Текст книги "У пристани"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 46 страниц)
– Итак, – заговорил наконец с тяжким вздохом Богдан, – православный царь-государь, дидыч русской земли, отринул наследие предков своих – святой град, откуда воссияла нам вера, отринул матерь городов русских со всеми исконными странами, городами и весями, с Червоною Русью и Галичем, отринул все это от своей опеки и отказал в помощи угнетаемому родному народу, проливающему свою кровь за воссоединение с братьями, за поруганный православный крест!.. О, тяжелым ударом упадет это царское жестокое слово на сердца, возносившиеся к нему с надеждою и любовью!
– Сердце царское в руцех божиих, – ответил покрасневший до корня волос Пушкин, – и никто же да судит его волю, разве бог! Докончанья с поляками нам поломати не след, а и рати его царского величества и самодержца давать тебе, яко мятежному противу короля холопу, было негоже. Ино дело, коли твою гетманскую милость уволит его королевское величество, тогда уповай и на царскую милость.
– Ясный боярин и Преславный посол, – улыбнулся гетман печально, – есть у нас пословица: «Нащо мени кожух, як зима мынула?» Эх, горько мне это все, невыразимо горько, боярин! И за свой народ болит сердце, да и вашего, московского, жаль! Слепы вы и не видите, какую господь оказывает вам милость, что приводит к соединению братьев, а вы пренебрегаете лаской божией... Смотрите, чтоб не раскаялись!
– Мне и слушать-то твоих речей негоже! – загорячился было Пушкин.
– Стой, боярин, выслушай до конца, – остановил его гетман. – Велико ваше Московское царство, да пустынно, и дико, и окружено со всех сторон врагами: литовцами, поляками, татарами, а то и турками; ведь ежели Польша придет в разум да упрочит власть короля, да завоюет еще Крым, так у вас заведется такой зубастый сосед, что переможет вас силою, а как переможет, так и пойдет оружно на вас; и настанут вам времена горше прежнего безвременья... так что и Москва зашатается.
– Что ты, гетманская милость, такие страсти прилаживаешь, прости господи, – перекрестился даже боярин, забывши свою неподвижную чинность, – у нашего царя-батюшки, у его пресветлого величества, силы ратной, как песку сыпучего.
– Эх, боярин, – выпил залпом гетман ковш меду, – не умаляю я вашей силы и не к тому веду речь, а только вот что возьми в резон: коли всю нашу силу да соединить с вашей, так что выйдет? Эге! Уж не сила, а целая силища, и что сможет тогда учинить царь великий?
– Это точно, – встряхнул головой увлекшийся Пушкин, и его глаза загорелись. – Верное твое слово, ясновельможный... Коли б да такая нам рать, так всех бы супостатов – под ноги царевы! Полсвета ему б подневолили...
– И Цареград вырвали бы у басурман для его царской пресветлости, – разжигал гостя гетман, подливая ему и себе в кубки мед. – Да что там и толковать!.. И пресветлый государь отклоняет от себя и наше, и свое счастье! Мне вот сколько раз предлагал хан ударить совместно на Москву, да и король польский не оставил думки сесть в Москве на престол Владислава{87}, – ведь ляхи-то его считают своим, и на ваше докончанье смотрят вот как, – поднял он пальцы, – только мы и удерживаем их тревогой, а то б... Да вот сейчас, после Зборовского мира, согласись я – так все силы ворвались бы в пределы вашего государства, но я сказал, что ни я, ни мой народ не поднимем руки на православного царя, помазанника господня, – и шабаш! Вот и опешили.
– Это ты, ясный гетмане, правильно, а ляхи вот кичливы да вероломны...
– Да, и Смоленск от вас отобрали, и княжество Северское да Черниговское, а вы все докончанья держитесь... Эй, говорю вам, – гетман уже под влиянием меду начинал раздражаться и становился откровеннее, – возьмитесь за разум; не сидите молча, сложа руки да уставивши долу брады, в вашей думе, – не такие времена пришли теперь; вам бы и пресветлого царя, нашего батька, как мы почитаем, следовало умолять, а то накличете такую беду, что и ему не отсидеться в Кремле с докончанием.
– Да это до поры, до времени, – смутился уже совсем Пушкин предсказаниями гетмана.
Все это тревожило и царскую думу, она и сама видела, что дальше нейтралитета нельзя было держать. Пушкин вследствие этого и послан был разведать про боевые силы Богдана, про его расположение и прицепиться к ляхам.
– Я тебе, ясновельможный гетмане, откровенно молвлю, – произнес он через мгновение, – что еду в Варшаву потягаться за обиды ихних писцов – за умаление пресветлого титула его царского величества, самодержца и государя.
– Да, да, и титул уже умалять стали! Да чего от них и ждать, коли они печатают на пресветлого государя и на московитов вот какие презельно поносные книги...
Гетман достал из особого ларца присланные ему Верещакою книги и начал читать намеченные выдержки в переводе по-русски послу. Одна из них была панегирик королю Владиславу IV Вассенберга{88}: «Владиславус прямой и истинный царь московский, а не Михайло», или вот: «Москвитяне, которые только лишь голым именем христиан слывут, а делом и обычаем многим пуще и хуже варваров самих», – выбирал все более и более резкие места гетман.
Пушкин то краснел, то бледнел и не только побрякивал саблей, но даже скрежетал зубами.
LXXII
В уединенном покое пани гетмановой происходил следующий разговор еемосци с Выговским в то время, как гетман совещался с царским послом.
– Неужели, неужели он думает идти в подданство к царю! – кипятилась Елена. – Неужели обуяло его опять какое-то непонятное безумие! И когда же? Не в минуту опасности, не в минуту отчаяния, а в минуту своего торжества и величия! Что ж он думает там найти? Новую, пуще прежнего неволю? Так для чего же было затевать и повстанье? Здесь его булава прочней, а Москве она не до речи: у нас шляхетство вольно, а там и батожьем отдерут. Ой, пане, на бога! Отклони ты гетмана от глупости! В последнее время с ним делается что-то неладное: то пирует, то целые дни сидит за работой, то по ночам пропадает у каких-то гадалок. Я уже и тосковала, и тревожилась, и плакала от ревности, – покраснела она, – як бога кохам, а теперь как-то все притупилось.
– Тревожиться об этом, моя найяснейшая крулева, не следует, – говорил горячо и сладко Выговский. – На целом свете нет никого, – ни герцогини, ни королевы, ни царицы, – которая могла бы соперничать с красотой нашей божественной пани.
– О, пан уже слишком! – сконфузилась кокетливо гетманша.
– Прости за правду, наша владычица, – поторопился замять восторженную фразу Выговский, – из глубины души вырвалось... Но гетман наш боготворит свою малжонку, а будущую коронованную, быть может... он только вследствие забот и трудов немножко одряхлел... А что до Москвы, – переменил он вдруг тон, – то он давно забрал ее себе в голову, и как я ни старался и ни стараюсь отвлечь его от этой пагубной мысли, но она гвоздем в нем сидит, да и только. С самого начала повстанья он начал слать туда просительные лысты, и, несмотря на то, что Москва отнеслась к ним просто враждебно, чуть не послала против него войск, гетман не унимался и все пробовал да пробовал ублажать царя. Как зарубил себе, что единой веры, да единой крови, да что простому народу будет лучше, потому что царь не попустит своевольничать боярам, так никаким клином не вышибешь! Вот только как зародилась мысль о самостоятельном княжестве русском, с тех пор замечал я, что поднял голову гетман, хотя еще и колеблется... Я этим объясняю его гадания. Ну, а все же стал закидывать он орлиный взор дальше.
Марылька слушала с замиранием сердца речи Выговского; вся ее тщеславная душа затрепетала от одной мысли, что такое сказочное величие возможно.
– Неужели, коханый пане, ты серьезно можешь говорить об этом? – воскликнула она, вспыхнув румянцем восторга.
– Не только серьезно, но и убежденно; я полагаю, что это единственный надежный исход. Нам ведь остается одно: или примкнуть к кому-нибудь под опеку, а проще говоря под ярмо, или воспользоваться союзом с маестатным соседом, а то и более прочною связью, да и зажить своей властной самостоятельной жизнью... Но к кому же примкнуть?.. Остаться, как были, при Польше – значит никогда не иметь покоя и защищать с саблей в руках каждый свой шаг. Ведь сейм никогда не согласится на нобилитацию козаков, никогда не уступит нам во владение наших земель, не допустит нашего митрополита в посольскую избу... Стало быть, и пойдет бесконечная кровавая драка. Я уверен, да и гетман тоже, что этот мир на полгода, не больше... Ну, вот Турция еще предлагает покровительство; гетман скорее к ней склонен, чем к Польше... да народ наверное воспротивится; положим, тут еще можно бы кое-что придумать, если приготовиться... вот еще Ракочи, – ну, он со своими силами не важен... Значит, самое лучшее – подумать о своей власной хате; говорят, что в своей хате – своя и правда.
– Да как же это возможно? Все ведь накинутся.
– Можно, моя ясная пани; твой разум так светел, и ты, пани, так постигаешь все политичные справы, что поймешь всё; яснейшей нашей пани гетмановой я могу доверить все тайны и даже сам попросить у нее содействия. Мультанский господарь вот шлет уже третий лыст – просит у нас помощи от соседей, что лезут захватить его господарский престол, а там вошло просто в обычай: захватит кто-либо престол, пошлет гарач султану, получит утверждение и господарит, пока его другой кто не скинет. А нужно добавить, что у настоящего господаря, Лупула, нет наследника-сына, а есть только две дочери: одна за Радзивиллом, а другая подросток-невеста и неописанной, как все говорят, красоты, – так вот из-за нее и буча... Что, если бы гетман послал с войсками своего сына Тимка да внушил бы ему присвататься к ней?.. Впрочем, я думаю, что Тимко, как увидит ее, так и сам загорится... Господарь будет, конечно, в наших руках и не посмеет отказать сыну гетмана, – а то можно будет на всякий случай послать еще тысяч тридцать сватов на границу, – улыбнулся лукаво Выговский. – Свадьбу сыграем и, принявши протекторат Турции, утвердим Тимка па мультанском престоле, соединим таким образом гетманскую кровь с маестатной да мало-помалу оснуем свое русское княжество от Балкан до Дона и от Случи до моря.
– Ах, какой ты, пане, волшебник! – закрыла в истоме Елена глаза. – Ведь это такая картина, что задохнуться можно от прилива восторга... и если б дружно напрячь все силы... ой, какое величие! Но... гетман в эту минуту, быть может, подписывает рабский договор?
– Успокойся, наша царица, такие договоры скоро не пишутся, да и притом московский царь третий раз решительно отказал гетману, как меня заранее уведомили. Теперь весь наш расчет – поссорить с Польшей Москву, и гетман за это взялся, а уж за что он возьмется, то так и будет. Вот только нужно подготовить всю нашу справу ко времени их стычки: Польша будет вовлечена в новую борьбу и обессилится вконец, а мы тем временем заключим союз с Турцией, оженим Тимка и вызовем патриарха Паисия в Львов для коронования нового могущественного монарха.
Елена схватилась с своего места и, словно пьяная, порывисто подошла к Выговскому, распростерши руки. Она совершенно забылась и в каком-то экстазе чуть не бросилась в объятия генерального писаря; но это было только мгновение, она удержалась и вспыхнула вся от волнения. Выговский понял неловкость ее положения и, поцеловав почтительно протянутую, застывшую в воздухе руку, сказал, раскланиваясь:
– Я поспешу к его милости гетману, может быть, понадобится ему какая-либо справка, а к ясновельможной пани гетмановой пошлю Тимка. Пусть пани, как мать, подготовит его. Нужно ковать железо, пока горячо.
– Да, да... Я именно об этом хотела просить пана, – вздохнула облегченно Елена и поблагодарила Выговского за находчивость обворожительною улыбкой.
Выговский удалился, а Елена в волнении стала ходить по ковру в своей уборной.
– Тимасю! Ты как-то дичишься меня, избегаешь все? – подошла она быстро к остановившемуся у дверей в некотором смущении Тимку и поцеловала его нежно в голову. Этот поцелуй залил густым румянцем мужественное лицо статного юнака. – Я нарочно попросила тебя, чтоб поговорить откровенно, – запела она вкрадчивым голосом, – я не знаю, что сталось? Отчего ты изменился? Ведь мы были так дружны... Ты принимал во мне такое участие...
– Теперь ты в нем не нуждаешься, мама, – словно огрызнулся Тимко, подчеркнув последнее слово, и побледнел.
Елена взглянула на него пытливо, с некоторым недоумением и, вспыхнувши, опустила глаза.
– Слушай, мой любый, – взяла она его за руку и повлекла тихо к канапке, – неужели тебе горько, что батько твой исполнил рыцарский долг? Неужели тебе приятнее было видеть мое унижение и слезы? Или ты, может быть, считаешь за глум быть моим названным сыном?
– Нет, не то, не то, – смущался еще больше, а вместе и раздражался Тимко, слегка упираясь и пряча свои глаза, – цур ему!.. Не нужно!
– Нет, нужно, – упорствовала Елена, – нужно! Я не хочу скрытой обиды... Я не заслужила... Сядь вот здесь возле меня, посмотри мне прямо в глаза и скажи: в чем я виновата?
Тимко угрюмо молчал, сжавши брови. Елена смотрела на него своими чудными опечаленными глазами, оттененными длинными ресницами, на кончиках которых дрожали светлые, лучившиеся росинки.
Ах, – вздохнула она тяжело, – разве мы властны в нашей доле? Ведь она распоряжается с нами без спросу. Иной раз она изломает тебя да еще насмеется жестоко, перед самые очи кинет счастие, протянуть бы только руки, а они связаны...
Тимко закрыл ладонями лицо и склонил голову на свои колени.
Елена начала его тихо гладить по кудрявой подбритой чуприне, а потом, наклонившись, снова поцеловала его в жестковатые волосы и промолвила на ухо:
– Так не сердишься, не будешь на меня исподлобья глядеть? Мне ведь и теперь... Эх, если бы ты заглянул в мое сердце!
Тимко поднял голову и, вздохнув несколько раз глубоко, промолвил наконец:
– Нет, я не сержусь... на свою разве дурную башку... так ведь ее, коли что, можно и об стену...
– Что ты, что ты, мой любый? – улыбалась детски радостно Елена, лаская Тимка. – А? Не сердишься?
Тимко отрицательно помахал головою и улыбнулся, в свою очередь бросив огненный взгляд на свою мачеху.
– Не сердишься? Нет? Ну так поцелуй!
Тимко прикоснулся к щеке своей мачехи и вскрикнул, словно обожженный огнем:
– Ой, меня тато ждет! – схватился он порывисто с места.
– Погоди, Тимко, – остановила его серьезным тоном Елена, – мне по поручению батька и нужно переговорить с тобою о важном деле. Видишь ли, вся надежда твоего отца, да и все благо нашей страны, зависит теперь от приобретения прочного союзника. Господарь Лупул просит у нас помощи; у него одна дочь, красавица, наследница престола. Господарь сильно богат, союз с этим княжеством, тесный, неразрывный, нужен твоему батьку, как воздух утопающему...
Тимко слушал речь Елены с широко открытыми глазами; он и сам молодым умом своим понимал, что нужны союзники, но, во-первых, он о мультанском господаре в первый раз слышал, даже и не мог сообразить хорошенько, где лежит земля господаря, да и кто он сам, а во-вторых, он и в толк не мог взять, почему ему об этом говорит Елена.
– Да я – то при чем здесь? – развел он наконец руками.
– А вот при чем, любый: батько хочет послать тебя с войском туда, к этому господарю, чтобы ты там постоял для его охраны и защищал бы от напастников.
– Что ж, – вздохнул Тимко, – пошлет батько, так поедем; его слово-закон.
– Но не одного этого желает твой батько, он желает еще сыну счастья-доли, а краю родному, через эту долю, желает свободы и славы.
– Я не понимаю что-то, – потер себе лоб Тимко, и в его потемневшем взоре блеснул какой-то неопределенный испуг.
– Он желает, – медленно отчеканивала, пронизывая его глазами, Елена, – чтоб ты получил в наследство господарство, чтоб соединил его навеки с Украйной и чтоб через это создалось независимое, свободное русское княжество.
– Что? Чтоб я... Да как же это? – отступил Тимко.
– Чтоб ты женился на дочке Лупула.
– Я? Простой козак?.. На господаревне? – схватился Тимко за чуприну.
– Ты не простой козак, а сын гетмана... да еще какого!
– Там осмеют меня.
– Тебе в помощь пошлют с полсотни тысяч сватов... Турецкий султан за этот брак.
– Ой, что же это? – в волнении заходил он по комнате. – Или жарт, или черт знает что! Мне жениться?.. Нет, Нет! – вскрикнул он решительно. – Жениться... ни на ком и ни за что! Все, но не это, – тут и батько бессилен!
– Да ты с ума сошел, что ли? Отказываешься от такого счастья, от такого могущества, славы?
– Не могу я ее любить.
– Почему? Она красавица!
– Хоть бы была краше дикой косули, – не могу!.. Никого не могу любить, никого, никого! – почти кричал он в исступлении. – Не спрашивай меня... я ни на ком не женюсь!
– Любишь кого-нибудь другого? – улыбалась ехидно Елена.
– Ай, не спрашивай! – топнул он нервно ногой.
– Слушай, глупенький, – зашептала ему на ухо демонически-соблазнительно мачеха. – Брак этот совершается не по любви, а по коронным потребам... Но зато он для сердца не обязателен... Сердце свободно в своем выборе, а на высоте власти никто ему препятствовать не смеет... Слушай, мой хороший, мой милый, – подняла она его подбородок, – в таких случаях брак и дает возможность блеснуть свободному счастью... Он прикрывает всякое подозрение! – И Елена поцеловала растерявшегося Тимка.
Тимко только успел вымолвить, захлебнувшись: «На все... на смерть!» – и поспешно вышел из комнаты.
Выговский пропустил его и, окинувши пытливым взором Елену, произнес официально:
– Его гетманская милость просит ясновельможную пани поднесть ковш меду на прощанье московскому послу.
– А он уезжает сейчас? – спросила как-то странно Елена.
– Спешит в Варшаву.
– А дело как?
– Возникают неудовольствия, и довольно крупные, между Польшей и московскою короной. А Тимко как? – спросил он в свою очередь.
– Он из воли родительской не выйдет, – ответила Елена и подумала в то же время: не сказала ли она чего-нибудь лишнего этому хлопцу? Чтоб еще не забрал себе чего в голову?.. Впрочем, он. уезжает далеко... Женится еще... Но, во всяком случае, нужно будет сразу переменить с ним тон.
– Вот и жена моя! – указал гетман на Елену рукой, когда она вошла в кабинет.
Гость взглянул на Елену и, склонившись, промолвил:
– Прости, найяснейшая пани... и солнце ведь ослепит, если взглянешь, а ты краше солнца красного!
– Ха-ха! – засмеялся гетман. – Вот каковы московские бояре! Ну, за это поднеси ему, господыня моя, кухоль венгерского из королевских подвалов.
Зардевшаяся от похвалы Елена налила полный кубок и, поклонившись, поднесла его гостю на таце.
– Не обессудь, красавица, – промолвил взволнованным голосом Пушкин, – за обычай: у нас кто подносит чару зелена вина, тот подносит и уста свои красные, а говорю я это от имени великого царя моего, государя и самодержавца.
– Что ж, жинко, всякий обычай нужно уважать, – ободрил Богдан.
Еще пуще загорелась Елена, но исполнила просьбу.
– Теперь, ясновельможная краля, – воскликнул опьяненный посол, – после такой утехи, пусть ляхи искромсают меня, так наплевать! А вот прими от его царского величества подарочек – сережки самоцветные. Носи их на здоровье, – положил он на тацю коробочку с драгоценностями, – а теперь прощенья прошу... Да пребудет над нами и над нашими речами милость господня!
Обменявшись взаимно пышными фразами и всякими пожеланиями и обнявшись трижды с послом, гетман проводил его до самых парадных сеней.
А Елена, возбужденная всеми событиями дня, захотела еще закончить его прекрасной прогулкой. Гетман был в особенно радостном настроении духа и согласился охотно съездить в Суботов. Их ясновельможности сели в раззолоченный экипаж, а Выговский поскакал вперед. При въезде в двор пышного поезда, сопровождаемого блестящим кортежем, все собравшиеся и выстроенные шпалерами поселяне начали восторженными криками приветствовать своего гетмана-батька. На колокольне трезвонили колокола. Отец Михаил дожидался своего дорогого гостя на паперти с крестом. Елена выскочила из экипажа, поддерживаемая под руку Выговским.
– Вот это мои выписанные из чужих краев мастера и искусники! – показал гетман на группу, стоявшую почтительно у крыльца будынка. Впереди всех выдавался молодой итальянец необычайной красоты. Елена как взглянула на него, так и окаменела от изумления... Гетман уже двинулся по направлению к храму и звал ее, а она стояла словно очарованная...
LXXIII
В просторной светлице золотаренковского будынка, убранной просто, по-козачьи, полулежала на высоко намощенных подушках одетая в женский светлый халат панна Ганна. Хотя она была уже на пути выздоровления, но болезнь до того истощила ее силы, что она передвигалась еще с трудом и выглядела выходцем с того света, а не живым человеком, – до того лицо ее было бледно и вся она неимоверно худа; только глаза ее горели теперь каким-то новым огнем. Перенесенная ею нервная горячка возвращалась два раза, и теперь, лишь две недели назад, баба-знахарка объявила уже торжественно, что «хвороба окончательно ушла на болота да на леса» и что следует панне только есть да набираться сил. Окружавшие ее во время болезни старались в минуты сознания не говорить с нею ни о чем, что могло бы напомнить прошлое, разбудить уснувшую муку, не пускали в эти минуты на глаза к ней ни Оксаны, ни Морозенка, через день, через два бывавшего тоже в Золотареве. Во время страшного жара Ганне казалось, что ее сердце горит, и горит оттого, что она сама положила в него горючей серы, что ей давно следовало бы, да и бог велел, убрать вон из груди это палыво, но что оно было ей дороже жизни и потому-то она принуждена терзаться на своем же огне. Когда ей становилось лучше, то она чувствовала, что в груди у нее было холодно и пусто, как на потухшем пожарище, а все прошлое, с сладкими порывами и радужными мечтами, стояло где-то далеко, за каким-то туманом, словно было совсем чужим. Одно только, и то в период улучшения, ей казалось еще более близким и дорогим: это судьба народа. На все ее расспросы о нем брат упорно молчал, отговариваясь тем, что у нее голова еще слаба, чтобы толковать о серьезных вопросах, и, успокаивая сестру общими фразами, переходил сразу на другие, более веселые, темы, пересыпая свою речь всякими побрехеньками. Когда его рассказы вызывали у Ганны улыбку, то брат считал себя на верху блаженства, ласкал неумело сестру и как-то неловко все отворачивался, а то и уходил неожиданно... Дней пять назад допущена была наконец к Ганне Оксана. Несмотря на все предосторожности, она с неудержимым рыданием бросилась своей второй маме на грудь и стала покрывать ее всю поцелуями. Ганна была до того потрясена и радостью видеть Оксану живою, и ее беззаветною любовью, что чуть было не заболела снова от нервного возбуждения... Но окрепший уже относительно организм взял перевес, и Оксана снова была допущена к Ганне на короткое время. На второй день визит ее продолжился, а с третьего дня она уже неотступно сидела подле Ганны. Теперь тут же, рядом с Оксаной, сидел на низеньком табурете и красавец козак, прославившийся в походах, отмеченный уже наградами герой, хорунжий Олекса Морозенко. Его еще вчера допустили свидеться с Ганной, а теперь он уже сидел в светлице ее гостем.
Несмотря на то, что общее выражение лица Ганны носило отпечаток физического страдания и какой-то бессменной печали, теперь глаза ее любовно глядели на своих деток и бледные уста складывались в тихую улыбку, словно чужое, искрившее яркою радостью счастье отражалось на ее осиротевшей душе благодатным лучом. Ганна переводила свои лучистые, теплые глаза с красавицы Оксаны на козака-запорожца, а с Олексы вновь на свою дорогую Оксаночку и гладила ее по головке тонкою, прозрачною рукой.
– А вот, мои дорогие, любые, – заговорила она слабым еще, рвущимся голосом, – уже не знаю, как и называть вас: детками ли, братчиками ли, или друзьями? Господь таки свел нас всех, зажег ваши очи счастьем, а мои утехой, потому что ласки у него, как звезд на небе. А помните, ведь такой точно был день, светлый и снежный, когда мы с тобой, Олесю, приехали сюда и наскочили на гвалт за колокол, и отняли его, и с колокольни взяли ее, Оксанку?
– Как же не помнить, – отозвался горячо Морозенко, – разве это можно забыть не то что на этом свете, а и на том. Коли бы не панночки ангельская душа, кто бы пригрел ее, сиротку, кто бы в люди вывел?
– Никто! – воскликнула со слезами в глазах Оксана. – Мать бы родная не сделала того! – И она бросилась целовать руки Ганны.
– Не целуй рук, дай обнять тебя, моя родненькая, – протестовала Ганна, вырывая руки и целуя Оксану в лицо... А Олекса в свою очередь ловил эти худые руки и покрывал их поцелуями.
– Да стойте, стойте же, ошалели, – отбивалась Ганна, – видят, что я слабая да бессильная, и напали. А ты, Оксана, не меня благодари, а его: это он тогда упросил меня, я и не думала было тебя брать, а он как пристал, смотрит на тебя, а ты, клубочком свернувшись, вон там спала, на той канапе, смотрит да слезы глотает...
– Так ты такой добрый был, а я и не знала! – взглянула игриво Оксана на своего жениха и озарила его таким счастливым взглядом, какой переполнил его сердце отрадой, вырвавшейся только одним словом:
– Зиронька моя!
– Да, да, будьте счастливы, вы заслужили его. Мы с братом говорили, и как только минут рождественские святки, коли даст бог мне дожить...
– Ненько наша, порадница наша! – всплеснула Оксана руками и, припав к коленям Ганнуси, заплакала тихими, радостными слезами.
– Даст господь, не обидит нас, – проговорил тронутым голосом Олекса, – мы все за тебя, благодетельницу нашу, бога молим, да что мы, – народ весь... Матерью тебя величает, заступницей... Верят, что твоим молитвам внял господь...
– Что ты, Олексо? – заволновалась Ганна и вспыхнула даже румянцем. – Значит ли что-либо там, у престола всевышнего, моя грешная молитва? Не говори, я не достойна, не достойна таких слов. О себе думала... Господь сглянулся не на мои, а на материнские слезы, на слезы сирот. А я... Ох, не говори этого! – Какая-то мучительная мысль взволновала Ганну. Она оборвала свою речь и стала вздыхать порывисто, тяжело, закрывши рукою глаза.
Оксана переглянулась тревожно с Олексой. Все замолчали. Наконец Ганна, преодолев душевное потрясение, открыла снова лицо и постаралась снова улыбнуться, но лицо ее было так бледно, а улыбка так страдальчески-печальна.
– Да, – заговорила она снова прерывающимся голосом, – кажется, все это было вчера, а сколько невзгод, сколько ужасов и туч пронеслось над нашими головами; но вот проглянул солнечный луч и заиграл радостно – и даже руины оживились, – улыбнулась она горько и провела рукою по лбу, словно желая отогнать от себя какие-то налетевшие мысли. – Слушай, моя горлинка, – заговорила она, меняя тон и целуя Оксану, – расскажи же мне все, что случилось с тобой; мне это так интересно и развлечет меня... Ты вчера остановилась на том, что вы с дедом вышли из Хустского монастыря.
– Так, так, моя родненькая, – заговорила нежно Оксана, – только вы не принимайте все так близко к сердцу, а то чтобы еще хуже не стало, и то у меня души нет. Лежите вот так, смирно, и слушайте: все ведь, слава богу, прошло, а что прошло, то и не вернется... Так вот мы и отправились с дедом да с небольшой ватагой в Гущу, – чутка была, что туда подступили загоны Морозенка и Чарноты... Ну, как я услыхала, что Олекса там, так меня уж ничто не могло удержать.
– А я, как на грех, искавши ее по окрестностям, опоздал... С ума чуть не сошел от тоски! – вскрикнул Олекса. – Нет и нет ее нигде. Даже слуху нет. В одном только месте нашел след, да и то слабый, – не вывел он меня на шлях. И хотел было уж я наложить на себя руки, так вязал меня гетмана, батька моего, наказ, да и та еще думка, что в общем горе стыдно считаться своим и Квитовать только себя, когда руки для бездольного края нужны. Эта думка только и удержала меня на свете.
– Милый мой! – улыбнулась ему ласково и нежно Оксана. – Сколько горя приняла я, сколько мук вытерпела, чтобы увидеть своего сокола! Дид покойничек понимал это и не удерживал, – и в брошенном на козака взгляде было столько беззаветной любви, что козак не выдержал и обнял горячо свою дивчыну.
Оксана вся вспыхнула и не могла долго говорить от душившего ее счастья.
– Вот мы и пошли, – начала она снова, переведя несколько раз дыхание. – Ночь была бурная, грозовая, чисто горобиная. У наших парубков только и оружия было, что дубина да свяченые ножи. Идем мы лесом, вдруг видим – вдали огни горят, обрадовались мы все, а я так уж сердца в груди удержать не могу, думаем: наверное, это Чарнота и Морозенко! Послали вперед на разведки меня, дида да еще других. Подползли мы неслышно к самому обрыву, смотрим – действительно, в лесной долине расположился табор, и порядочный; присматриваемся ближе... Господи, да ведь это все козаки! Ну, тут уж мы и скрываться не стали, полетели что есть духу к своим да через полчаса все в долине и очутились, только все там, кроме меня, и навеки остались.
– Как! Что? – приподнялась с живейшим интересом Ганна.
– Оказалось, панно родная моя, что это не козаки были, а лядская шайка Ясинского. Переоделись они, ироды, в козаков для того, чтоб им беспечнее было от хлопов. Как узнал он, что нас меньше, чем их, так сейчас и скрываться не стал, а велел всех сразу вешать, жечь и на колы сажать.
– Батько его порешил уже сам под Збаражем, – заметил каким-то виноватым голосом Олекса.
– Собаке собачья смерть! – вскрикнула Оксана и вся вспыхнула от гнева, сдвинув свои черные брови. – Ну, да цур ему! Так вот, напали они на нас, их втрое больше, вооружены все пиками, и саблями, и мушкетами. Принялись наши обороняться, да что с одними мушкетами поделаешь? Через четверть часа перевязали нас всех – и началась панская потеха! Всех уже почти казнили, до меня доходила очередь, я бросила диду письмо, а в это время схватил меня, дьявол, и, ой боженьку мой, узнал, каторжный, и в хлопьячем уборе! «А, – рычит он мне, – не уйдешь!» Только тут, на счастье мое, раздался вдали топот конский, обрадовалась я – думала, что теперь бросятся паны бежать, а меня покинут, так нет же! Бросились-то все бежать, да Ясинский велел меня скрутить и перебросить через его седло. Ой господи, что со мной было! Я кусала им руки, чтоб меня убили, я грызла коня, чтоб он понес и убил нас. Но все было напрасно. Одно только у меня было утешение, что нагонит нас погоня, что это козаки появились в лесу.
– Да это я и был! Я и письмо потом нашел, да спешил к батьку к Пилявцам, а потому и не погнался за ляхами! – вскрикнул в отчаянии Олекса. – Кажется, если бы узнал об этом тогда, голову б себе рассадил.
– Бог с тобой, Олексо! – положила свою руку к нему на руки Оксана.








