Текст книги "У пристани"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 46 страниц)
LI
– Ну и выпал же, братцы, денек, – рассказывал в какой– либо группе столпившихся жадных слушателей козак, – такого, думаю, во веки веков никому не доведется и видеть! Вынеслись мы на пригорок, глядим – облака пыли впереди; а то ляхи сбились в табуны, как овцы, и бегут, давят, топчут друг друга, не подымают уже ни раненых, ни искалеченных, так ими и стелят за собой путь. Ну, мы гикнули и припустили коней. Как услыхали они за собою погоню, так и шарахнулись кто куда! Побросали оружие, стали соскакивать в беспамятстве с лошадей и бежать вперегонки. Смех такой поднялся у нас, что ну! Берешь просто голыми руками за шиворот и режешь, как барана.
– Эх, ловко, славно! – ободряла рассказчика толпа.
– Да они больше сами себя давили, ей-богу! – раздавалось в другой группе.
– А бей их нечистая сила! – покатывались со смеху слушатели.
– Ошалели либо дурману налопались, вот что, – продолжал рассказчик, – бросает всякий оружие и не то что борониться не хочет, а сам отдается в руки живьем. Ну, сдерешь с него, что получше, а самого прикончишь.
– Любо вам было, нахватались добычи, а тут вот запрет, – отозвались иные завистники.
У палатки Небабы вокруг костра лежало и сидело по-турецки атаманье с люльками в зубах; возле каждого стоял наполненный добрым медом келех.
Посредине сидел огненный Сыч, осушивший уже немалую толику этого живительного напитка, и важно разглагольствовал:
– А что было, братие, на Случи, так воистину реку – фараоново потопление: мост под напором их полчищ обрушился, и они полетели все стремглав в воду. А другие прискачут к берегу и, зряще, что моста нет, бросаются с обрыва и, – ха-ха-ха! – раскатился он хриплою октавой, – вместо воды закружилось внизу какое-то красное месиво. А мы еще, настигши гемонов, принялись их крошить на капусту. Эх, возвеселись, душе моя!.. Одно только жаль: не все бросились за утикачами, много их улизнуло!
– Ничего, брат, пусть погуляют немного, – отозвался, выпуская клубы дыма, Нечай, – не уйдут от нас, найдем их и в Кракове, и в Варшаве.
– Верно, верно! – поддержали Нечая голоса из дальних рядов за костром. – Потрусим и там их карманы.
– Пропади они пропадом, чтоб я двинулся в этакую даль, в чужой край, за ними! – промолвил Небаба.
– Да мы по ихним спинам дойдем! – продолжал Нечай. – Вот и тут региментаря ихние удрали первые из лагеря, оттого-то ужас и отшиб им всем разум. Поймали хлопцы мои сегодня одного дядька да и приводят ко мне. Смотрю, дядько дядьком – и руки в мозолях, потресканные, и обличье как сапог, а одет, как первый магнат: в оксамите, в золоте, в соболях, в диковинных перьях на шлеме. Ну, думаю, ободрал, верно, какого-нибудь подбитого пана, и спрашиваю: «Откуда, дядьку, раздобыл эти цяцьки?» А он мне: «Да тут, пане атамане, случилось со мной дивное диво! Выехал было я сеять жито, выпряг из воза коня и сам сел поснедать; как вдруг откуда ни возьмись передо мной пан, словно из-под земли выскочил, да пышный, весь в золоте, а конь под ним как змей, так и басует. Выхватил этот пан из-за пояса вот такой пистоль и направил его мне прямо в висок. «Давай, – кричит, – свою одежу и своего коня, – не то убью!» Я остолбенел, стою и молчу, а пан схватился с коня, сорвал с меня свитку, чеботы и шапку, переоделся, вскочил без седла на моего коня и ускакал на нем, а своего коня и свою одежу бросил. Уже после, – говорит, – догадался я, что то был сам староста Чигиринский, молодой Конецпольский».
– Дытына, как прозвал его гетман, – рассмеялся Небаба, – уж именно дурна та неразумна дытына!
– Слушайте, – пророкотал Сыч, поднявши два пальца, – я еще возвещу вам нечто про Перыну, так это можно порвать кишки сугубо. Бежал он сначала в своем золоченом рыдване через пни и корчаки, да треснула ось и рыдван опрокинулся, тут князь Заславский, не взирая на свое велелепное чрево, выскочил из рыдвана, отрезал постромки двум коням и поскакал на них без седла.
Гомерический смех Нечая покрыл октаву Сыча и долго раскатывался, поддерживаемый смехом товарищей.
– Неизвестно только, куда делся третий их гетман, Латына, – заметил глубокомысленно после перерыва смеха Кныш. – Должно быть, вычитал в книжках, как спознаться с рогатыми, и те выволокли его из битвы.
Долго еще, долго за полночь тянулись у костров рассказы про славный сегодняшний день; долго еще рассказы эти прерывались остротами и восторженным смехом; долго еще раздавались в разных местах победные песни, пока ночь и усталость не пересилили всеобщего возбуждения и не притишили ликованья. Но сон свалил только немногих, а большинство ждало возвращения своего любимого гетмана; всюду горели яркие костры, и весело переливался в лагере радостный гомон.
Ганна стояла у палатки Богдана и ждала также с мучительною тревогой возвращения боготворимого ею героя, этого гиганта среди рыцарей, этого избранного богом вождя. «Не чудо ли свершилось сегодня? – думала она, глядя в темное, беспросветное небо. – Да, это суд господень, это отмщение неба за наши кровавые слезы, это милость и ласка вседержителя за защиту его святой веры. А дальше, впереди что?.. Воля, воля родного народа и жизнь не рабская, не пресмыкающаяся, а с правом на счастье, на радость!.. Господи, господи!» – вскрикнула Ганна в восторге и занемела. Она сжала у груди свои руки и долго безмолвно молилась, не замечая, как слезы тихо капля за каплей бежали с темных ресниц. О чем была ее горячая молитва, она не могла дать себе отчета, она только чувствовала, что в ее сердце расцветает такое широкое, безграничное счастье, какого не могла вместить ее трепетавшая грудь.
Вдруг она услыхала поднявшийся восторженный крик, словно прибой бурного моря; он рос и несся гигантскою волной от дальнего конца лагеря все ближе и ближе.
– Слава, слава! Гетману, батьку нашему! – уже стоном стояло в потрясаемом кликами воздухе, и все живое в лагере вскакивало на ноги и неслось навстречу своему герою, отцу и спасителю. Одна Ганна не могла двинуться с места, а, словно оцепеневши от экстаза, стояла неподвижно на месте, смутно сознавая, что вокруг нее творится что-то великое, потрясающее.
Богдан возвратился с своими гетманскими дружинами в сопровождении сына Тимка, с которым он теперь не расставался, да ближайших к нему старшин: Богуна и Чарноты.
Когда после взаимных горячих приветствий, товарищеских объятий и пламенных коротких речей он отправился наконец к своей палатке, то Ганна все еще стояла неподвижно у входа.
Завидевши приближающегося гетмана, она двинулась к нему, протянув вперед руки.
– С победой!.. Со славой... со счастьем родного народа! – воскликнула она в порыве восторга.
– Ты, Ганна, зоря моя! – двинулся к ней быстро Богдан. – О, среди криков всего света твой голос услышало бы мое сердце! – сжал он горячо протянутые к нему руки. – Да, сегодняшний день не повторится уже никогда в жизни, другого такого счастья не будет!
– Будет, будет! – говорила восторженным, вдохновенным голосом Ганна. – Еще вся Украйна протянет к тебе свободные от оков руки и назовет избавителем своим от неволи. В этом радостном крике будет столько отрады, что побледнеют перед ним все твои прежние счастливые дни!
– О моя дорогая пророчица!.. Ты мое счастье, моя слава! – вскрикнул взволнованным голосом гетман и прижал обезумевшую от счастья Ганну к своей широкой груди.
События дня до такой степени ошеломили Богдана и так натянули его возбужденные нервы, что, несмотря на усталость, он не мог забыться и коротким сном; опьяняющие ощущения, мятущиеся мысли налетали приливами и отливами, отзываясь в его сердце бурною мелодией, и не давали покоя; разобраться со всем этим он еще не мог, но сознавал лишь, что сегодня совершилось нечто необычайное, великое, решающее судьбу миллионов, поднимающее его на головокружительную высоту.
Ленивое осеннее солнце, закутанное серым пологом не то тумана, не то ползущих медленно туч, застало Богдана на ногах, за ковшом старого меду. Гетман отдернул полу палатки. Серое утро пахнуло ему в лицо влажным холодом и несколько освежило горевшую волнением грудь. Он вышел на воздух и оглянулся. Лагерь еще спал. В палатках, в возах, под возами и на мокрой земле лежали группами и врассыпную козаки в самых смелых, рискованных позах. Возле гетманской ставки стояли с бердышами на плечах два запорожца; вдали сквозь мглистую дымку виднелись двигающиеся силуэты вартовых. Тут же, вокруг палатки, навалены были целые груды золотой и серебряной посуды, дорогого оружия, мешков с талерами, кожаных торбинок с дукатами; дальше лежали вороха роскошной одежи, возвышались пирамиды шкатулок и ларцев с разными драгоценностями и стоял целый обоз всякого рода харчевых и боевых припасов; но кроме этих более или менее правильных куч, по всему лагерю еще валялись пышные панские уборы и драгоценная утварь: очевидно, что всякий понабрал себе, что попалось лучшее в руки, а остальным уже пренебрег. Окинул все это гетман вспыхнувшим новою радостью взглядом и громко промолвил:
– Ох, и разумные же были ляшки-панки: вырядились в поход, как на бенкет, да всё добытое нашими потом и кровью добро нам же и оставили с ласки.
– Да, спасибо им! – засмеялся один запорожец, полагая, что его именно осчастливил беседою гетман. – Уж и тикали свет за очи: не доели даже и стравы, не допили вина! Так целые столы со всячиной и кинули нашему брату.
– Ну, и вы, полагаю, отдали честь им, помянули добрым словом панов? – улыбнулся гетман.
– Авжеж, ясновельможный пане! Так и обсели столы, как воронье падаль... иные даже не выдержали и рухнули наземь!
– То-то через этих ледачих мало вас и в поле было, – заметил добродушно, но внушительно гетман и пошел к Ганне, возвращавшейся из окраин лагеря в свою золотаренковскую палатку.
– Откуда ты, ранняя пташко? – окликнул он ее весело.
– Из палатки отца Ивана, – ответила Ганна, скользнув по Богдану заискрившимися счастьем очами.
– А что, как ему, несчастному?
– Хвала богу, уже пришел в себя... знахарь подает надежду... отец Василий тоже там.
– Дал бы милосердный господь, возвратил бы нам мученика, – промолвил с чувством Богдан, но в голосе его дрожало столько радости и какого-то ребяческого веселья, что он никак не мог зазвучать в тон, соответствующий печальному обстоятельству. – Ведь панотец пошел сам добровольно на муки к врагам, чтобы их напутать своими показаниями, и кто знает, быть может, только ему и обязаны мы всем этим, – указал гетман рукою на груды добычи.
– Да, это жертва за други, – уронила тихо Ганна.
– И выше сего подвига нет! – добавил восторженно гетман. – Но нам, моя Ганночко, – взял он ее за руку, – выпало столько удачи и неимоверного счастья, что нельзя же не почтить их братской трапезой и дружеским пиром. Распорядись же, моя господыня, устрой все и для старшины, и для меньшей братии.
– Хорошо, дядьку, но прежде всего, – потупилась Ганна как-то стыдливо, – нужно бы почтить божью к нам ласку молитвой.
– О моя золотая советчица! – воскликнул Богдан и поцеловал в голову зардевшуюся дивчыну.
Часа через четыре на равнине за лагерем стояли колоссальным четырехугольником с распущенными знаменами полки и слушали торжественный с водосвятием молебен. После величественного гимна «Тебе, бога, хвалим», подхваченного при наклоненных знаменах хотя и не совсем стройным, но грандиозно могучим хором тысячи голосов, раздался залп из ста двадцати орудий, – колыхался воздух и дрожала земля, когда ахали медные груди, воздавая честь козачеству славному, и на нее откликались даже далекие горы.
Под аккомпанемент этих громов отправились чинно и стройно полки в лагерь и разместились на земле за параллельно простеленными полосами скатертей, рушников и полотен, уставленных мисками с кулишом, борщом, саламахой[24]24
Саламаха – еда, приготовленная и з вареного редкого теста.
[Закрыть], полумисками с колбасами и салом и досками с наваленным на них вареным и жареным мясом; груды черного хлеба, паляниц и даже булок лежали везде между снедями, – благо, что всего этого нашелся великий запас в лагере. По всему пространству на известных расстояниях стояли бочки с открытыми верхними днищами, наполненные оковитой, и возле каждой из них находился вооружен– ный ковшом виночерпий. Всякий подходил к нему по очереди и, получив порционный мыхайлик, снимал шапку, говорил товарищам: «Будьте здоровы!» – и выпивал его залпом; на это приветствие сидевшие и стоявшие отвечали дружно: «Дай боже». Конечно, по прошествии некоторого времени этот стройный порядок стал нарушаться, так как и блюстители теряли способность его поддерживать, да и виночерпии не могли уже дальше попадать в бочку ковшами.
Для генеральной старшины были накрыты под гетманской палаткой белоснежными скатертями столы; они блистали серебряною и золотою посудой, наполненной более утонченными панскими снедями, и гнулись под тяжестью жбанов и сулей, искрившихся золотистым венгерским вином и темным отливом старого меду; посреди этих изысканных панских напитков первое и главное место занимала и здесь домашняя бешеная горилка. Ганна с козаками и джурами суетилась возле столов, распоряжалась сменами скатертей, и яств, и напитков.
LII
Когда первый голод был утолен и веселый гомон зашумел над столами, гетман торжественно встал и, поднявши кубок, обратился к своим товарищам с дружеским словом:
– Друзи мои, славные лыцари! Господь снова оказал нам свою милость, явил перед нашими очами невиданное чудо. Враг, ополченный лучшим цветом польского рыцарства, огражденный недоступным табором и окопами, усиленный великою арматой, от одного имени нашего пришел в ужас и в безумном отчаянии бросил без сопротивления богатейший свой лагерь с массою боевых припасов, провианта и всякого рода оружия и бежал, бежал без оглядки, постыдно, усеяв все поле трупами. Помутился у врагов наших разум, трепетом исполнилось сердце, упала в знемоге рука. Кто ж сокрушил их гордыню? Не я, Шановное товарыство и, смею думать, не вы! Все мы и всё наше славное козачество привыкли глядеть курносой со смехом в глаза, и всякий из нас с любовью положит живот свой за родной край, но кому же могло и в мысль прийти, чтоб эта беззаветная наша любовь и братством сплоченная сила могли без боя сокрушить смертоносную медь, раскрыть окопы, твердыни, повергнуть ниц непобедимых доселе врагов? Нет, человек не может творить таких чудес, а единыйлишь всемогущий господь... Да, по воле его от звука труб пали иерихонские стены, по воле его расступилось Чермное море{52}, и тот по воле его устрашился до умоисступления враг. С нами бог и незримые небесные воинства, и эта-то святая, всепобеждающая сила метет, как сор, и гонит наших гонителей, и это моя первая речь. Так выпьем же, панове, первый ковш за нашу святую греческую, от прадедов наших завещанную веру, чтоб она соединила всех нас любовью и братством, чтоб закалила меч наш на защиту наших стародавних прав и вольностей, а не на злобу к другим!
– За веру! За веру! Слава нашему гетману! – раздались бурные возгласы и понеслись вихрем за палатку до самых дальних рядов.
– А вторая моя речь о том, – продолжал гетман, – что нет такого на свете отважного да славного войска, как наше, козацкое, – и низовое, и рейстровое, – нет таких лыцарей, да и поспольства такого щирого да завзятого, почитай, не найдешь. Так вот, выпьем за наше славное Запорожское козацкое войско да за наше поспольство!
– Слава! – заревела уже в восторге толпа, и долго раздавались перекатами грома немолчные крики, долго взлетали тучами вверх черные да сивые шапки да алые шлыки запорожцев.
– А третья моя речь будет вот о чем! – крикнул зычным голосом гетман, чтоб утишить продолжавшийся шум, и, наливши себе ковш, пригласил жестом других сделать то же. – Теперь, славные рыцари и товарищи мои верные, все польские силы разбиты, главный оплот ее пал, и безоружная, беззащитная Польша лежит у наших ног; не скоро уже осмелятся вельможные паны поднять на нас свои рати и ворваться к нам с грабежом и разбоем, не скоро... Да и отважатся ли когда? Будут сидеть они смирно по своим местам, а если что, так мы им крикнем: «Мовчы, ляше, – по Случь наше!»
– Так, правда, батьку атамане! – воскликнул в восторге Чарнота.
– Ой добре!.. «Мовчы, ляше, – по Случь наше!» – засмеялся Нечай.
– Слава гетману! По Случь наше! – вскрикнул пылкий Богун, за ним подхватили все ближайшие «слава», и бурные возгласы вспыхнули в разных концах лагеря и понеслись по ним гульливою волной, а гетманская фраза: «Мовчы, ляше, – по Случь наше!» – стала передаваться от лавы до лавы, встречая всюду шумное одобрение.
– Так, так, панове, – начал снова Богдан, когда улеглись переливы восторга, – теперь лях будет молчать и до избрания короля ничего против нас не предпримет, а будущий король – наш доброжелатель, да и то, что мы сломили магнатерию, ему на руку: он, несомненно, из выгод своих, для укрепления своей власти, возвысит нас и утвердит наши права и привилеи. Значит, благодаря ласке божьей, благодаря вашей единодушной и беспримерной отваге, равно и помощи поспольства, дело наше выиграно, и мы, воздавши хвалу милосердному покровителю нашему за освобождение наше от лядского ярма и египетской неволи, можем теперь обождать и устроиться, сознавая твердо, что у нас в руках такая боевая сила, озброенная арматой, с которой не потягаются уже польские королята. Так выпьем же, панове, за победу над врагом и за добытое право отдохнуть и нам, и поспольству от бед и напастей!..
– За освобождение, за волю! – раздались шумные возгласы, и дружно опорожнились ковши. Другие же крикнули:
– На погибель врагам! – и этот тост принялся еще оживленнее возбужденною уже толпой.
На некоторых из старшин, как Нечая, Богуна и Чарноту, последние слова Богдана произвели не совсем благоприятное впечатление, или, лучше сказать, вызвали у них крайнее недоумение; они посматривали вопросительно друг на друга, стали шептаться, а потом угрюмо замолчали. Наконец пламенный Чарнота не выдержал и обратился к Богдану с такими словами:
– Ясновельможный батьку, не осудь, а дозволь мне расспросить и выяснить некоторые твои думки, а то мы их не совсем поняли, а не понявши, смутились... А я такой человек, что если у меня заведется на сердце какая-либо нечисть или застрянет в мозгу гвоздь, так я не люблю с этим носиться, чтоб оно мне не мутило души, а сейчас тороплюсь его выкинуть.
– Добре говорит, – заметил Нечай.
– Шляхетская голова при козацком сердце, – вставил Богун.
– Говори, говори, друже мой, – отозвался с улыбкой Богдан, но по его лицу заметно пробежала какая-то тревожная тень. – Чего спрашивать еще? Всякая товарищеская думка мне дорога... один ум хорош, а два лучше, а громада – великий человек.
– Эх, пышно и ясновельможный отрезал! – промолвилтихо, но внятно Выговский, и одобрительный шепот всего стола поддержал его мнение.
– Все, что ты говорил, ясный и любый наш гетмане, правда святая, – возвысил голос Чарнота, – и каждое твое слово падало яркой радостью нам на сердце. Только вот уверенность твоя в короле, кажись, преждевременна. Раз, он еще не выбран и поддержать выбор мы можем не иначе, как поставивши перед Варшавой тысяч пятьдесят войска да направивши на нее с полторы сотни гармат, другое – на обещание его полагаться нельзя: и сам он не очень-то ценит свое слово, данное ненавистным схизматам, да и сейм ему приборкает крылья... Так, по-моему, ясновельможный гетмане, отдыхать нам еще рано, а нужно, напротив, воспользовавшись паникой и безоружием врага, не теряя времени, идти всеми нашими грозными силами к стенам Варшавы и потребовать вооруженною рукой как желанного короля, так и исконных своих прав!
– Любо, любо! – закричала на эти слова Чарноты значительная часть старшины. – Веди нас, гетмане, в Варшаву!
– В Варшаву! Головы положим! – поддержали ближайшие ряды, стоявшие вокруг палатки, полы которой были приподняты.
– В Варшаву! Смерть ляхам! На погибель! – подхватили другие, и дикие возгласы закружились каким-то безобразным гулом над лагерем.
Смущенный Богдан молчал; он и прежде предполагал, что многие из его сподвижников жаждут одной лишь мести, что разнузданная чернь, опьяненная буйством, не скоро угомонится, но он не предполагал, чтоб не было противовеса этому стихийному стремлению, он надеялся, что мирные инстинкты возьмут перевес, что жажда покоя, семейного благополучия, усвоения плодов богатой добычи потянут большинство к своим очагам; но этот дикий, единодушный крик: «Смерть ляхам!» – поднял в нем крайне неприятное и зловещее чувство.
– А я еще додам к разумному слову Чарноты вот что, – заговорил намеренно громко Нечай, когда несколько поулеглись буйные крики толпы, – по-моему, так нечего даже и понуждать этих чертовых магнатов подтверждать наши права: подтвердила уже их наша сабля – это раз, а потом, нагнуть пана-ляха к миру и согласию с нами, с поспольством, – это напрасный труд: никогда он не признает в своем рабочем воле вольного человека и всегда будет его презирать и загонять в плуг, да и пока Рось зовется Росью, пока не потечет назад наш батько Днепро, до тех пор и сердце козачье не сольется с лядским{53}.
– Правда, правда, батьку, так вот и чешется рука! – не выдержал завзятый Богун.
Радостный, сочувственный гул пронесся над столами и зажег восторгом глаза слушателей, занемевших, чтоб не проронить ни одного слова любимого козака-славуты.
– Так вот это два, – продолжал Нечай, – а вот еще что главное: залили паны нам столько сала за шкуру, что вытерпленных нами мук хватит и внукам, и правнукам нашим, так для чего мы будем миловать этих ляхов? Разгромили мы их, разоружили аспидов – и локши теперь всех до единого, чтоб и на расплод не осталось, потому что если останется хоть трохи этого клятого зелья, так опять из него вырастет репейник на наши шкуры.
– Бить их! Кончать ляхов! – прервал снова речь Нечая охваченный боевым экстазом Богун.
– Кончай, батько, ляхов! Кончай ляхов! – подхватили этот крик бурею нетрезвые голоса, и он прокатился по лагерю каким-то чудовищным, хищным ревом и налил кровью глаза понадвинувшейся к гетманским столам возбужденной винными парами толпе.
Богдан нахмурил свои черные брови, обвел огненным взглядом собрание и, поднявши вверх левую руку, застучал тяжелою золотою стопой по столу. Взволнованный вид и повелительный жест гетмана сразу успокоили разгоряченных собеседников и заставили смолкнуть и почтительно отодвинуться галдевшую бесшабашно толпу.
– Шановное товарыство и ты, друже Чарнота, и ты, брате Нечай, и ты, сынку Богун! Много в ваших словах удали и завзятья, много в них справедливого недоверия к нашим ненавистникам-врагам, много и заслуженной ими мести, и эти чувства всегда найдут отклик в наболевших сердцах, – указал он на толпу рукою, – но вот только чего в ваших речах, – простите на слове, – нет: спокойного разума, не подкупленного страстью, а в делах первостепенной важности нужно брать в советники именно холодный ум, а не пылкое сердце. Припомните, братья, что дало нам право обнажить меч? Блаженной памяти наш благодетель король даровал нам права и привилеи, а польское, поработившее нас панство не только не захотело признать этих прав, а пошло на нас оружною рукой, чтобы уничтожить матерь нашу Сечь и стереть с лица земли наше имя; ну, мы и по– встали на ослушников королевской воли, значит, не мы были бунтари, а магнаты. Господь помог нам разбить магнатские, то есть бунтарские, войска не раз и не два, а вчера разгромили мы их последние силы... и до сих пор правда за нами; что народ изгнал из нашего русского края пришельцев, гонителей нашей веры, – и это по правде, потому что каждый волен выгнать из своей хаты грабителя. Но если я в чужую хату пойду, то это будет уже гвалт и разбой, а на разбойников и бог, и люди, и наша власная совесть! Вы желаете идти на Варшаву в то время, когда и короля еще не выбрала Речь Посполитая, значит, вы предлагаете формальный бунт против государства, чего не потерпят и соседи, – ни Швеция, ни Турция, ни Немеция, ни Московия этого не допустят! Вы желаете истребить всех ляхов до единого, но вы забываете, что ляхов и литвинов больше, чем нас, и что отчаяние может придать им грозную силу, да, кроме того, все они, за исключением панов, такие же несчастные, подневольные хлеборобы, как и наше поспольство. Так вы на бедняков желаете поднять еще нож?
– Не на них, а на панов, – отозвались некоторые голоса робко.
– Господь, – поднял голос Богдан, – покровительствующий нам в нашей правде, отвратит око свое, когда мы, защищающие теперь его храмы и свои дома, обратимся в ненасытных истребителей народов и понесем, кривды ради, разорение в чужие края. Вы говорите, что мы завоевали себе права саблею. Да, завоевали; но нужно суметь удержать это завоевание, а для сего нужно воспользоваться разгромом врагов и укрепить свои границы, сплотить свои силы, организовать защиту страны; а какой же я был бы полководец, если бы, не устроивши своей хаты, не обеспечивши четырех углов ее, двинулся со всеми силами в чужую страну? Да такого вождя след бы было и киями погреть, не то что! В таких справах один фальшивый, необдуманный шаг – и все содеянное, добытое может в один миг рухнуть... И что бы тогда сталось с оставленною нами родною нашею страной? На нее, беззащитную, могли бы налететь и оставленные в тылу, во Львове и в Замостье, наши враги, а к ним могли бы пристать и союзники наши татары, потому что татарину в нашей силе корысти мало, а в нашем бессилье – лафа! Ну, и вышло бы: «Пишов дурный з хаты чужу добуваты, а як вернувся, то и своеи позбувся!» – закончил гетман. По надвинувшимся рядам пробежал легкий сочувственный смех, некоторые одобрительно закивали головами, другие покачали ими сомнительно; но все были подавлены вескими словами ясновельможного, и. хотя эти слова не гармонировали с общим настроением духа, но так как против них трудно было что-либо возразить, то потому все и замолчали угрюмо.
– Не возражать ясновельможному, – прервал наконец неловкое молчание подобострастным голосом войсковой генеральный писарь Выговский, – а удивляться нам нужно прозорливому уму егомосци. Именно мы только и грозны недругам, пока стоим дружно в укрепленной своей стране, пока защищаем целость своего государства, пока поддерживаем потоптанный панами закон. Но я еще спрошу у шановного и преславного лыцарства: какая была бы нам польза, если б даже удалось нам растоптать под нашими ногами вскормившую и вспоившую нас Речь Посполитую? Ведь мы бы только разрушили свой оплот и открыли бы со всех сторон доступ нашим жадным соседям: с севера на нас двинулись бы шведы, с юга нахлынула бы орда, с запада подступила бы немота, а с востока придавила, бы Москва.
При слове «Москва» гетман глубоко вздохнул и провел рукой по омраченному налетевшею горькою думой лбу.
– Именно, именно, – подхватил Тетеря. – Нам без Польши беда: попали бы из огня да в полымя!
– Да и кроме того, – добавил Сулима, – всякому из нас нужно бы побывать дома, распорядиться своим добром, повидаться с семьею; погуляли сильно, потешились – и то уж довольно, пора и честь знать.
– Ох, пора бы, пора бы! – вздохнули сочувственно несколько козацких старшин.
Но остальные, стоявшие за поход, хотя и срезаны были словами гетмана и не нашлись, что ему отвечать, теперь уже на речи товарищей смолчать не могли; многие из них уже давно протестовали против высказанных мнений и наконец разразились бурными возражениями.
– Ловко ты, пане Иване, заметаешь след, – обратился к Выговскому с нескрываемым злобным чувством Нечай, – ну, а все ж видно, что если пойти по этому следу, так снова очутишься в яме. Говоришь, что без Польши нам смерть, а с ней – то житье? Мало она нас дурила, мало еще напилась нашей крови, так вновь подставлять шею? Ну, и теперь посулит нам какую-нибудь цацку для забавы, а потом оправится, эту цацку от неразумной дытыны отнимет да еще за крик три шкуры с нее сдерет... Верно?
– Истинная правда, – подхватил Чарнота, – от Польши добра нам не ждать: она не только нам, но и себе выроет яму... так, по-моему, лучше совсем окарнать королят, чем ждать, пока у них снова отрастут на нас когти!
– Какие нам с Польшей торги? – отозвался Небаба. – Пусть Польша будет сама по себе, а мы сами по себе, потому что иначе не будет ладу довеку.
– Ох, хорошо бы это было, – заметила тихо Ганна, – да не допустят, а самим нам со всеми не справиться.
– Не справиться? – вспыхнул Богун, услыхавший эту фразу. – Да пусть на нас целый свет встанет, так мы не шарахнемся. Еще как любо да весело будет с такою оравой биться! Разве мы, братья любые, – обратился он к надвинувшимся полукругом рядам, – спрашиваем когда-либо, как велики силы врага? Мы только спрашиваем: где он? Не так ли?
– Так, так, орле наш сизый! – поддержали атамана своего козаки его полка.
– Так и пугать нас соседями нечего, – продолжал Богун горячо, – справимся! А коли бы и перемогла нас их сила, так в гурте ж весело и умереть!
– Эх, душа-козак, Палывода, сокол! – побежали восторженные возгласы по рядам.
– Да и то еще возьми в расчет, друже, – обратился к нему Чарнота, – что если на нас с четырех сторон насядут соседи, так они перечубятся между собой.
– Правда, – подхватил Богун, – а мы тогда пристанем к кому-либо да и начнем локшить остальных... Эх, наварим червоного пива, забьется радостью сердце, займется отвагой душа, и начнется пированье хмельное!








