыми гренадерами. В тот же день государь вручил депутации для передачи в полк великолепную вазу, сделанную на казенном фарфоровом заводе. Сверх портрета покойного прусского короля, на ней изображены были фамилии всех офицеров, находившихся в полку как за 25 лет перед тем, так и в 1842 году.
Двадцатипятилетие начальствования государя прусским Кирасирским полком было праздновано особенным торжеством и в самой Пруссии, в городе Бранденбурге, где стоял тот полк и куда к этому дню приехал сам король. От нашего двора был послан туда с рескриптом на имя Ганнекена генерал-адъютант Мансуров.
* * *
При церквах Зимнего дворца в продолжение 60 лет (с 1782 года) состоял, все в одной и той же должности, псаломщиком, Никоныч, который, несмотря на свои 80 лет, продолжал отправлять обязанности своего звания наравне с младшими товарищами. Чтение его, при спавшем голосе и сбитом языке, походило уже более на какой-то невнятный перелив по камням далекого водопада или, лучше сказать, ни на что не походило; но в уважение к его многолетней службе, все еще он один имел привилегию читать в присутствии царской фамилии в церкви паремии, стихиры и проч.[75]75
Император Александр прибавил: «И псалтырь во время великопостных служб».
[Закрыть], хотя это чтение возбуждало иногда невольные улыбки государя и других слушателей.
Император Николай никак не хотел огорчить и, так сказать, уничтожить старика, лишив его этой привилегии, пока наконец Великим постом 1842 года сам он, почувствовав совершенное расслабление, добровольно отпросился от чтения. Этот в своем роде исторический Никоныч был, несмотря на маловажную его должность, человеком примечательным по своей образованности. Он воспитывался некогда в Петропавловском училище, вместе с Вилламовым, впоследствии статс-секретарем и членом Государственного Совета, очень хорошо говорил по-французски и по-немецки и превосходно знал древние языки. При дворе Никоныч пользовался особым уважением. Император Николай и все члены царского дома всегда отличали старика, сколько и чем можно было в его звании, а придворное духовенство почитало его как бы своим старшиной и головой. Зато и Никоныч имел своего рода честолюбие и никогда, например, не целовал руки ни у одного архиерея, говоря, что если бы в свое время пошел в монахи, то сам уже давно был бы митрополитом.
* * *
В числе начавших появляться у нас с сороковых годов иллюстрированных или, как их тогда называли, роскошных изданий, одно из первых мест, и едва ли даже не самое первое, занял сборник под заглавием «Наши», начатый, в подражание «Les Francais peints par eux memes», служившим в то время помощником статс-секретаря в Государственном Совете Башуцким – человеком с очень приятным литературным и артистическим талантом. Сочинитель нескольких романов, издатель двух или трех журналов и проч., он, по стечению разных неблагоприятных случайностей, всегда подвергался во всех своих литературно-меркантильных предприятиях каким-то особенным несчастьям и наиболее потерпел их при издании замечательной своей книги «Панорама С.-Петербурга», от крушения корабля, везшего в Россию изготовленные для нее в Лондоне доски и оттиски гравюр.
Такое же особенное несчастье остановило почти в самом начале и упомянутое издание его «Наши». В первых выпусках помещена была статья «Водовоз», в которой верными и живыми, но именно оттого и очень резкими красками описывалась труженическая, каторжная и сопряженная со всевозможными лишениями и бедствиями жизнь этого класса людей. Эта статья, несмотря на пропуск ее цензурой, возбудила против себя большое неудовольствие государя. Граф Бенкендорф, призвав Башуцкого, объявил ему, что государь, хотя любит и уважает его талант, но велел сделать ему строгое замечание за упомянутую статью, изображающую такими мрачными красками бедственное положение нижних слоев народа, в такую эпоху, когда умы и без того расположены к волнению.
Спустя несколько дней появилась в «Северной Пчеле» статья «Водонос», которую велено было сочинить Булгарину в виде антидота «Водовозу» и в которой он, стараясь парализовать впечатление, произведенное сею последней, представил жизнь и занятия своего героя в самых розовых и идиллических красках.
* * *
В половине 1842 года последовало всем заграничным нашим миссиям строжайшее, от высочайшего имени, подтверждение прежнего запрещения не отправлять с фельдъегерями, везущими в Россию казенные депеши, никаких частных вещей и посылок. Несколько месяцев спустя, в октябре, когда царская фамилия имела пребывание в Гатчине, несоблюдение этого приказания со стороны берлинской миссии дало повод к следующему трагикомическому происшествию.
В то время совершился брак наследного принца Веймарского с принцессой Нидерландской, и по прибытии молодой четы в Веймар великая княгиня Мария Павловна отправила к нашему двору с известием о том нарочного фельдъегеря, который на пути через Берлин заехал в тамошнее наше посольство; здесь его навьючили пятью тяжеловесными тюками, адресованными на имя графа Нессельрода, но «по канцелярии», т. е. для вскрытия непосредственно в сей последней, без передачи графу. Приехав прежде в Гатчину и поднимаясь с пакетом от великой княгини на дворцовую лестницу, фельдъегерь случайно встретил сходившего государя, который спросил, есть ли еще другие пакеты?
– Есть.
– Сколько?
– Пять.
– На чье имя?
– Графа Нессельрода.
– Давай сюда.
И вдруг в первом из этих пакетов или тюков, вскрытом тут же самим государем, оказались фрак и брюки!
Тогда, оставив и этот тюк и прочие у себя, государь вытребовал в Гатчину, через того же фельдъегеря, начальника петербургской таможни Ильина с двумя досмотрщиками. По прибытии туда все тюки были вскрыты ими в присутствии государя. Добыча заключалась в разных нарядах и других вещах, которые под прикрытием надписи «по канцелярии» были адресованы на имя двух очень близких ко двору дам: вдовы генерал-адъютанта князя Трубецкого и фрейлины Адлерберг, дочери главнокомандующего над почтовым департаментом.
Таможенные правила подвергли все это конфискации и, сверх того, провозителя – штрафу в 630 руб. серебром. Так точно государь и приказал распорядиться, обратив взыскание штрафа на посланника нашего в Берлине, барона Мейендорфа. На графа Нессельрода за слабую команду государь тоже очень разгневался, и вице-канцлер, имевший в обыкновенном порядке еженедельно по два доклада, после этого две недели не был призываем.
Что же касается до роковых фрака и брюк, то назначение их осталось вечной тайной: второго адреса на них не было, а неизвестный их владелец не рассудил за благо явиться на ними.
* * *
В конце 1842 года государь, гуляя по Дворцовой набережной, увидел идущего перед собою человека – судя по верхней его одежде, порядочного, но который, продолжая свой путь, казалось, всхлипывал. Государь нагнал его и увидел, что, точно, все лицо у него омочено слезами.
– О чем вы плачете? – спросил он с участием.
Спрошенный, не подозревая, что за ним идет государь, и еще менее ожидая удостоиться его беседы, сперва оробел, но потом, ободренный дальнейшими расспросами, отвечал, что он чиновник сенатской канцелярии, получающий всего 500 руб. жалованья, и что у его сестры, при четырех детях, 1500 руб. долгу, за который грозят посадить в тюрьму. Отчаяние его происходило от невозможности ей помочь.
– Хорошо, – сказал государь, – ступайте ко мне наверх, напишите там все, что вы мне говорили, и ждите, пока я приду.
– Но, ваше величество, кто же меня туда пустит? Да я и не знаю, куда идти.
Тогда государь подозвал жандарма и приказал проводить чиновника во дворец, от его имени. При возвращении своем, найдя записку уже написанной, он отпустил просителя с милостивым обнадеживанием, а записку тотчас отослал к министру юстиции, с приказанием по ней справиться. Обнаружилось, что чиновник сказал и написал одну правду и что он на хорошем счету у своего начальства. Государь приказал выдать ему 1500 руб.
* * *
После открытия заговора Канарского в западных губерниях внимательность правительства к расположению там умов усилилась, разумеется, еще более, а от сего родились новые доносы, новые изыскания и новая строгость, которая, при излишнем усердии местного начальства, а иногда и из других побуждений, менее чистых, переходила не раз за пределы умеренности и даже справедливости.
Так, при назначении генерал-губернатора в Литву, на смену князю Долгорукову, Мирковича, взведено было обвинение на некоторых помещиков Виленской губернии, что они очень худо обходятся с расположенными в их поместьях солдатами, всячески их утесняют и подвергают разным истязаниям, имея в то же время непозволительные сношения с лицами, живущими за границей. Обвинение сие показалось столь важным, что один из числа тех, которые наиболее ему подпали, камер-юнкер, коллежский асессор граф Ириней Огинский, был схвачен, привезен в Петербург и заключен в крепостной каземат, а для ближайшего исследования дела на местах отправили находившегося в то время при наследнике цесаревиче флигель-адъютанта Назимова.
Но тут обнаружилось совсем другое. Один солдат, умирая, на духу покаялся священнику, что им и его товарищами взведены были на помещиков небылицы; что последние никогда ни в чем их не утесняли: что, напротив, сами войска делали помещичьим крестьянам всякие прижимки, и что все противные сему показания солдат были или вынуждены, или куплены. Священник поспешил довести о том до сведения Назимова, который с своей стороны явил пример всякого гражданского существа. Вместо того, чтобы из угодничества скрыть это показание, как сделали бы, вероятно, многие другие, он произвел новое, по содержанию его, разыскание и представил в Петербург о результатах его, подтверждавших безвинность помещиков.
При таком направлении дела, противном прежним удостоверениям местного начальства и видам многих сильных, против следователя тотчас вооружилась могущественная партия, которая умела так оклеветать его «в приверженности к полякам», что государь при проезде в то время через Ковно, где дожидался Назимов, даже не удостоил его принять. Между тем свидетельство Назимова было слишком настойчиво, чтобы не дать ему дальнейшего хода; поэтому для нового на местах преследования командирован был в конце 1841 года генерал-адъютант Кавелин, которого донесения вполне подтвердили все показанное Назимовым. Мирковичу на сем основании сделано было строгое внушение, а дело передано на судебное рассмотрение, окончившееся в 1842 году совершенным оправданием подсудимых. Тогда на Огинского, тотчас, разумеется, освобожденного из его заключения, излился от правосудной души императора Николая целый поток милостей, который не мог не удивить массы, не знавшей вышеизложенных подробностей. В одном и том же номере «Сенатских Ведомостей» были напечатаны три о нем указа: один 11 ноября, о производстве его «в вознаграждение за долговременное нахождение под следствием и судом» в надворные советники; другой 24 ноября, о пожаловании его в коллежские советники; наконец третий, 29 ноября, о пожаловании его, «не в пример другим», в камергеры, в которые, незадолго перед тем, установлено было не жаловать никого прежде достижения чина статского советника.
* * *
В продолжение долговременной моей службы однажды был и такой случай, что император Николай сделался моим переписчиком.
В мае 1842 года слушалось в Государственном Совете дело об устройстве каспийских рыбных промыслов, весьма важное и для государственных и для частных интересов. Оно слагалось из множества разнородных и трудных вопросов; но во главе их стоял один, от которого зависело, прямо или косвенно, разрешение всех прочих, – вопрос о праве собственности прибрежных владельцев на земли, а оттуда и на рыбные ловли. Указами 1802 и 1803 годов поведено уже было отобрать эти земли в казну и рыболовство сделать общим или вольным. Но указы сии, за множеством местных затруднений и неудобств, оставались еще без исполнения, и в 1831 году последовало даже высочайшее повеление пересмотреть дело во всех его отношениях; вследствие чего оно и поступило из Сената, как сказано, в 1842 году, в Совет.
Здесь, в соединенных департаментах гражданском и экономии, одни члены отозвались, что как вопрос решен уже положительно в указах 1802 и 1803 годов, то и должно земли и воды признать имуществом государственным, оставив их только во временном пользовании нынешних владельцев, до приискания удобнейших и выгоднейших способов к устройству каспийского рыболовства; другие члены, напротив, признавали, что как в 1831 году велено пересмотреть дело во всех его отношениях, то указы 1802 и 1803 годов, через сие самое, уже потеряли свою силу; а как права прибрежных владельцев основаны все на законных способах укрепления, то и должно оставить их неприкосновенными. В общем собрании Совета мнения также разделились, и 19 членов (в том числе председатель князь Васильчиков) стали за неприкосновенность прав собственности, а 8 – за неприкосновенность силы указов.
Затем, для уразумения нижеследующего, я должен сказать, что мнение 19 членов состояло из трех частей, и означить, хотя кратко, содержание каждой из них. В первой объяснялось, что Государственный Совет всегда не только вправе, но и обязан представлять о неудобствах или затруднениях, встречаемых в законах, и что если сии последние, пока они существуют, должны быть свято исполняемы, то, однако, одно существование закона никогда не почиталось препятствием к упомянутому представлению о его неудобствах, в чем, напротив, заключается, отчасти, самое назначение Совета. Во второй части 19 членов приводили, что в настоящем собственно случае вопрос этот представляется еще в теснейших пределах или, лучше сказать, совсем отпадает, ибо решен уже повелением 1831 года. Когда сим повелением указан пересмотр дела во всех отношениях, то ясно, что должны быть пересмотрены и указы 1802 и 1803 годов, а если требовать приведения их в действие, без убеждения в их пользе и справедливости, потому лишь, что они законы существующие, то останется неисполненным повеление 1831 года – закон, точно так же существующий и еще более обязательный, потому что он позднейший. Наконец, в третьей части доказывалась важность тех помещичьих прав, которые потрясены были указами 1802 и 1803 годов, и необходимость охранить эти права в полной их силе.
На сих основаниях 19 членов полагали: пересмотреть дело и постановить нужные к его разрешению меры, единственно в видах справедливости и общественной пользы, не стесняясь упомянутыми указами. Мемория о сем разногласии возвратилась от государя на другой же день с следующей собственноручной резолюцией: «Права помещиков немедля пересмотреть, с тем чтобы дело было непременно кончено к 1-му сентября. Касательно же обязанности Совета представлять о неудобствах существующих законов, нужным нахожу заметить, что решение, которое по сему последовать может, разрешает сей вопрос только для будущих случаев, представиться могущих, но никогда не должно и не может изменить решения дела, возбудившего подобного рода представление, которое рушиться должно по точному смыслу существующего в то время закона. Обратного действия никакой закон иметь не может».
Эта резолюция не могла не поставить и меня и князя Васильчикова, которому я тотчас о ней донес, в крайнее недоумение. Обе ее части, взятые отдельно, были вполне логичны и правильны; но совокупное приложение их к настоящему собственно делу, очевидно, представлялось невозможным, ибо пересмотреть права владельцев нельзя было иначе, как не стесняясь указами 1802 и 1803 годов, а решить дело по закону существующему значило оставить означенные права без пересмотра, так как они были уже уничтожены теми указами, составляющими еще покамест закон существующий. От сего объявления этой резолюции Совету грозило новым разногласием, уже не о существе дела, а о собственном ее (резолюции) значении. Ее могли бы истолковать в свою пользу: по первой ее части 19, а по второй 8 членов, и обе стороны были бы некоторым образом правы. Васильчиков находился в совершенной нерешимости, рисковать ли на такое непристойное новое разногласие, по которому дело опять пошло бы к государю уже с вопросом: в чем, собственно, состоит его воля, – или же, остановив объявление резолюции Совету, лично передоложить снова дело. Наконец князь решился на последнее и с стесненным сердцем поехал в Царское Село; но все обошлось гораздо легче, чем мы предполагали. По первому слову князя государь сказал, что сам заметил возможность недоразумения от его резолюции, но тогда уже, когда она была отослана.
– Впрочем, – продолжал он, – сам я имею очень ясную мысль по этому предмету. Сколько я ни уважаю память и волю покойного брата (в указах 1802 и 1803 годов), но здесь не могу с ним согласиться и хочу, чтобы каждому отдано было свое; следственно, по этому делу совершенно разделяю мнение 19 членов; а что я написал далее, то относится не сюда, а к той части (второй) вашего заключения, где вы рассуждаете о порядке представления касательно неудобств законов вообще. Одно идет прямо к настоящему делу, а другое к общему порядку.
Отозвавшись, что Совет в предметах тяжебных всегда так и поступает, Васильчиков прибавил, что хотел только сперва удостовериться в точном разуме высочайшей воли, чтобы при объявлении ее Совету сообразно тому вразумить членов.
– Нет, этого мало; резолюцию надо переменить, чтобы в ней самой не было неясности.
– Так не угодно ли вашему величеству прибавить только наверху, что вы соглашаетесь с 19-ю членами?
– Опять-таки нет: это дело надо хорошенько сообразить; пришли мне, что вы придумаете с Корфом, я то и напишу.
Возвратясь из Царского Села, князь прислал за мною и, рассказав вышеприведенный разговор, поручил написать новую резолюцию взамен прежней, и притом тут же, у него в кабинете, для немедленной отсылки к государю. Дело было нелегкое, и князь клал меня на прокрустово ложе. Надлежало сказать теми же словами – другое, сохранив, по возможности, прежнюю редакцию, не укорачивая и не распространяя ее и придав вообще всему тот вид, как будто бы оно вытекло из-под быстрого государева карандаша. После долгого размышления я придумал написать так:
«В отношении к настоящему делу соглашаюсь с мнением 19 членов; почему и рассмотреть немедля права помещиков, не стесняясь указами 1802 и 1803 годов, с тем, чтобы дело было непременно кончено к 1-му сентября. Касательно же обязанности Государственного Совета представлять о неудобствах существующих законов вообще, нужным нахожу заметить, что заключения его об исправлении или пополнении сих законов должны всегда разрешать встретившийся вопрос только на будущее время, но никогда не должны и не могут иметь влияния на решение дела, возбудившего подобного рода представление: ибо как никакой закон обратного действия иметь не может, то и всякое такое дело должно решиться по точному смыслу существовавшего в то время закона».