Текст книги "Муратова. Опыт киноантропологии"
Автор книги: Михаил Ямпольский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
ГЛАВА 1. ПОДЛИННЫЙ ЧЕЛОВЕК
Два фильма, с которых начинается зрелая Муратова, – это «Среди серых камней» (1983) и «Перемена участи» (1987). Первый фильм был выпущен Муратовой под псевдонимом и сделан в ситуации непрекращающейся идеологической травли. Второй фильм был снят в период перестройки, когда режиссер вновь обрела возможность активно работать. Парадоксально, однако, второй фильм кажется более пессимистическим и «циничным», чем первый, хотя принципиальной разницы в их мирах нет. Оба они в основном сосредоточены на анализе цивилизации и культуры и их отношения к сущности человека. Ответы на эти вопросы, сформулированные в названных фильмах, имели принципиальное значение для всего дальнейшего творчества Муратовой.
В свободной экранизации Короленко «Среди серых камней» Муратова противопоставляет три мира – мир цивилизации, представленный судьей (в исполнении Станислава Говорухина) и его семьей, мир опустившихся и совершенно деклассированных бродяг, обитающих в руинах графского поместья по соседству, и мир детей. Сын судьи Вася пристрастился бегать в графские руины, где подружился с двумя маленькими оборванцами – Вальком и его младшей сестрой Марусей. Дружба между детьми возможна потому, что они не заражены цивилизацией и еще отчасти принадлежат миру естественных существ, вроде животных[110]110
Фильм ставился тогда, когда семиотика в России все еще была в зените своей славы, а центральной для семиотики была леви-строссовская оппозиция культуры и природы. Муратова, однако, никогда не мыслила в категориях такой оппозиции.
[Закрыть]. Муратова подчеркивает эту связь детей и зверей. Вася лазит по деревьям и часто носит маски зверей, например кота; он даже однажды называет себя молодым волчком. Правда, маска делает идентификацию с животным довольно двусмысленной. Ведь именно животные не могут носить масок. В этих масках уже выражается природа человеческого. И все же аналогия детей и зверей объясняет, например, нечувствительность муратовских детей к социальным условностям: маленький Вася почти не испытывает скорби по умершей матери. С особой силой параллелизм между детьми и зверями будет развернут режиссером позже, в третьей истории «Трех историй», где маленькая девочка травит ядом соседа.
Но главное место в фильме занимает оппозиция «цивилизованное общество – бродяги»[111]111
У Короленко мир бродяг тоже разделен надвое. С одной стороны, живущий в развалинах замка «аристократический кружок, взявший как бы монополию признанного нищенства», а с другой – окончательно порвавшие с обществом «проблематические натуры», живущие «на горе, около униатской часовни». Это внутреннее разделение изгоев Муратова почти не разрабатывает в фильме.
[Закрыть]. При этом показательно, что представитель цивилизации – судья, человек Закона. Также показательно, что роль судьи принадлежит отцу, который воплощает силу закона в тысячелетней традиции (и в современном психоанализе). Закон будет занимать режиссера и в дальнейшем – в «Перемене участи» или в «Чувствительном милиционере». Закон важен потому, что он устанавливает «цивилизованную», но безликую норму поведения и тем самым сейчас же обозначает границы, пересечение которых вводит нас в область незаконного, запретного, но и индивидуального, интересующую Муратову. По Закону человек должен жить в доме, а потому человек, не имеющий дома, – бродяга, автоматически выводится за пределы нормы. В начале фильма обитателям графских руин зачитывается приказ, по которому они должны покинуть развалины. Исключение делается для тех, кто работал у графа в качестве прислуги. Закон признает право камердинера жить в развалинах графского замка. Руины графского быта имеют право на руины графского дома.
Вообще руины в «Среди серых камней» – это развитие пустого пространства, не-места, которое фигурировало в «Познавая белый свет». Руина – это место, постепенно утрачивающее свой детерминирующий поведение характер. Раньше в графском замке или в церкви полагалось вести себя в соответствии с неким этикетом. Но постепенно место начинает впитывать в себя пустоту, утрачивает характер определенности и становится пространством бесконечного движения людей, которые бродят в руинах без определенной цели. Иными словами, руины приобщаются к миру неопределенности, открытой недетерминированной потенциальности. Не-место становится пространством свободы.
Мир цивилизации – это мир, утративший свободу, а вместе с ней и индивидуацию. Закон превращает этот мир в мир мертвой пустой тавтологии, в котором стираются индивидуальные различия. Люди тут определяются лишь социальными функциями и перестают выражать свою человеческую сущность. Закон понимается Муратовой и в ницшевском ключе, а именно как источник патологии, генератор зла[112]112
«„Право“ и „бесправие“ существуют лишь как производные от установления закона (а не от акта нарушения, как того желает Дюринг). Говорить о праве и бесправии самих по себе лишено всякого смысла; сами по себе оскорбление, насилие, эксплуатация, уничтожение не могут, разумеется, быть чем-то „бесправным“, поскольку сама жизнь в существенном, именно в основных своих функциях, действует оскорбительно, насильственно, грабительски, разрушительно и была бы просто немыслима без этого характера» (Ницше Ф. К генеалогии морали // Ницше Ф. Соч. в 2 т. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С. 454). Впервые это положение, конечно, сформулировано апостолом Павлом в Послании к Римлянам: «Но я не иначе узнал грех, как посредством закона. Ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: не пожелай. Но грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание: ибо без закона грех мертв» (Рим. 7:7–8). Грех и смерть рождаются от того, что закон делает грех выявленным в нас и, как и всякий запрет, толкает нас к его нарушению. Как специально подчеркивал Лютер, человек, которому открылась господня благодать, «мертв для закона»: «Жить по закону – значит умереть для Бога, а умереть для закона – значит жить для Бога» (Luther M. A Commentary on St. Paul’s Epistle to the Galatians // Luther M. Selections from his Writings / Ed. by John Dillenberger. Garden City: Doubleday, 1961. P. 120.
[Закрыть]. Младшая сестра Васи говорит: «Сегодня кошка съела птичку. А кошка злая?» «Нет, голодная!» – получает она ответ от домоправительницы. В мире детей и животных нет морали, закона, а потому и зла. Зло утверждается именно наличием закона, лишающим поведение «естественности» и утверждающим трансгрессивность некоторых вполне «естественных» поступков. Вася говорит бродяге, отцу Валька (у Короленко его зовут странным именем Тыбурций): «Воровать нехорошо», и тут же получает почти рефлекторный ответ: «Почему нехорошо?» В конце концов Вася крадет для больной Маруси куклу своей сестры, тем самым совершая «преступление», которое даже его отец вынужден признать морально оправданным. Для Муратовой, однако, всякое оправдание поведения в терминах морали и законности практически неприемлемо.
Существо происходящего трудно понять, если не принять во внимание существование двух пространств, которые отделены друг от друга стеной. Переход из одного пространства в другое меняет характер людей и объектов. Прежде всего это отражается на кукле, которую Вася крадет для Маруси. В его собственном доме, в детской комнате его маленькой сестры, куклы мертвы – это неодушевленные объекты манипуляций. Но Вася обнаруживает в них скрытую жизнь. Муратова вставляет в фильм серию крупных планов лиц кукол, которые напряженно всматриваются нам в лицо. Трансформация наступает, когда Вася бежит с куклой из дома и бредет в диких травах, в промежуточном между мирами пространстве. Когда кукла подает в подземелье к больной Марусе, она приобретает все свойства жизни. Муратова подчеркивает, что девочка и кукла оказываются двойниками, между которыми как бы происходит обмен жизнью и смертью. Девочка умирает, а кукла оживает от контакта с ней.
Эта ситуация напоминает мифологию, окружающую портреты, которые Марк Верне назвал портретами-психопомпами (проводниками душ)[113]113
Le portrait psychopompe – термин «психопомп» относится прежде всего к богам или героям, которые ведут души умерших в царство мертвых: Аполлону, Гермесу, Орфею и др.
[Закрыть]. Такие портреты как бы отбирают жизнь у своих моделей. Портрет-психопомп фигурирует в «Потрете» Гоголя, в «Овальном потрете» Эдгара По и др., а в кино – в «Падении дома Ашеров» Жана Эпштейна (по По), в «Ребекке» Хичкока и др. Верне считает такой портрет аллегорией кино, которое создает фантомы людей, кажущиеся живыми[114]114
Vernet M. Figures de l’absence. Paris: Cahiers du cinéma, 1988. P. 89–111.
[Закрыть]. Такого рода портреты располагаются на грани двух миров – репрезентации и жизни – и как бы осуществляют связь между ними. Переход из одного мира в другой и позволяет осуществиться мистической анимации неживого.
Мир бродяг, относясь к сфере не-места, делезовского «какого-то пространства» имеет в таком контексте освободительный характер, он возвращает нечто устоявшееся и локализованное в область потенциального, возможного, а потому и помогает мертвому обрести качества живого.
В 1960 году Сартр выступил в Сорбонне с лекцией «Эпический театр и драматический театр», в которой коснулся брехтовской театральной реформы. Сартр считает, что эпический, небуржуазный театр должен основываться на поступках, действиях, в то время как буржуазный театр блокирует действие и погружает человека в мир изображений. Сартр спрашивает: «Почему люди живут среди собственных изображений?» Почему мы живем среди статуй, театральных представлений и кинофильмов, в которых представлены мы сами в качестве изображений? И отвечает:
К себе невозможно подойти как к объекту. Объект в таком случае заменяется изображением, которое позволяет идентификацию. Сартр пишет о невозможности увидеть себя в зеркале в качестве объекта, о превращении себя в зеркале в портрет-изображение. Человек, с его точки зрения, всегда для другого человека только квазиобъект. Объектом может стать, например, военный преступник, которому мы отказываем в человеческом и превращаем его тем самым в своего рода насекомое, объект.
Изображение же нереально. Сартр пишет:
Искусство существует потому, что вы никогда до конца не в состоянии столкнуться с человеком лицом к лицу; соответственно, вы имеете изображения; когда же вы имеете изображения, вы поддерживаете с ними особые отношения, отношения участия (participation). ‹…› Вы участвуете в нереальном, которое в определенной форме разыгрывается перед вами, в некой фикции[116]116
Ibid. P. 90. Категория «участия» позаимствована Сартром из исследований Леви-Брюля в области «примитивного мышления».
[Закрыть].
«Свобода» маргинальной сферы – одухотворяющая свобода отчасти еще и потому, что она способна превратить объект, которым можно манипулировать, в изображение, в котором можно участвовать. Маргиналы, хотя и противостоят цивилизации, в действительности доводят до крайности способность последней к производству фикции. Но эта фикция отличается от воображаемого мира Закона. Мир Закона весь строится вокруг образа отца. Мир бродяг «психотичен», если использовать наблюдение Делеза, он мгновенно устремляется к изображению, проникает в него и переводит идентификационный режим участия в режим превращения. Различие между фикцией и реальностью, как в шизофрении, становится зыбким и исчезает. Переходя в руины, Вася буквально становится зверем, кукла буквально становится девочкой и т. п.
Переход из сферы закона в сферу бродяг – это всегда выход из поля действия опосредованного отцовского imago в сферу действия шизофренического братства, в область неразличения. В фильме это двоемирие отчасти окрашивается в религиозные тона. Подземелье, где живут бродяги, находится под руинами большого собора, куда Вася проникает, карабкаясь через окно, подобно животному. В этот момент он украшен маской зверя. Проникновение Васи в церковное подземелье, ассоциирующееся с первобытной катакомбной церковью, сопровождается его «превращением» в зверя, то есть отказом от законов цивилизации. В конце фильма, после смерти Маруси, ее отец (Тыбурций) приходит в дом к отцу Васи – судье, чтобы вернуть украденную куклу. Он является в своих лохмотьях, босиком, и Муратова всячески подчеркивает его сходство с Христом, которое до этого никак себя не обнаруживало[117]117
Черты Христа до этого приписывались Вальку – нищему подростку, который всех жалеет и любит.
[Закрыть]. Судья и обращается к нему, как к Христу: «Я сам заразился смертью, я был ею болен, а вы меня вылечили»[118]118
Это прямая отсылка к апостолу Павлу: «Я жил некогда без закона; но когда пришла заповедь, то грех ожил, а я умер; и таким образом заповедь, данная для жизни, послужила мне к смерти, потому что грех, взяв повод от заповеди, обольстил меня и умертвил ею» (Рим. 7:9–11).
[Закрыть]. Новоявленный мессия несет с собой новое понимание морали, лежащее вне плоскости закона. Если с точки зрения закона, моисеевых заповедей Вася совершил преступление (украл), то с точки зрения подземелья, которую в этот момент открывает для себя судья, он повел себя в высшей степени нравственно, потому что им двигала любовь. Опосредованное (норма) превращается в непосредственное (жест любви).
Показательно, что отец Валька обнаруживает в себе Христа только в момент пересечения границы, проникновения в пространство порядка и закона. Рудольф Бультман связал культ закона и запретов в иудаизме с уходом Бога в область трансцендентного, с утратой прямого контакта с ним, с заменой храма синагогой, в которой Бог был заменен текстом, писанием. Появление фарисеев, согласно Бультману, выражает стремление компенсировать удаление Бога из мира проникновением закона во все сферы повседневной жизни[119]119
Bultmann R. Primitive Christianity in its Contemporary Setting. Cleveland – N. Y.: The World Publishing Company, 1956. P. 59–71.
[Закрыть]. Установление царства закона – это установление детерминизма места, поэтому человек, отменяющий закон, должен явиться из мира, лишенного закона, места и определенности. Между судьей и новоявленным мессией происходит такой характерный диалог:
Судья: Кто вы, как вы живете?
Отец Маруси: Как я живу? А никак не живу. Ненастоящая жизнь. Мне кажется, я вообще не живу. Все смутно, спутано, и ряд годов, ничем не отмеченных.
Не-место руин – это пространство, где все спутано и смутно, а потому существует вне закона или по принципу животного существования, без «правды» и «морали». Но в этой реплике очевиден и намек на эсхатологическую приостановку времени, когда хронология теряет свою определенность и открывается неопределенный период времени конца. Показательно, что в конце фильма откровение, полученное судьей, иронически выражается в метафорическом превращении его (как и Васи ранее) в зверя.
Это обнаружение Христа в бродяге возможно только благодаря пересечению границ, переходу тела из одной зоны в другую. Показательно, что этот переход связан с христианской реверсией смерти и жизни, воскрешения и гибели, с мотивом обмена жизнью и смертью между девочкой и куклой. В дальнейшем переход из мира в мир, двоемирие станут важной характеристикой многих фильмов Муратовой и приобретут особую остроту в поздних картинах. Я еще вернусь к этой теме.
В «Среди серых камней» это двоемирие выражается в контрасте мира бродяг и мира цивилизации. Особенно примечателен в фильме мир бродяг: в его разработке уже ощущаются те деклассированные персонажи, которые будут кочевать у Муратовой из фильма в фильм. Мир цивилизации не знает ничего индивидуального и естественного в смысле самовыражения человека, в том числе и естественности проявления эмоций (например, в связи с кончиной Васиной матери). Судья беспрерывно, как мантру, повторяет, как он дорожит свободой Васи и какую большую свободу[120]120
Свобода в мире состоятельных людей в значительной мере обеспечивается деньгами, которые при этом обезличивают отношения. Свобода оказывается тут продуктом связанной с деньгами деперсонализации.
[Закрыть] он ему предоставляет: «Не хочу стеснять твоей свободы». Но он же сознает, что все формы цивилизованного поведения – это способы подавления свободы, даже цивилизованная любовь: «Любовь – это стеснение свободы. Человек должен жить свободно и одиноко»[121]121
Напомню, что у Шеллинга, например, любовь и свобода неотделимы друг от друга. Любовь свидетельствует о свободе человека выражать себя.
[Закрыть]. Сам отец – воплощение несвободы. Свобода целиком находится на стороне бродяг, которые этим и привлекают Васю. Муратова, однако, не впадает в романтическую идеализацию бродяг и отщепенцев. И здесь проявляется парадоксальность ее анализа. Бродяги в ее трактовке – за исключением семьи Валька – в основном пародия на цивилизованное общество; если они и достигают свободы, то дорогой ценой. Жители развалин почти все без исключения являются либо опустившимися представителями светского общества, либо люмпенами, выдающими себя за аристократов и генералов (эта сторона подробно прописана Короленко). По существу, это либо деградировавшие представители цивилизации, либо сумасшедшие, страдающие манией величия. Один из бродяг заявляет, например: «Я генерал, я все запрещаю…» Его свобода выражается в праве все запрещать, но остальные обладают свободой игнорировать его запреты.
Мир бродяг – это карикатурный двойник мира цивилизации, в котором все приметы цивилизованного мира усилены до пределов и причудливо искажены. Руины – это знаки распада культуры, который у Короленко может принимать видимость распада языка. В его тексте фигурирует, например, персонаж по кличке Профессор (в фильме его играет Федор Никитин), который «вечно бормотал что-то про себя, но ни один человек не мог разобрать в этих речах ни слова. Они лились, точно журчание мутного ручейка»[122]122
Короленко В. Собр. соч. в 6 т. М.: Правда, 1971. Т. 2. С. 13.
[Закрыть]. Но тот же Профессор на некоторые слова, обозначающие режущие и колющие орудия («Ножи, ножницы, иголки, булавки!») реагирует, как если бы это были не слова, а оружие, воткнутое ему в грудь. С одной стороны, знаки утрачивают в этом мире связь с означаемым (и это одна из причин бессилия в этом мире законов), с другой стороны, означающие сливаются с означаемыми: слова колют и режут[123]123
Жиль Делез считал, что такого рода превращение слов в квазиматериальные, «неразложимые» объекты связано с шизофренической утратой чувства поверхности, на которой реализуется событие смысла. У шизофреника все проваливается внутрь, приобретает глубину и телесность: «Слово лишается своего смысла, оно раскалывается на куски, разлагается на слоги, буквы и, более того, на согласные, непосредственно воздействующие на тело, проникая в последнее и травмируя его. ‹…› В тот момент, когда материнский язык лишается своего смысла, его фонетические элементы становятся сингулярно ранящими» (Делез Ж. Логика смысла. М.: Academia, 1995. С. 113). Способность слова ранить прямо связана с утратой способности значить.
[Закрыть]. Культура в этом мире функционирует или в режиме распада значений, или в режиме их неумеренной материализации. Эта патология знаковости прямо связана с отсутствием денег – всеобщего эквивалента, универсального знака соизмеримости. Там, где деньги перестают функционировать, эквивалентность как таковая утрачивает смысл, люди и вещи в результате приобретают бурлескно-индивидуализированный характер, бросающий вызов любой форме обмена и закона. Вместе с эквивалентностью исчезает само понятие человеческой природы как понятие усредняющее и генерализирующее.
Сдирание маски, которую носит цивилизованный человек, не обнаруживает под ней никакого естества. Кант, называл status naturalis – естественное состояние человека – состоянием «полного отсутствия законности»[124]124
Кант И. О поговорке «Может быть, это верно в теории, но не годится для практики» // Кант И. Соч. в 6 т. М.: Мысль, 1965. Т. 4 (2). С. 92.
[Закрыть]. У Муратовой выход за рамки закона не обнаруживает в человеке руссоистского естественного человека. Выходя из детства и отрываясь от естественного мира зверей, человек превращает «культуру» (то есть знаковость, способность к символическому обмену) в свое естество. Когда дисциплинарная маска цивилизованности спадает с первостепенных людей, под ней обнаруживается не животное и не ребенок, но та же маска, лишь карикатурно усиленная, гротескная, «шизофреническая» – второстепенный человек.
Для Муратовой человек – это создание, не имеющее естества или, вернее, создание, чье естество состоит из искусственного субстрата культуры, уже подвергнутой распаду, разрушению. В одном из интервью она, например, говорит: «Человек вообще очень деланное существо»[125]125
Кира Муратова: «Предпочитаю черно-белую гамму». MigNews. 6 августа 2007. URL: http://mignews.com.ua/articles/266213.html.
[Закрыть]. Различие между мирами цивилизации и трансгрессии главным образом заключается в том, что мир нормы руководим своего рода логическими нарративами, которые предполагают преступление, вину, угрызение совести, наказание или смерть, скорбь, страдание, возрождение. Мир бродяг не знает логических нарративов культуры, культура тут существует в виде фрагментов (тех же руин), никак не соединенных между собой, в виде «мутного ручейка» нечленораздельных речей. Отсюда ощущение всеобщего безумия. Кто-то тут экзальтированно читает стихи, кто-то прихорашивается, кто-то отдает приказ. Но вся эта деятельность не имеет внутренней логической артикулированности, а потому выглядит как чистое сумасшествие. Мир бродяг в «Среди серых камней» – это, вообще говоря, мир сумасшедших (и так их отчасти описывает Короленко). Но именно отсутствие логических нарративов и является главным условием свободы деклассированных элементов. Каждый тут предоставлен самому себе, так как не включен ни в какое «цивилизованное» повествование: карьерное, юридическое, семейное, религиозное и т. п.
Здесь уместно вернуться к оппозиции нарративного и экспрессивного, о которой речь шла раньше. Андре Базен когда-то говорил о чаплинском Чарли как об онтологическом для кинематографа персонаже и решительно противопоставлял его персонажам повествований:
Персонаж романа или пьесы исчерпывает свою судьбу в пределах одного произведения (романы-эпопеи не должны вводить нас в заблуждение, ибо в конечном счете это лишь вопрос объема). Чарли же всегда выходит за рамки фильмов, в которых он живет[126]126
Базен А. Миф «Месье Верду» // Киноведческие записки. 1993. № 17. С. 64.
[Закрыть].
Поскольку Чарли не укладывается ни в какое отдельное повествование, Базен помещает его в плоскость мифа. Неудачи Чаплина (а к ним Базен относил «Новые времена» и «Великого диктатора»), по мнению Базена, возникали там, где Чарли начинал подчиняться логике идей и навязанной ему логике сюжета. В результате, как пишет Базен, разрушалась «онтология героя». Для кинематографа такого рода «онтология героя», его «миф» первичны. То же самое Базен обнаруживал и у Ренуара, который «не умел „строить“ сценарий по причинам, весьма близким чаплинским»[127]127
Там же. С. 77.
[Закрыть].
Неслучайно, конечно, Чарли – деклассированный бродяга, напоминающий по своей стати героев «Среди серых камней». Его выпадение из логики нарратива совершенно аналогично его выпадению из логики социального функционирования, социальных отношений. Неслучайно и то, что любимая Муратовой Рената Литвинова с ее странной комбинацией деклассированности и светской манерности во многом подобна Чарли. Она также не укладывается в какой-то один сюжет и выходит за рамки каждого отдельного фильма, в котором появляется. Закономерно, что Муратова в какой-то момент открывает для себя черную комедию с убийствами и отравлениями, так же как Чаплин в «Месье Верду».
Базен описывает Чарли как мифического персонажа, выпадающего из социального континуума и тем самым обретающего свободу. Он пишет:
[Чаплин] прекрасно выражает постоянное стремление Чарли разорвать связь с прошлым, сжечь за собою мосты. Этот великолепный жест (пинок ногой назад. – М. Я.) заключает в себе тысячу нюансов, начиная от злобной мстительности и кончая резвостью человека, почувствовавшего себя свободным; а может быть, Чарли взбрыкивает ногами для того, чтобы разорвать невидимые нам путы[128]128
Базен А. Введение к символическому истолкованию образа Чарли // Базен А. Что такое кино? М.: Искусство, 1972. С. 70.
[Закрыть].
Базен отмечает и то, что Чарли не в состоянии манипулировать предметами согласно их социальному назначению. Чарли – онтологическая фигура кино именно в силу его «исключенности» из социального нарратива и «нормального» взаимодействия с окружающими. Именно в силу этого он становится выразительным человеком par excellence. Его выразительность усиливается его изоляцией. Неизменность типа Чарли во всех изменяющихся ситуациях и по отношению к меняющемуся набору действующих лиц только подчеркивает его принципиальную выразительность. То, что выразительность Чарли строится не через соотношение с другим, но через трюк или моторику его собственного тела, концентрирует экспрессию в нем самом. И экспрессия эта, прежде всего, выражается через внутренний конфликт, вписанный в него самого. Это конфликт бесформенно больших штанов с узкой визиткой и котелком, это конфликт между моторикой корпуса, рук и ног, это конфликт между сентиментальностью и жестокостью, между взрослостью и инфантильностью и т. п. Эйзенштейн тонко почувствовал связь между характеристиками типа у Чаплина и его вырванностью из социального контекста:
Особенность Чаплина состоит в том, что при седых волосах он сохранил «детский взгляд» и непосредственность восприятия любых явлений. Отсюда его свобода от «оков морали» и возможность видеть в комическом аспекте такое, отчего у других дерет мороз по коже. Подобная черта во взрослом человеке именуется инфантильностью. ‹…› Инфантильность – за ней всегда следует «уход» от действительности[129]129
Эйзенштейн С. Charlie the Kid // Эйзенштейн С. Метод. М.: Музей кино – Эйзенштейн-центр, 2002. Т. 2. С. 228.
[Закрыть].
Экспрессивность тут выражается в принципиальном несовпадении с самим собой. Это несовпадение и может быть определено словом «эксцентризм» в буквальном его понимании – отклонение от центра, от того самого центра, который обеспечивает повторяемость идентичности. Через эксцентризм двигался к экспрессивности Эйзенштейн, включивший в «Стачку» бурлескные эпизоды с деклассированной шпаной. Шкловский точно заметил, что эти эпизоды характерным образом выпадают из нарратива[130]130
«Аттракционность тесно связана в „Стачке“ с эксцентричностью. Отдельные куски не входят в строение. Вся линия заговора шпаны (и не чрезвычайно характерная) почти не работает в общей композиции вещи» (Шкловский В. О законах строения фильма Эйзенштейна // Шкловский В. За 60 лет. М.: Искусство, 1985. С. 114).
[Закрыть]. Экспрессивизм эксцентрики всегда противоречит развитию действия. Рансьер прямо связывает разрушение фабулы в кино с явлением бурлескного тела: «Бурлескное тело разрушает артикуляцию причины и следствия, действия и реакции потому, что оно вводит противоречие непосредственно в компоненты движущегося изображения»[131]131
Rancière J. La fable cinématographique. P. 20.
[Закрыть]. Но эта внутренняя противоречивость, как показал еще Эйзенштейн, и есть основа экспрессивности.
Опыт эксцентризма и комедии чрезвычайно важен для Муратовой даже там, где комический элемент непосредственно почти не присутствует, как в экранизации Короленко. Трагедия фабульна (об этом говорил Аристотель). В ее основе движение рока, совпадающее с движением фабулы. Характер героя для трагедии вторичен. Комедия вся в характерах и микроситуациях. Этим отчасти объясняется тяготение муратовского «кинематографа ситуаций» именно к комедии. Фабула в широком смысле для нее вторична. Эйзенштейн хорошо это понимал, когда даже в трагедии «Иван Грозный» обнаруживал комическую (то есть экспрессивную) основу. Так, он видел в прекрасном возможность идентификации – «сопоставления и слияния», которая в комическом подвергается коррозии: «Если в „прекрасном“ превалирует тенденция к идентификации, в „уродливом“ – тенденция к отрыву, то в смехотворном – одновременность, то есть мгновенная сменяемость обеих тенденций»[132]132
Эйзенштейн С. Режиссура. Искусство мизансцены // Эйзенштейн С. Избр. произв. в 6 т. М.: Искусство, 1966. Т. 4. С. 530.
[Закрыть].
Прекрасное создает основу для нарциссической ситуации отождествления с другим (отражением в зеркале) как с собой. Оно взывает к идентификации, к сартровскому участию в фикции. В этом смысле прекрасное не экспрессивно. Уродливое не экспрессивно потому, что приводит к полному отрыву видимого от субъекта. Лакан различал эго и субъект. Эго находится в ситуации зеркальной идентификации с другим как с собой и относится к сфере воображаемого. Эго поэтому вполне соотносимо с «прекрасным». Субъект возникает тогда, когда появляется символическое. Он включен в более сложные отношения интерсубъективности, основанные на подстановках и отношении к означающему. Субъект у Лакана настолько десубстантивирован через отношение к означающему, через использование языка, что, как пишет Лакан, говорящий субъект никогда не занимает места, совпадающего с местом его мысли[133]133
Процитирую знаменитую формулу Лакана: «Я не там, где являюсь игрушкой моей собственной мысли; я думаю о том, кто я есть, там, где я не думаю думать» (Lacan J. L’instance de la lettre dans l’inconscient // Lacan J. Ecrits. Paris: Seuil, 1966. P. 517).
[Закрыть]. У Муратовой речь идет не о структуре субъекта, но, скорее, о воображаемом и эго.
Эго (Я) формируется в результате идентификации с зеркальным образом. Его особенностью является исключение третьего, то есть любой интерсубъектной инстанции. Эго возникает через отчуждение себя, превращение себя в объект созерцания. Этот внешний образ себя (гештальт) обладает единством, которое позволяет Я возникнуть как единству, отраженному в единстве зеркального образа.
Все разнородное, фрагментарное в Я собирается через отражение в зеркале. Лакан пишет о том, что до столкновения с отражением субъективность не оформлена. Он пишет о Я в зеркале как о паралитике, который неспособен двигаться и который приобретает власть над собственным телом через свое отражение, которое слепо.
Паралитик, исходя из которого строится эта перспектива, может идентифицироваться с собственным единством лишь в [режиме] зачарованности (fascination), в фундаментальной неподвижности, которой он отвечает (à quoi il vient correspondre) на схватывающий его взгляд, взгляд слепого[134]134
Lacan J. Séminaire. Livre II. Le moi dans la théorie de Freud et dans la technique de la psychanalyse. Paris: Seuil, 1978. P. 75.
[Закрыть].

Эта зачарованность имеет принципиальное значение в формировании Я из фрагментов.
В контексте моих размышлений об экспрессивном теле я бы сказал, что экспрессивность изолированного тела включается фильмом в структуру зеркальности, в которой она разрешается именно в неподвижности и изолированности, в самогипнозе, когда Я позволяет загипнотизировать себя собственному отчужденному слепому отражению. Экспрессивность в конце концов всегда реализуется именно в изоляции и в слепом замыкании на себя самого. Эта зачарованность собственным отражением и превращает разнородность бурлескного тела в своего рода механизм. Лакан в связи с воображаемым говорит об автоматах или о двух машинах, которые могут двигаться, только отражаясь друг в друге:
В конце концов, речь идет о зачарованности собственным отражением, самоудвоением, из которого нет выхода, если не ввести в эту ситуацию желание, то есть отношения с иным, внешним объектом, с радикально, абсолютно другим. Показательно, конечно, что Чаплин при том, что он как будто составлен из разных частей, в конце концов, двигается как механизм. Комик развил в себе удивительную способность к автономизации частей тела и его членов. Его ноги способны, например, двигаться как бы в автономном режиме от корпуса тела. Базеновский «пинок ногою назад» – хороший тому пример. Общее движение его тела как будто возникает от синхронизации в нем двух автономных механизмов. Базен видел в механистичности главную угрозу Чарли. Но эта механистичность является прямым результатом исключенности Чарли из подлинных отношений с Другим[136]136
Конечно, Чарли время от времени влюбляется в девушку. Весь сюжет «Огней большого города» строится на том, что он влюблен в слепую девушку, которая принимает его за другого. Как показал Мишель Шион, в этом фильме проблема Чарли заключается как раз в том, что, несмотря на любовь и желание, он не включен в символические отношения с Другим, так как всегда оказывается препятствием на пути взгляда, обращенного к Другому, а не объектом зрения. Взгляд девушки обращен к идеальному объекту желания, но не к самому Чарли, неспособному войти в структуру желания (Chion M. Les Lumières de la ville. Paris: Nathan, 1989). О Чаплине в контексте лакановского психоанализа см.: Žižek S. Enjoy your Symptom! N. Y. – London: Routledge, 1992. P. 1–9.
[Закрыть].
Экспрессивный человек, исключенный из отношений с Другим, – это существо, выражающее себя, но при этом не находящее выхода из некой парализующей или механизирующей ситуации удвоения, которая полностью регулируется режимом зачарованности, загипнотизированности самим собой. Мы имеем тут дело с режимом самоимитации, характерным, например, для шаманизма. Роже Кайуа заметил, что шаман до такой степени подражает поведению и крикам сверхъестественных животных, что буквально превращается в них. Но это превращение часто кончается «настоящей каталепсией»[137]137
Caillois R. Les jeux et les hommes. Paris: Gallimard, 1958. P. 177.
[Закрыть]. Шаман идентифицируется с животным до такого состояния, когда образ, с которым осуществляется идентификация, исчезает и невротическая ситуация подменяется шизофренической. Маска, которую носит шаман, гипнотизирует его самого до полной утраты им сознания. Я отражает себя в Другом, но субъект не может возникнуть из этого отражения. Лакан пишет о том, что машина Эго «афонична», она не может говорить, ей просто нечего сказать. Чтобы возник субъект, пишет он, «внутрь машины должен проникнуть третий ‹…› и сказать „Я“ (je)»[138]138
Lacan J. Séminaire. Livre II. P. 76–77.
[Закрыть]. То есть вместо зеркального Эго (moi) должно возникнуть словесное Я (je).
Персонажи «Среди серых камней» – такие зеркальные машины визуальной экспрессивности. Многие из них вообще неспособны к коммуникации, она в их случае подменена бесконечными эгоцентрическими монологами. Символическое измерение мира нищих не развито. Это именно странное скопище эксцентрических экспрессивных людей, не поглощенных обществом. Муратова, по существу, рассматривает мир как совокупность двух сфер – социального, где символическое полностью стирает индивидуальность и свободу людей, и внесоциального, где эксцентрики интенсивно выражают себя в режиме зеркальной удвоенности. У этих поглощенных собой экспрессивных тел нет субъективности, есть только Эго. И это Эго все время ищет себя в отражении, но не может найти, так как процесс зеркальной рефлексии не знает завершения. Я тут всегда дается как Не-Я, как маска, как гетерогенная фрагментарность, завораживающая себя в зеркальной экспрессии.
Эта обращенность к себе через Другого прямо связывает некоторых персонажей Муратовой с темой нарциссизма. Именно нарциссизм – это стадия, на которой происходит первичная индивидуация Я через обращение к собственному зеркальному отражению (а зеркало систематически возникает в фильмах Муратовой с самого начала). Но нарциссизм – это одновременно и стремление вернуться на стадию, предшествующую становлению Я. Некоторые исследователи (в том числе и Фрейд) писали о нарциссической установке, ведущей к регрессии на пренатальную, эмбриональную стадию развития, или «стадию яйца»[139]139
См. обзор такого рода теорий: Lichtenstein H. Le role du narcissisme dans l’émergence et le maintien d’une identité primaire // Nouvelle Revue de Psychanalyse. 1976. N 13. Printemps. P. 147–160.
[Закрыть], характеризующуюся полной автономией, отделенностью от внешнего мира, и идеальным гомеостазом, исключающим какие бы то ни было желания и влечения. В конечном счете «возвращение» на эмбриональную стадию оказывается трудно отличимым от движения к смерти. Первичный импульс повторения (который играет такую важную роль в поведении персонажей Муратовой) связан со стремлением вернуться к первичной стадии эмбриональной автономии. Но это повторение, как и регресс на пренатальную стадию, едва отличимы от остановки жизни, к которой они могут привести. «Мертвецы» и каталептики у Муратовой часто сопровождают ситуацию нарциссического регресса и повторения. Андре Грин, говоривший о «нарциссизме смерти», или негативном нарциссизме, пишет: «Негативный нарциссизм ведет к несуществованию, анестезии, пустоте, пробелу (le blanc) – от английского blank, переводимого категорией нейтрального»[140]140
Green A. Narcissisme de vie, narcissisme de mort. Paris: Minuit, 1983. P. 39.
[Закрыть].








