355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » У пристани » Текст книги (страница 2)
У пристани
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 16:30

Текст книги "У пристани"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 46 страниц)

III

– Да, панове, – вырезывался из общего гама громкий и хвастливый голос, принадлежавший, очевидно, Чаплинскому. – Редкий, можно сказать, мастерской выстрел!

Я даже сам себе удивился! Жена в опасности, понимаете, все-таки волнение... Бестия поднялась прямо на нее, но рука оказалась привычной, не изменила: трах, и в самое ухо! Как тяпнул, так только промычал кудлач и «падам до ног»!

Дружный смех поддержал рассказчика, хотя в нем ясно звучала насмешка. Марылька задрожала от негодования; она было сорвалась с места, чтобы уличить во лжи этого наглеца перед всею его пьяною компанией, но все они были теперь так противны ей, что она не смогла преодолеть своего брезгливого чувства и осталась. А в столовой, за перекатами смеха и хвалебных возгласов, пошли здравицы в честь доблести неустрашимого рыцаря, и Чаплинский принимал их, видимо, с заслуженным достоинством.

– Да, вот на пана только и надежда, – прибавил кто– то, – если на нас нападет этот шельма Хмельницкий.

– Ха-ха! Я бы показал ему, лайдаку, – крикнул задорно Чаплинский, – да жаль, его уж посадили на кол!

Марылька вздрогнула и ухватилась рукою за сердце.

– Какое там на кол? – возразил бас. – Я поймал на днях бунтаря из тех, что шляются теперь везде и мутят хлопов, так он мне сообщил, на угольках, такое, что дыбом становится волос...

И смех, и задор, и веселые шутки сразу притихли; в упавшем молчании слышался только тревожный шепот, которого Марылька разобрать не могла, к тому же кто-то плотно прикрыл окна. Марылька встала и заходила по своей комнате.

«Нет, не схвачен, не казнен, а жив! – закружились снова мысли в ее голове. – А как они притихли при одном имени Богдана? Какой ужас нагнал он на всех? И все через меня! Кровь льется, стелется дым от пожаров, ужас растет – и все из-за меня! – остановилась она, охваченная приливом гордости и тщеславия. – Но, боже! Могла ли она предвидеть это? Почему она решила тогда так поспешно, что Богдан обречен на погибель, что сам он, по своей хлопской натуре, заслужил ее? Какое-то безумие нашло на нее! Ведь видала же она раньше, что Богдан человек высокого ума и отваги, ведь даже дядя ее, канцлер, считал его лучшим полководцем и государственным мужем, да и сам король возлагал на него большие надежды. Правда, Богдан пренебрег потом почему-то высокою протекцией, стал якшаться с хлопами, путаться в заговоры и через то попал в опалу... Но разве этот промах был непоправим и бесповоротен? Разумная жена чего бы не сделала с влюбленным мужем? А ведь он боготворил меня, дышал мною, и при небольшой терпеливости слово мое стало бы ему законом! Ах, зачем я поторопилась? Панство ведь ценило его, он был ему нужен, и с ним можно было бы достичь небывалых успехов, знатности, силы, стоило только опутать лаской! А я словно помутилась от чаду, потеряла женскую сметку и разум, и, как безумная, кинулась очертя голову... в навозную яму! – закусила себе до крови губу Марылька и, снедаемая бессильною на себя злобой, заходила снова по комнате. – И как она могла так жестоко обмануться? Как она могла променять сокола на пугача? Ведь с самого начала было видно, что Чаплинский – ничтожество: у него даже не хватило удали добыть самому свою милую, не хватило отваги стать с соперником на поединок, а нашлась только хитрость нанять убийц и устроить ему засаду и... в конце концов, бежать от него в свою нищенскую трущобу, теряя и староство, и карьеру...»

И ей припомнилась зимняя ночь, торопливая упаковка вещей на возы, ложь перед слугами, леденящий ужас, ночные переезды, остановки по глухим местам... И он, муж, шляхтич, дрожащий как заяц, готовый прятаться за ее спину при первом упоминании о козаках... И, наконец, Вольск. Два месяца уединенной, скрытной жизни и новые тревожные слухи о том, что бунтовщики выступили из Сечи... И новое позорное бегство в эту глушь... Да ведь он держал этого Конецпольского, этого мальчишку, в руках, он мог пользоваться и наживаться и под конец получить место самого старосты. Теперь этого места ему не вернуть вовеки: не только перед Конецпольским, но и перед всею магнатерией он скомпрометировал себя вконец. Ну, и какая же ее жизнь теперь? Там, у Богдана, была бы и роскошь, и власть, и богатство, и надежда на широкий полет, а тут, в этом бору, в этой глуши, – дичь, грубость, бедность! И так всю жизнь! И никакого выхода! Никакой надежды!

– Ой, дура я, дура! – вскрикнула истерично Марылька и, кинувшись в кресло, начала рвать на себе в припадке бешенства и волосы, и платье.

Прилив бешеного раздражения закончился наконец нервным припадком. Ни воды, ничего не нашлось под руками; в комнате было совершенно темно, только сквозь щель двери пробивалась узенькая полоска света. Марылька почувствовала озноб и упадок сил; она встала с кресла и ощупью, задевая за мебель, доплелась до алькова, сняла с высокой спинки кровати турецкую шаль, закуталась в нее и улеглась, свернувшись, в постель. Благотворная теплота начала согревать ее члены, бурные мысли потеряли свою остроту, внутренняя боль притупилась, и все стало смешиваться в какой– то туманный хаос.

Вдруг кто-то постучал осторожно в дверь, раз и другой; Марылька не откликнулась. Наконец, после третьего стука, у дверей раздался подобострастный мужской голос:

– Не соизволит ли ясная крулева явиться в трапезную? Вечеря на столе, и пышное панство в сборе.

Марылька вздрогнула от этого голоса и крикнула с отвращением:

– Прочь! Не пойду!

И снова в ней закипела желчь, снова со дна души поднялась едкая горечь.

Да, над ней тяготеет какое-то проклятье! Судьба швыряет ее целый век от одного ужаса к другому. Раннее детство... блеск, роскошь, ласки матери. Но вот скоропостижная смерть ее, траур, тоска, одиночество; только няня– хлопка при ней, а отец в вечных разъездах, да еще, помнится, цыганка предсказывала ей величие, – горько улыбнулась Марылька, а воспоминанья развертывали свою ленту все дальше... Скучная жизнь, и вдруг – дикий наезд! Испуганный отец, пожар, крики, подземные коридоры, бегство... и схвачена! Бр-р... – содрогнулась Марылька при этом воспоминании, – в руках у татар! А потом море, битва и неожиданное спасение: он, он, Богдан, вырвал ее у смерти... как она ему была горячо благодарна!.. А в сущности, как наказала потом ее жестокая доля: тот рыцарский поступок не благодеянием был для нее, а погибелью... Там, в Бахчисарае или Стамбуле, она стала бы наверное зарей Востока, владычицей, царицей, а здесь, – усмехнулась язвительно Марылька, – попала она к Оссолинским; приняли ее из корыстных видов магнаты и, разочаровавшись, начали обходиться с пренебрежением... Красота даже не принесла ей пользы, а послужила источником обид и унижений... И ни один из этой изношенной, дряблой шляхты не мог увлечься ею настолько, чтобы вырвать бедную несчастную панну из этой новой неволи, из этого нового одиночества, даже названный тато ее и покровитель Богдан не являлся... И безысходная, беспросветная тоска да ядовитая зависть налегли на нее... Чуть было рук на себя не наложила, и снова спас Богдан! Злой или добрый он гений?.. Задумалась Марылька над решением этого вопроса, а воображение развертывало перед ней снова бегущею лентой картины недавнего прошлого: беседка в королевском саду, пламенные речи, искренние признания и первый сладостный трепет; потом чудное путешествие, близость начинающей влюбляться души и Суботов... Больная... соперница... короткая и решительная борьба... Смелость плана... Лунная, роскошная ночь... яд поцелуя... огонь объятий – и власть безграничная... А дальше? Ах, пожар, ужасы, кровь! И эта ядовитая жаба! Бр-р! – содрогнулась она всем телом и заломила руки. – Что ж, неужели ее ожидает прозябание в этой проклятой Литве? Ее, Марыльку, которая создана для обожания, для красоты, для власти! Или красота ее поблекла, или ее прелесть увяла, или ее обаяние иссякло? Нет, тысячу раз нет! Она прекрасна, она еще пышней расцвела, она это видит и знает! И неужели же ей пропасть в этих болотах? Не бывать этому! – схватилась стремительно на ноги Марылька и вскрикнула решительно:

– Не бывать!

В это время у дверей снова раздался тихий стук. Марылька вздрогнула и насторожилась. Стук повторился.

– Пани кохана тут? – послышался после некоторой паузы женский голос.

– Ах, это ты, Зося? – откликнулась Марылька.

– Я, пани, я. Может быть, сюда принести пани вечерю?

– Не нужно, не хочу! Впрочем, стой, войди сюда! – подошла Марылька к двери и отворила ее.

– Ой, пани в потемках? – изумилась служанка. – Я сейчас зажгу канделябру.

– Нет, не нужно: у меня что-то голова болит, свет будет раздражать. Зажги лучше лампаду... вот так приятнее, и лик Ченстоховской божьей матери видно. Единая ведь она нам защитница.

– Да, единая, – вздохнула Зося, – особенно вот в такие времена.

– А ты не слыхала ли чего от слуг или от хлопов? Этой ведь шляхте верить нельзя, особенно моему пану, – улыбнулась горько Марылька.

– Правда, правда, моя дорогая пани, – оглянулась со страхом Зося и начала таинственно докладывать про выуженные ею новости, – нехорошо, смутно стает кругом, хлопы все собираются да толкуют о чем-то промеж себя.

– Да, я и сама заметила, – уронила Марылька и, пододвинув к себе зеркало, начала расплетать свои косы, – совсем изменились хлопы. Где и делся прежний приниженный вид? Теперь и головы держат прямо, и в движениях какая-то гордость, и в глазах затаенная угроза, – это недаром!

– Да, они чуют силу, да и знамения страшные появляются... Ох, быть бедам!

– Какие знамения? – спросила с суеверным, страхом Марылька.

– Да вот появилась было прошлой осенью на небе огненная метла, а вот теперь, говорят, все видели по ночам, как на западе сверкали и скрещивались два меча... и то не раз и не два... а то говорят, что многие из замученных козаков повоскресали и ходят мертвецами по селам и бунтуют народ.

– Вздор какой!

– Як бога кохам, правда! Эти мертвецы становятся атаманами загонов, и тогда уж ни пуля, ни меч не берет никого из загона, потому что они, эти мертвецы, заговор знают.

– Не говори мне басен.

– Пани ничему не верит, а вот все говорят и сама я слыхала. Пусть пани выйдет о полуночи в лес да приложит ухо к земле, так ясно услышит, что под землею кто-то кует, вот так и раздается: бух-бух! А то пойдет тукать: ту-ту-ту! Вот как бы двумя молотами кто работал; а то почудится звон или визг стали...

– Что ж бы это значило? – оглянулась невольно в открытое окно Марылька, откуда на нее смотрела слепым глазом черная ночь.

– А то, моя пани кохана, – перекрестилась тревожно Зося, – что нечистая сила кует козакам и схизматам оружие. Да вот даже наш человек рассказывал. Заблудился он третьего дня в Черном бору, так что и ночь застала. Идет да идет, слышит, издали стук доносится, словно вот коваль кует. Только сильный стук, – не простой, видно, коваль. Пошел он на голос, в самую чащу зашел; видит, страшная пропасть внизу, вся непролазным кустарником заросла, а оттуда и стук несется. Пополз он к самому краю обрыва, уцепился за кусты, перегнулся и глянул вниз, да как глянул, так и обмер... – Зося невольно понизила голос до шепота и продолжала, боязливо оглядываясь по сторонам: – Видит, в самом низу пропасти горн устроен, и горн не горн, а что-то такое, что над ним искры огненным столбом стоят, а подле него куют на раскаленных наковальнях три кузнеца, по виду совсем запорожцы – и чубы, и оселедцы, только над головой вот такие рожки, – приподняла она над головой два пальца, – а на руках...

– Затвори-ка окно, мне что-то холодно, – прервала ее, не поворачивая головы, Марылька и нервно передернула плечами. – Ты вот лучше от прислуги этого толстого пана, что вечером приехал, выведай что-нибудь.

– Я, моя пани, с прислугой не очень якшаюсь.

– Ах, да, я и забыла, – язвительно улыбнулась Марылька, – ты с панством больше!

– Ой, пани слышала! – вспыхнула полымем Зося и продолжала смущенно: – Проходу мне нет, нигде не могу спрятаться. Только я все для пани, пани увидит, еще и поблагодарит.

– Да, верно, – рассмеялась Марылька, – особенно если ты будешь удерживать храбрую шляхту здесь, при нас, а то одним нам теперь опасно оставаться, а мой пан и пан есаул его ежедневно отлучаются по делам, по усмирениям.

– По хорошим делам отлучаются они, – лукаво покивала головой Зося.

– Где же теперь хороших найти? По серьезным, но опасным, говорит муж.

– Ой ли? – подмигнула бровью служанка.

– Что ты хочешь сказать? – взглянула на нее сурово Марылька.

– А то, что пани не знает, – громко начала Зося и, качнувшись к своей госпоже, шепнула ей что-то на ухо.

– Лжешь! – побледнела и поднялась грозно с кресла Марылька.

– Я докажу. Я для пани готова на все, – зачастила тревожно наперсница, – пожертвую собой, а выведаю.

– Довольно! Уйди! – прервала ее жестом пани и, затворив на защелку дверь, упала как подкошенная на кровать.


IV

Среди мрачного бора, понадвинувшегося стеной к котловине, лежит светлое озеро; бледное, подернутое прозрачною пеленой небо дает ему какой-то молочный отлив, а снопы лучей играют всредине тонким переливом алых тонов. Вблизи же воды озера кажутся изумрудными; они до того прозрачны, что даже на значительной глубине брезжит сквозь них то бархатное дно с волнующимися нитями водорослей, то обросшие мхом камни с мигающими в расщелинах линиями всполошенных рыб. Почти посредине озера высится над сверкающею золотыми блестками гладью темная мохнатая глыба, – это небольшой островок, весь заросший молодым березняком и жимолостью, с бурыми изломами торчащих среди них скал.

В середине острова совершенно спряталась между зарослями небольшая рубленая хата с двумя хозяйскими пристройками; она не обнесена никакой изгородью, быть может, потому, что самою прочною оградой этому уединенному жилью служит кольцо широких и глубоких вод... Да, с самого островка озеро кажется огромным, ближайший берег отстоит не менее как на полверсты, а дальнейший скрадывается в тонкой дымке тумана. В прибрежном тростнике и у скал не видно ни челна, ни парома, а между тем этот островок не пустынен: тонкая струйка синего дыма, вьющегося из черной трубы, обличает здесь присутствие человека. Но кто он? Беглец ли, скрывающийся от панского глаза, или пленник, заключенный в открытой тюрьме?

Одна из светличек неказистой, словно разлезшейся хаты обставлена довольно нарядно, даже с некоторою претензией на роскошь: низкие стены ее увешаны от потолка до полу коврами; кругом у стен протянулись широкие топчаны, по ним разбросаны мягкие подушки пестрых цветов; глиняный пол закрыт пушистым кылымом; деревянный, из крестообразно сложенных бревен, потолок расписан яркими красками, на нем посредине висит большая лампада; в углу стоит широчайшая дубовая кровать, прикрытая полами розового адамашкового полога. В маленькие подслеповатые окна проникает и днем мало света, так как их обступили дружно березы, а под вечер в светличке ложится таинственный полумрак, навевающий ленивую дрему. В светличке сидит на подушке в углу, пригорюнившись, знакомая нам Оксана. Она за эти полгода несколько похудела и побледнела, но зато характерные черты ее личика и линии стройной фигуры получили полную законченность, последние, так сказать, удары резца художника-природы, и поражают совершенством неотразимой красы. Затворничество и душевные муки легли на ее прекрасном лице нежною прозрачною тенью и придают ему отражение неизменчивой беспросветной тоски; между черных сжатых бровей легла заметная черточка, глаза от матовой белизны лба и щек, тронутых легким румянцем, словно еще увеличились, а бахрома ресниц удлинилась; чуть вздернутый, но выравнявшийся носик приобрел пикантную прелесть. Теперь ее бледно-алые, красиво очерченные губы энергически сжаты, в прядях черных шелковистых волос потонула обнаженная по локоть рука, на которую дивчына склонила головку.

На кровати сидит, поджавши ноги, какая-то светлоокая и светловолосая молодая девушка с тонкими чертами лица, изумительной белизной кожи и нежным румянцем. Охвативши колени руками, она мерно качается, не сводя теплого взгляда с Оксаны.

Другая, пожилая уже, молодица, сидит, пригорюнившись, на скамейке, подперши щеку рукой. Голова у нее заверчена большим платком, словно чалмой, руки засучены по локти, фартук подоткнут.

В светлице стоит тишина. Сквозь отворенное окно льется теплый, наполненный болотной влагою воздух.

– Скажите мне, Христа ради... на бога, – взмолилась наконец Оксана, устремляя свои черные, подернутые дрожащею влагой глаза то на ту, то на другую из своих стражниц, – скажите мне, где я? Куда меня завезли? Какая ждет меня доля?

Оксана уже здесь, в новом заключении, почти две недели и ничего худого не видит: старшая, очевидно хозяйка, обращается с ней очень ласково, младшая выказывает трогательное сочувствие и даже скрытую жалость, которая прорывается иногда непроизвольною слезой; но эта-то скрытность, при неотступном надзоре, тревожит и пугает Оксану: ее они расспрашивают обо всем, а сами не высказываются и на ее расспросы или отвечают успокоительными баснями, или отмалчиваются, или прорываются иногда на подозрительном слове.

И теперь долго не отвечают союзницы: блондинка, перестав качаться, останавливает на Оксане свои выразительные глаза, а молодица только напряженно вздыхает.

Наконец не выдерживает блондинка долгого, мучительного взора Оксаны и роняет будто про себя:

– Теперь не бойся, дзевойка... скоро, скоро...

– Что скоро? – замирает вся в ожидании ответа Оксана.

– Да что ее смущать? – перебивает торопливо молодица, бросая на блондинку грозные взгляды. – Разумеется, бояться нечего, не так страшен черт, как его малюют: передзеется[1]1
   Передзеется – обойдется (пол.).


[Закрыть]
... пустяки! А ты у нас как за пазухой...

– Бранкой не будзешь, – вставляет задорно блондинка.

– Бранкой, пленницей?! – вскрикивает, заломивши руки, Оксана. – Так, значит, я снова в неволе? Снова в капкане? Снова обманута?

– Что ты ее, Лександра, пугаешь? – притопнула даже ногою молодица и обратилась ласково, вкрадчиво к Оксане: – Какая там бранка? Это она дразнит, над тобой подсмеивается.

– Надо мной никто не насмеется, – оборвала Оксана, сдвинув свои черные, криво изогнутые брови.

– Никто и не думает... – решила уверенно молодица и добавила: – Да ну его, будет об этом! Идемте лучше полудничать.

Блондинка спустила на ковер ноги; когда она встала, фигура ее оказалась стройною, но несколько грубоватою, лишенною тонких очертаний и изысканной грации. Потянувшись всласть, девушка лениво поплелась к двери.

– А ты, любко, чего не идешь? – обратилась ласково молодица к Оксане.

– Не хочется, титочко, мне и на думку не идет еда.

– Да ведь без еды-то выбьешься из сил.

– А хоть бы и навек!

– Ну-ну, не дури! – закачала головой молодица. – Ты еще и не жила, перед тобою светлая дорога, все в руках божиих, все в его воле! А самой себя изводить грех. Поешь хоть немного, хоть чего-нибудь тепленького.

– Не могу, душа не принимает, – заявила Оксана решительно и легла на топчан, сжимая руками голову, словно от охватившей ее боли.

– Как знаешь, – протянула молодица, окидывая ее подозрительным взглядом. – Только не гневайся, а дверь-то я, на всякий случай, припру... не ровен час!

Молодица вышла из светлицы, захлопнула дверь и засунула ее тяжелым железным засовом.

Долго лежала Оксана, не переменяя позы, словно окаменелая, с одуряющею тяжестью в голове и тупою болью в сердце, с холодным отчаянием в груди; она ощущала только, что попала вновь в западню, из которой выхода нет. У нее была лишь одна зашита – кинжал, но его украли. «Что ж, все равно, можно обмануть надзор и поскорее, поскорее упредить гнусные замыслы. Она знает, где она и для чего. Эта Лександра даже не скрывает. О зверь! Но не удастся! – стремительно приподнялась она на топчане и оглянулась обезумевшими глазами кругом. – Ни крючка, ни бруска, ни гвоздя! А... – екнуло вдруг ее сердце, – кровать: к спинке прикрепить, на шею накинуть и лечь. – Начала было она торопливо развязывать пояс, но остановилась в раздумье: – Удастся ли? Сейчас придут, помешают, удесятерят надзор... Что же делать? Что делать? – схватилась она. – А! Озеро! Уйти... Один скачок – и бесповоротно свободна!»

Этот план разрешил ее лихорадочную тревогу. С лица у нее сбежало судорожное выражение муки и напряженность мысли. Оксана снова легла, желая своим внешним спокойствием усыпить свою стражу. Возбужденные мысли приняли более спокойное течение. «Да, дать вечный покой этому наболевшему сердцу, убежать от позора, пыток», – вьется вокруг нее неотвязная мысль, доставляя ей далее какое-то наслаждение предвкушением покоя небытия. Оксана вытянулась, закрыла глаза и сложила на груди руки, и ей живо представилась будущая картина: мрак, тишина и безболезненный, непробудный сон... там где-то, далеко от всех лиходеев, кровопийц... «Да, избавиться от них, насмеяться над их зверской яростью даже отрадно! Ну, а дальше, дальше-то что? – раскрыла она тревожно глаза и начала рукой тереть усиленно по лбу, словно желая выдавить из него ответ и на этот жгучий вопрос, – дальше-то что? Грех непоквитованный, незамолимый, – даже приподнялась она на локте и устремила пылающие глаза на небольшую иконку великомученицы Варвары, висевшую в углу. – Господи! Не осудишь же ты меня за то, что я хочу предстать перед тобой чистой, неоскверненной... Ведь вот и она, святая, согласилась лучше умереть, а не продала своей чистоты душевной за блага... Ну, там каты истерзали ее, а я здесь сама... за это простишь ты мне, боже, – ведь милости твоей и любви нет конца!»

Обессиленная борьбой и придавленная безысходностью горя, Оксана опустилась снова в изнеможении на подушку и безвладно протянула холодные руки: «И кому нужна моя жизнь? Ему? Но он замолк... исчез... и слуха про него нет... Верно, погиб или в сечи жестокой, или на пытке?.. А батько? На Запорожье... Ему и в Украйну только украдкою можно было наведываться... а сюда и ворон не занесет! А Ганна, любая, дорогая, святая? Она бы сама благословила меня скорее на смерть, чем на позор! Ну, и конец! Там увижусь с ними, там и скажу, как любила его, как ради этой любви и порвала постылую жизнь... Да, его уже здесь нет!» – вздохнула она и почувствовала такую боль в сердце, что даже ухватилась рукою за грудь. Вон в ту туманную ночь, когда она слышала крики, стоны и лязг оружия, когда на другой день Комаровский появился с перевязанною рукой, – в ту ночь, очевидно, его и не стало. А потом вскоре явился этот иуда-предатель... И ей припомнились, как наяву, эти желтые белки, эти облыжные речи Пешты, этот фальшивый наезд и этот поджидавший козак, оказавшийся извергом, душегубом Чаплинским... Она обезумела тогда от отчаяния, и в ней тогда же зародилось желание покончить с собой. Но приставленная стража следила за каждым ее шагом, за каждым движением. Мучительно тянулось беспросветное время, и с ужасом ждала она последней борьбы, но нападения не было, и напряжение ее нервов стало ослабевать... К тому же он, Чаплинский, после похищения только раз навестил ее в новой тюрьме и успокоил, что никаких злых думок не имеет, а что вырвал ее от гвалтовника-лиходея... и она начала успокаиваться... Потом, через месяц, кажись, явился к ней молодой шляхтич и тоже заявил почтительно да ласково, что время настало сдать ее, панну, друзьям, но что нужно будет поколесить порядочно... времена-де такие... что он будет ее верным защитником и хранителем, что этим желает он заслужить и себе ласку от славного сотника... Говорил шляхтич так вкрадчиво, так искренне, – трудно было бы не верить, да и выхода не было. Вот они поехали... И припомнились ей лунные ночи, обнаженные леса, сугробы рыхлого снега, горы, глубокие балки, пустыни, вой волков, днем остановки в трущобах, ночью бесконечные путанья и полное неведение, где и куда они едут? Это неведение ее терзает, загадочное молчание спутника тревожит ее сомнением. А он с каждым днем, по мере удаления в глушь, вздыхает чаще и чаще, не отводит от нее восторженных взглядов, прорывается даже в пылких намеках. Сжимается у нее от тоски, от злого предчувствия сердце.

А вот и поляна с погоревшею корчмой. Боже, как врезалось в память ей это проклятое место!

Вечерело. Небо было покрыто серою грязью, снег таял, в долинках блестели лужи, в воздухе стояла промозглая сырость... Они остановились, вошли в уцелевшую прокопченную дымом пустку. Спутник приказал кучеру принести валежника в развалившийся очаг и съездить потом в какой– то хутор за сеном. Запылали дрова; появились на широкой лаве разные пуделки и фляги. Шляхтич, рассыпаясь в любезностях, стал угощать ее, усердно прикладываясь к ковшу. Но она едва прикасается к снедям и зорко следит за всяким движением своего обожателя, а у него уже разгорелись глаза хищным огнем, на щеках выступила густая краска, бурное дыхание обнаружило прилив диких страстей. С каждым новым ковшом он становился бесцеремоннее... Но Оксана уже решилась и спокойно ждала его нападения.

– Царица моя, богиня моя! – шептал обезумевший пан, ловя ее руки и ноги, – Люблю... кохаю на смерть! Все отдам, себя отдам... Тебя Чаплинский ждет в свой гарем. Но я дам тебе свободу, только... будь моею, хоть на миг...

– Прочь! – оттолкнула она гадливо его, а сама бросилась к двери; но Ясинский загородил ей дорогу.

– Не уйдешь, красавица... не улетишь, моя пташка! – засмеялся он плотоядно. – Криков твоих тут никто не услышит, кругом бор, и конца ему нет. Мы одни, и ты в моей власти... Но я не хочу злоупотреблять, – захлебывался он, подвигаясь к ней ближе и обдавая ее спиртным дыханием, – я прошу добровольно... сочувствия, я молю ласки. Панна меня с ума свела, я обезумел!

– Не подходи, пан! – закричала Оксана, чувствуя, как ужас сковал ее члены. – Не рушь! Не смей! – защищалась она руками и отскочила в угол, рассчитывая найти на лаве нож, но осторожный шляхтич не оставлял на виду ножей.

– Облобызать только эти пышные щечки... – хрипел, задыхаясь, Ясинский и тянулся руками захватить ее стан.

Она видит устремленный на нее помутившийся взгляд, дрожащие от волнения руки, распахнувшийся его жупан и висящий на ремне кинжал.

– Боже! Спасенье! – мелькнула у ней молнией радость, и Оксана впилась глазами в этот кинжал.

– На бога, пане!.. На один миг образумься и выслушай!.. Стой!.. Ты мне и сам мил! – бессвязно, порывисто говорила она, желая выиграть время.

– Мил? О боже, какое счастье... Я это чувствовал!.. Миг блаженства и час наслаждения! – шептал он заплетающимся языком.

– Только, мой любый, – уклонялась она от его объятий, – не пугай меня бешенством, дай успокоиться, взглянуть на тебя другими глазами... выпить хоть вместе за наше счастье.

– О моя крулева! Выпьем, выпьем... и утонем в блаженстве! – потянулся он к фляге.

Этого она только и ждала. Через мгновение сверкнул в ее руке обнаженный кинжал, через мгновение все закружилось в ее очах и покрылось непроницаемою тьмой.

А потом... какой-то мутный, тяжелый, бесконечный сон с мучительным бредом, с неясными образами дорогих лиц. При проблеске сознания вид какой-то старухи... Она неотступно при ней... перевязывает... дает что-то пить... прикладывает что-то приятно-прохладное к ее пылающей голове... и, наконец, полное сознание.

Она в какой-то землянке или шалаше. Теплый весенний ветерок ласкает ее; молодая изумрудная зелень заглядывает в окно и в открытую дверь... Старуха ласкает ее и передает, что пан чуть не застрелил себя от отчаяния, что он, если не простит его панна, убьет себя, что он первый раз в жизни напился и обезумел... что он теперь раб ее. Она смутно слушает старуху, проснувшаяся жизнь и весна навевают ей радости бытия и примиряют со многим. Снова хочется жить, хочется верить и испытать счастье.

Потом долгий процесс выздоравливания. Ее прогулки с бабусей, восстанавливающие ее силы, а потом появление его; но какая разница! Он, коленопреклоненный, молит ее забыть гнусность его опьянения, клянется быть ей верным, скрыть ее от Чаплинского, вернуть в семью. В доказательство этот Ясинский дает ей в руки кинжал, чтобы она могла в каждое мгновенье, при малейшем подозрении, пронзить его грудь; и она начинает надеяться: быть может, господь, спасший ее от смерти, спасет ее и от поругания. Она решается жить, пока возможно, тем более, что теперь в ее руках выход, и снова она доверяется Ясинскому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю