412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » У пристани » Текст книги (страница 28)
У пристани
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 16:30

Текст книги "У пристани"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)

«Дал бы бог, – думал Золотаренко, – чтобы гетман наш был так тверд, как ему хочется и как ему подобает: головато у него велика и честное, щырое сердце. Коли он поставлен превыше нас, так ему и виднее с высоты, куда держать путь. Только вот волнение его поразительно: сила всегда спокойна. Гордости-то у него много, но она может и повредить: в угоду ей, чтобы избежать риска открытой борьбы с радой, он, пожалуй, упредит ее требование и сегодня же, вопреки разуму, ночью объявит от себя властно поход. Недаром же он вчера вечером отдал приказ, чтобы никто не смел выпить и капли хмельного, а все были бы готовы каждую минуту к походу... Недаром!»


LV

Золотаренку послышались приближающиеся знакомые голоса; он сразу узнал по ним Выговского и Тетерю. Близко стоящие к гетману лица вели между собою разговор как раз на интересовавшую его тему; пустынность места и мрак позволяли им быть откровенными. Золотаренко остановился за возом.

– Так ты таки решительно чувствуешь, – говорил с иронией в тоне Выговский, – что уже захворал или что только можешь захворать смертельно?

– Видишь ли, друже Иване, – стонал Тетеря, – я знаю свою натуру: когда расхвораюсь, как теперь, так никак не смогу перенести походного руху, мне только и может помочь строгий покой.

– Я скажу гетману, – успокаивал, видимо, Тетерю Выговский, хотя в голосе его зазвучала еще более насмешливая нота, – я его попрошу, и он несомненно даст тебе покойную и роскошную повозку, – теперь их так много... Довезем тебя, как в коляске, в Варшаву.

– Ох, ох! На черта вам в походе такая колода, как я? Видишь ли, как схватило опять, едва тащусь... Ой, ой! Если б не поддерживал ты, упал бы... Лучше уговори, голубе, гетмана, чтоб отпустил меня умереть дома... Я этим лядским знахарям не верю, свои лучше...

– Ну нет, друже, там искусные есть лекаря, а жизнь твоя всем нам дорога.

– А то вот пусть меня лучше нарядит послом в Москву, ведь он говорил как-то... Ну, я полечусь дома и отправлюсь.

– В Москву пошлем посольство уже из Варшавы, Оттого– то опять ты необходим будешь нам...

– Да поход, поход мне, хворому, невыносим! – вскрикнул с воплем Тетеря.

– Гм! Поход? Что ж, панская кровь, – хихикнул Выговский, – и для меня, брате, и для многих поход вреден, – понизил он голос, – только, знаешь: «Скачи, враже, як пан каже».

– Да ведь и этому пану поход не на радость, да и всем нам от него одна гибель, – заговорил оживленно, забывши стоны, Тетеря, – так отчего же всем благоразумным не поддержать пана, а подчиняться безумному реву оголтелых головорезов? Ведь мы можем через них потерять все завоеванные уже выгоды и попасть под бич немезиды. Ведь колесо фортуны и возносит, и давит.

– Совершенно верно, – вздохнул словно искренно генеральный писарь, – безмерно натяни тетиву, так или она оборвется, или лук треснет... Попомни мое слово, – почти шепотом продолжал он, – если мы не остановимся, то погибнем, а между тем теперь, вот именно теперь и можно бы было выторговать нам у панов много и много... Гетман сам хорошо понимает это...

– Эх, понимает! – с досадой возразил Тетеря. – А почему же распустил стаю и позволяет галдеть?

– Да потому, что стая была нужна... и понимать-то он лучше нас понимает, поверь!

– Так почему же в таком случае вы, благоразумные, его не придерживаете?

– А потому, что сила ломит солому.

– Ха-ха, – засмеялся в свою очередь едко Тетеря, – именно солому! Сегодня я расспрашивал джуру про гетмана, – по целым ночам, говорит, не спит – то сердится, то сам с собой разговаривает, то молится богу, то пьет... дудлит ковш за ковшом... Разве это сила, на которую можно опереться в борьбе? Сам гнется, как солома, и квит!

– А ты бы что сделал?

– Поверь, что глотку черни заткнул бы: поставил бы на своем или плюнул бы и растер...

– Заболел бы смертельно?

– Не то заболел, а издох бы скорей, чем подчинился безмозглой рвани.

– Или, правильнее, Семене, отправился бы к домашним знахарям?

– Что ж, и мыши бегут с корабля, когда зачуют крушение.

– Только всегда раньше корабля тонут... Так вот что, Семене, – ударил его Выговский дружески по плечу, – не хворай, а отправляйся-ка сейчас со мной в мою палатку, где мы там потолкуем за ковшом доброй венгржины о корабле...

– И о корабле, и о кормчем? Згода! – ответил здоровым и веселым голосом Тетеря.

«Крысы, именно – крысы! – подумал Золотаренко, вглядываясь в непроницаемую сырую мглу, в которой еще слышались быстро удаляющиеся шаги собеседников. – Только о себе думают, о своих животах... и готовы на всякие скверны... Но корабль, говорят, в опасности, окрыленный и озброенный так прекрасно! Нет, врут они, врут! Еще этот корабль выдержит не одну бурю, только и нам нужно зорко за всем следить!»

По уходе Золотаренка Богдан велел подать себе жбан оковитой. Об отдыхе и сне он уже и не думал: нервы его были возбуждены чересчур, и в груди собиралась гроза. Он еще не мог вполне оценить значения зарождавшегося своеволия, подымавшего голос даже против гетманской власти, но уже видел, что его войско не слепо покорно ему, что его ближайшие друзья готовы поднять против него бурю, что не только извне, но и внутри перед ним встают страшные призраки и простирают для непосильной борьбы руки.

Богдан выпил залпом целый ковш оковитой, но не почувствовал никакого возбуждения, только защемившая сердце досада обострилась до злобного чувства. В это время за пологом палатки послышались голоса; один, – могучая октава, – очевидно, добивался чего-то, а другой, – полудетский, звонкий, – не уступал просьбе. Богдан взял канделябр, быстро встал, отдернул полог и увидел, что его джура не пускает Сыча.

– А что там? – спросил с некоторою тревогой Богдан.

– Да вот, наияснейший владыка, малец сей заслоняет мне путь к власти, – пророкотал Сыч.

– В чем дело? – нетерпеливо повторил гетман, не улыбнувшись даже на шутку своего любимца.

– Гм-гм! – откашлянулся тот. – Да возрадуется душа твоя, владыка, о господе, – к нам в лагерь прибыли новые силы.

– Кто, кто? Морозенко?

– Увы, не чадо мое, а вельможный подкоморий киевский Юрий Немирич со своим отрядом и просит позволения сейчас же видеться с славным гетманом.

– Немирич? Немирич? Наш шляхтич, честный диссидент, разумная голова? – заволновался, обрадовавшись и оживившись, Богдан. – О, проси его, проси, друже, сейчас ко мне, он мне всегда дорогой гость!

В палатке на столе появились и венгерское, и бургонское, и старый литовский мед, а через минуту вошел и сам нежданный гость Юрий Немирич.

Это был среднего роста шляхтич. Высокий, открытый лоб с отброшенными назад слегка волнистыми волосами и мягкий, проницательный взгляд глубоких, темных глаз свидетельствовали о его недюжинном уме; небольшая бородка острым клинышком обрамляла его приятное, симпатичное лицо, в выражении которого не было и тени надменности, присущей польским собратьям, а лежал лишь отпечаток спокойствия и сознания собственного достоинства. Худенькую фигуру шляхтича облекала темная одежда, единственным украшением которой был большой белый воротник, лежавший на узких плечах. Эта одежда придавала его внешности еще более почтенный и внушительный вид.

– Приветствую тебя, великий борец за свободу! – произнес по-латыни вошедший.

– Простой запорожский козак, славный подкоморий киевский, – ответил также по-латыни Богдан, двинувшись быстро навстречу Немиричу и протягивая ему радостно руку, – не мне носить такое высокое имя, а вельможному пану, потрудившемуся за свободу народов в чужих краях.

– Не станем спорить об имени, гетмане; я пришел просить тебя, чтоб принял меня под свое славное знамя. Предки мои были русской веры, я сам душою и телом – ваш брат и хочу послужить для свободы родного народа.

– Ты просишь? – произнес растроганным голосом Богдан, обнимая Немирича. – Мы бы должны были просить, чтобы ты пошел с нами рядом. Одно твое присутствие усилит, укрепит наше войско, а мне даст в сотый раз веру, что я поднял за правое дело свой меч. Эх, если бы и другие шляхтичи были той думки, – вздохнул он, – не пролилось бы столько крови!

– Бывшая русская шляхта почти вся окатоличена, – ответил Немирич, – а католичество тем и сильнее грецкой веры, что разжигает фанатизм, раздувает спесь и гордыню, поощряет низменные страсти и господствует развитым умом над невежеством. Вот теперешняя шляхта и ослеплена алчною жадностью да ненавистничеством.

– И нет у нас преданной шляхты, нет у нас своей природной! – воскликнул с горечью гетман.

– Есть, есть, – улыбнулся гость, – хотя ее и глушат чужеядные плевелы, обвившие сетью наш край. Да вот хоть бы Кисель, Свичка, Засулич, Риглевич... И много их заводится на Волынщине!

– Так, так, – прервал гостя Богдан, – только что ж это я?.. Ошалел от радости. Садись, мой дорогой пане, вот сюда в кресло, – спасибо князю Заславскому, у меня завелись такие роскоши... Садись же поудобнее да подкрепи себя с дороги кубком старого меду.

– Спасибо, – поднял Немирич налитый гетманом кубок. – За твое святое и честное дело! Только помни, гетмане, – продолжал он, отпивши несколько глотков ароматной влаги, – что и тьма порождает червей и гадов. Побольше солнца да воли, тогда, быть может, произрастет новая жатва и даст полезные плоды; но прежде нужно очистить поле от плевел, разрушить гнилое здание, которое не допускает к нам солнца и грозит рухнуть на наши же головы.

– Так, так, – произнес горячо гетман, жадно слушая своего собеседника, – я иду не на кровь всенародную, не мести, не грабежа я ищу, – я поднял свой стяг за свободу и благо народа. Чаша нашего терпения переполнилась. Я – голос ограбленных и униженных, я – вопль обездоленных и истерзанных. Ужели ты думаешь, что мне удалось бы собрать эти полчища, если б мною двигали только моя власная месть и вражда?

– Нет, гетмане, этого я не думаю, не думают этого и истинно просвещенные люди, ни даже молодой королевич. Я и некоторые согласны с тобой, что нужно заменить старый порядок новым, более пригодным и лучшим... Я имею к тебе поручение от полковника Радзиевского. Вот письмо! – подал Немирич Богдану большой пакет, запечатанный восковою печатью.

Богдан взял в руки пакет, взглянул на печать и в волнении поднялся с места.

– От его королевской милости! – произнес он дрогнувшим голосом.

– Да, его милость пишет тебе.

Богдан разломал печать неверною рукой, сорвал конверт и принялся за чтение. Королевич просил его прежде всего удержаться подальше от разорения края, напоминая о том, что Речь Посполитая вскормила их всех, что отчизна не виновата ничем, если дети ее подняли междоусобие, умолял его пощадить их общую мать, упреждая, что дальнейшие его шаги погубят и Польшу, и Украйну, а между тем, пока еще не утрачено время, можно водворить мир, равно дорогой для обеих сторон. В случае своего воцарения королевич обещал утвердить все требования козаков и просил Богдана не противиться, а способствовать ему в водворении порядка и справедливости во всей стране. Рука Богдана дрожала во время чтения письма, несколько раз на глаза его набегали непослушные слезы; вместе с этими строками вставал перед ним образ несчастного Владислава, и его предсмертные слова снова звучали в ушах.

К письму был приложен и набросок вольностей и привилей козачьих, которые они получат по восшествии на престол Казимира: гетман будет облечен полной властью в Украйне, кроме права сноситься с иностранными дворами; уния будет устранена, обещалась полная свобода веры; все должности в Украйне должны быть заняты лишь православными; жиды и иезуиты лишены будут права жить во всей русской земле; коронные войска не будут больше там расквартировываться; об одном лишь простом народе ничего не упоминалось, хотя польским панам и возбранено было пребывание в Киевщине и Волынщине.

Хмельницкий заметил это, но не обратил особенного внимания в общем чтении, подавленный милостивым обращением маестатной особы. Он окончил чтение, поцеловал с глубоким почтением подпись и положил бумагу на стол.

– Видит бог, – произнес он в сильном волнении, – что я не желал погибели отчизны; она сама меня вынудила поднять меч!

Гетман зашагал широкими шагами по палатке; видно было, что письмо королевича тронуло его. Да, такого успеха он никогда не ожидал: все его требования подтверждаются королевичем. Чего же больше желать? Чего еще нужно этим горланам ненасытным? Вот только простой народ... Ну, и ему дадут или мы сами дадим облегчения. Да, но королевич еще не король, а король не сейм! Нет, нет, не поддавайся легко обещаниям, не прельщайся льстивою лаской, Богдане! – словно слышится ему голос владыки. – Не надейся ни на князи, ни на сыны человеческие, а устраивай сам прочно судьбу своего народа.

– Что ж ты думаешь теперь предпринять, гетмане? – прервал его размышления Немирич.

Богдан посмотрел на него пристально и призадумался, – и сам он еще не знал хорошо, что предпринять, и не хотел своих неустановившихся дум доверять сразу чужому лицу; ему было интереснее узнать сперва мнение гостя, поэтому он и прибег к своему обычному приему – к хитрости.

– Хочу идти в Варшаву, – ответил он спокойно.

– Зачем?

– Чтоб утвердить незыблемо наши права и дать свободу народу.

– Но если все это дается тебе добровольно?

– Обещается только, – поправил с улыбкой Богдан, – да и не королем, а королевичем.

– Но ведь если вы подадите за него голоса, так он будет избран несомненно.

– А если и будет избран, то еще нужно, чтобы исполнил обещание, а потом чтобы и сейм утвердил предложенные нам королем права и привилеи, а разве сейм утвердит их, славный мой подкоморие? Разве самозванные королята откажутся когда-либо от наших роскошных степей, от наших девственных нив, от наших тенистых лугов да еще от нашей даровой рабочей силы? Сроду! Во веки веков!

– Год назад – ни за что бы, правда, но ведь теперь вместе с твоим голосом будут говорить Желтые Воды, Кодак, Корсунь, Пилявцы.

– Ха-ха, пане мой любый! Коротка у вельможных панов память: что прошло, то минуло, а сегодня снова хоть из пальца высоси!

– Но ведь сначала же нужно испробовать мирные средства и увериться, что они невозможны?

– То есть дать время оправиться снова врагу?

– Так этим временем воспользуешься и ты – укрепишь свою страну внутри, оградишь ее недоступными твердынями.

– Для того все-таки, чтобы в конце концов решить спор мечом? Так лучше его в ножны и не вкладывать.

Богдан был с виду упорен и строг, чем вызывал в своем собеседнике горячее стремление переубедить его; внутри же у гетмана била ключом радость, так что чем больше протестовал Немирич, тем ему труднее было ее сдержать.

– Но, дорогой мой гетман, – говорил убежденно гость, – меч есть зло, а потому к нему надо прибегать в крайности, изверившись в остальных способах.

– Да, да, изверившись, – подхватил гетман, – вот я и поведу в самое сердце Польши сотню тысяч своих лыцарей да другую сотню тысяч татар, тогда и панам лучше припомнятся Кодак и Пилявцы, да и для выбора короля прибавится голосов.

Немирич схватился с кресла. Волнение стиснуло ему грудь, ужас широко открыл его темные, выразительные глаза.

– Ты не сделаешь этого, – воскликнул он, хватая гетмана за руку, – ты на такое святотатство, на такое варварство не способен! Ведь эти двести тысяч обратят в руину и кладбище страну! Ведь ты до Варшавы проложишь пустыню! Ты погубишь невозвратно отчизну, от жизни которой зависит и ваша судьба! Ведь на эту руину набросятся хищные соседи, расшарпают, разорвут на куски все наследие и поглотят вместе с нами и вас... поглотят, богом клянусь... и твои задавленные, обессиленные правнуки не посмеют даже подумать о какой-либо борьбе, а потонут в пучине насилия... Гетмане! – загорался трогательным чувством Немирич. – Я прибыл к тебе не из корыстной цели и не из жажды славы, – ты знаешь, что и того, и другого у меня есть довольно, – меня привлекло сюда лишь горячее желание добра твоему народу, верь!

– Верю! – пожал ему крепко руку Богдан, не отводя сверкавших сочувствием глаз от своего собеседника.


LVI

– Да, верь, – говорил Немирич пламенно Богдану, – тебе нужно не разрушить Польшу, а укрепить в законе и власти, что и можно сделать, поддержав короля.

– Иезуита, – вставил Богдан.

– Хотя бы и иезуита. Генрих сказал, что Париж стоит обедни, и переменил исповедание, а Казимиру польская корона дороже кардинальской шапки; он к ней и ко власти стремился всеми силами души, для них он признает и libertas constienciae...[26]26
   Свободу веры (лат.).


[Закрыть]
Да, Польша, или, лучше сказать, Речь Посполитая, нужна тебе как крыша, как храмина, под которой ты будешь устраивать благополучие своей страны... Тебе дала в руки фортуна счастливый момент, – пользуйся же им, но не злоупотребляй: укрепи столбы здания и осчастливь сущих под ним; только слепец Самсон разрушил их из чувства мести, но и сам же погиб под развалинами. Счастливый момент может быть обращен в вечное проклятие, если мы не сумеем понять его!

– О светлый ум! – обнял Немирича в порыве восторга Богдан. – Как же я счастлив, что мои мысли, хотя и затуманенные сомнениями, совпадают отчасти с твоими!

– Это действительно счастье, – воскликнул растроганный подкоморий, – и не мое, и не твое, а всего народа! – И он начал с увлечением развивать перед Богданом политику, которой следовало держаться. Польша-де сейчас необходима для целости и бытия самой Украйны; она из всех союзников – самый безопасный; нужно поддержать ее временно, чтобы воспользоваться ее покровом для внутреннего устройства страны, на которое и следует обратить все свои силы. Панский строй Польши непременно поведет ее к гибели и распадению, так нужно, чтобы Украйна к тому моменту переросла свою опекуншу и смогла зажить полной жизнью. Самые недостатки и пороки теперешней утеснительницы должны служить указаниями, как устроить и уладить хатние дела в родной стране, и уж, конечно, не на польско-панский манер. Должны быть вызваны к жизни великие народные силы, и они здесь дадут поразительные плоды... Немирич стал рисовать перед гетманом яркими красками дивные картины будущего: академии, школы должны покрыть всю страну, призванные из чужих стран мастера и художники научат население новым формам производства, естественные блага и плодородие обогатят страну. Право за правом переходило бы неизбежно, силою течения вещей, в руки гетмана; Европа привыкла бы видеть Украйну самостоятельной, свободной и сильной; ополченная мощью и окрыленная знанием, она стала бы твердою стопой у Черного моря и посылала бы свои корабли за богатствами по всему миру... Наконец, культура дряхлеющей Польши должна будет уступить культуре свободной и сильной страны!

Богдан возражал, горячился, увлекался сам дивною силой фантазии своего собеседника, словно подымавшего перед ним дальний горизонт, за которым сиял такой яркий свет, и снова возвращался к своим сомнениям; в одном только он теперь был убежден твердо: что никакие крики толпы не подвинут его идти на разорение Польши; вчера перед образом спасителя подсказало ему такое решение сердце, а сегодня разум утвердил это решение. Белый свет застал собеседников за ковшами венгерского и за теплым, дружеским разговором. Наконец Богдан встал; за ним поднялся и Немирич.

– Прости, дорогой гость, – сказал Богдан, провожая Немирича и пожимая ему дружески руку, – что я отнял от твоего отдыха ночь; причиной тому твой увлекательный ум и моя безмерная радость видеть тебя среди своих лучших друзей и порадников.

Но гетману самому не суждено было в этот день воспользоваться отдыхом. Сначала необычайное возбуждение не давало возможности успокоиться сразу его нервам, а потом, когда при первых лучах, ворвавшихся алою струйкой в палатку, он прилег было на канапу, его подняла с нее новая неожиданность: вбежал джура и громко, без всяких церемоний объявил, что у входа палатки стоит Ганна с Олексой Морозенком. Богдан вскочил на ноги как обваренный кипятком. Целый вихрь ощущений, – и жгучей страсти, и едкой ревности, и неодолимой тоски, и бешеной злобы, – наполнил пламенем его грудь и бросился яркою краской в лицо.

– Сюда, ко мне, друзья мои! – крикнул он, отдернув полог палатки.

Вошла Ганна, а вслед за ней нерешительным шагом вошел и Морозенко.

– Что ж ты, Олексо, едва чвалаешь ногами? На грудь ко мне, чертов сын! – обнял он его горячо. – Не ранен ли? Или изнемог в пути? Ну как? Да что же это ты стоишь, словно вареный? – засыпал его гетман вопросами.

– Прости, батько, – ответил наконец тот взволнованным голосом, – не справился, не исполнил воли твоей: всю Волынь кровавым следом прошел, добрался до дремучих лесов Литвы и не нашел ни Чаплинского, ни ясновельможной пани, ни Оксаны...

– Не нашел?! – вырвался болезненный стон у Богдана и заставил вздрогнуть стоявшую в стороне Ганну; она подняла на гетмана свои лучистые глаза и заметила, что он побледнел.

– Не нашел, – повторил Олекса упавшим голосом. – Куда ни бросался – ни слуху ни духу!.. Только в последнее время от одного беглого литовца прослышал, что ему кто-то говорил, будто Чаплинский в Збараже... Но твой ясновельможный приказ вернул меня сюда.

– В Збараже, говоришь?! – воскликнул снова гетман.

– В Збараже... да вот еще нашел среди трупов под Гущей письмо к твоей милости.

– Письмо? От кого?

– Не знаю... никто не мог разобрать, – улыбнулся Олекса, подавая толстый пакет, перевязанный шелковою алою лентой.

Богдан порывисто схватил пакет, сорвал ленту и с жадностью стал читать; но буквы мелко исписанного письма почему-то прыгали, а в налитых кровью глазах бегали огненные кружки и мешали разбирать почерк.

Ганна впилась глазами в лицо гетмана, подергиваемое судорогами... Вдруг оно побагровело сразу, на висках надулись синие жилы, очи засверкали огнем.

– От нее, от нее, каторжной! – вскрикнул он от бешенства, сжав в руках лыст и бросив его себе под ноги. – Как же ты брешешь, – накинулся он на Морозенка, – что не видел Оксаны, коли от нее получил этот лыст?

– Как от нее? – отшатнулся даже тот в изумлении.

– От нее! Вот там, с самого начала, пишется, что поручает нашей Оксане письмо.

– Оксане?! – завопил, схватившись за чуб, Олекса. – Значит, она погибла! Ну, так и мне туда дорога! – И он стремительно бросился из палатки.

Утром весть о присоединении славного пана Немирича к войску облетела лагерь, и все спешили увидать его, а старшина – познакомиться. Выговский караулил подкомория целую ночь у палатки гетмана и первый подошел к нему, будучи знаком еще раньше.

После пышных приветствий он сейчас же попытался проведать у Немирича о результатах его совещания с гетманом, – знать это было ему до крайности важно, особенно после интимных признаний Тетери.

– Какое счастье, что вельможный пан с нами! – говорил сладко Выговский. – Нам только и недоставало просвещенного разума, – он оградит нас от многих ошибок.

– Пан льстит мне, – ответил, поморщившись, Немирич, – никакой такой силы за собою я не чувствую. Да и, кроме того, я встретил у гетмана образ мыслей, совершенно сходный с моим.

– Неужели и пан полагает, как здесь почти все, что заботиться нам о мире не следует, а нужно броситься всеми силами на разорение Польши?

– И я, и гетман совершенно противоположных мыслей.

– О?! В таком случае над нами десница господня! – воскликнул Выговский. – Когда бы только это мнение восторжествовало.

В это время подошли к ним Нечай, Чарнота и другие.

– А что, братцы, – вскрикнул Нечай весело, – и из панов таки бывают люди!

– Да еще какие, почище нас всех! – отозвался радушно Чарнота.

– Что ж, коли наши паны, так выходят и люди! – зашумели остальные восторженно.

– Вот, ей же богу, я побратаюсь с ним! – заключил Нечай тщедушного подкомория в свои широкие, могучие объятия.

– За честь за великую! – потянулся к нему и Чарнота.

Шумные приветствия козаков и тронули, и смутили Немирича: он не ожидал от русских людей такого искреннего, сердечного доверия к пану, да еще из враждебного лагеря, а между тем даже среди простых козаков и поспольства появление Немирича произвело чрезвычайно благоприятное впечатление.

– Ге-ге, братове, – говорили козаки, – уже и паны начинают приставать к нам, скоро, значит, будет с нами и сам король!

– Стало быть, и будет свой король, а нам того и нужно! – подхватывало поспольство.

А Богдан по уходе Морозенка двинулся было за ним, но, увидев, что Ганна кликнула на помощь козаков, возвратился в палатку и тщательно закрыл за собою полог. В другое время его не успокоили бы ни крики Ганны: «Во имя бога!», ни шум погони за своим любимцем, прославившимся уже рыцарем, но теперь он был весь поглощен бушевавшим в его груди адом, так что впечатления событий почти не отразились на его раздраженных до оцепенения нервах. При первом взгляде на этот знакомый ему мелкий почерк, на привычное, давно не звучавшее ему ласковое приветствие у него вспыхнула страшным пламенем ревность, вскипятила всю кровь и разразилась вихрем бешенства; но вместе с этим бурным чувством он почувствовал и другое, еще более едкое, более тоскливое, вонзавшееся тысячью ядовитых жал в его сердце... Богдан не то сел, не то упал на кресло; все у него горело внутри; он распахнул жупан, разорвал ворот сорочки и повел вокруг воспаленными глазами... Взор его упал на лежавшее у его ног скомканное письмо.

– А... – заскрежетал он зубами, – вот оно, каторжное! И как мучительно жжет, словно калеными клещами хватает! И что бы она, змея, могла написать в свое оправдание? Какую бы придумала ложь? Э, все равно... изорвать в куски, и квит! – Но он не двигался с места, а дрожал всем телом, не замечая этого вовсе. Скомканное письмо казалось ему каким-то таинственным цветком, манившим к себе своим упоительным ароматом. – Да что ж я за баба, – вскрикнул наконец гетман, ударяя по столу кулаком, – что я за квач, чтобы испугаться этого паршивого клочка бумаги?! Чары ли в нем какие сидят, заговор ли ведьмовский? Так козака никакая нечисть не смеет взять, пока он не струсит! А разве у меня пропала отвага? Да, может быть, и речь там идет о важных делах, сообщают мне о каких-либо событиях, ради подкупа, а я раскис, как подошва в хлющу, и малодушничаю? Ха-ха! – рассмеялся он дико. – Вздор! Прочту, полюбопытствую... Эка невидаль, ляшская шкура!

И он проворно поднял письмо, настроив себя презрительно и злобно, и стал его жадно читать, но это все-таки не скоро ему далось, – бумага, словно живая, шевелилась и вкрадчиво шелестела, а буквы то расплывались в кровавые брызги, то мигали всеми цветами радуги.

Письмо было написано горячо и сильно; в нем искренне звучало наболевшее чувство и слышалась непритворная жалоба на погибшую жизнь. С первых же строк Богдан почувствовал, что в тайниках его груди заныла печальным, жалобным тоном какая-то занемевшая было струна и, несмотря на все усилия заглушить, задавить этот непрошеный звук, он своевольно рос и превращал все его злобные чувства в какую-то хватающую за сердце мелодию, сжимавшую спазмами его горло и застилавшую туманом глаза.

«Милый мой, дорогой, коханый, – писала между прочим Марылька, – ты не поверишь, конечно, моим словам, сочтешь их за ложь, придуманную коварством или расчетом, да и я бы на твоем месте тоже не верила, но что же мне делать, если, к моему неисходному горю, все это правда? Чем мне заверить тебя, какою клятвою убедить? Тысячу раз повторяю тебе, и повторю даже под секирой ката, что надо мной было употреблено грубое, зверское насилие... Клянусь жертвой отца моего, клянусь прахом матери, что это правда! Да разве бы у меня очей не было, или бы я потеряла до искры свой разум, чтобы могла променять ясного сокола на гнусную жабу? Да и чем бы мог прельстить меня этот нищий, этот жебрак, наймит Конецпольского? Баснословным богатством, сказочным блеском или царскою роскошью? Сравни же себя, татусь мой любый, цацаный, взвесь это все, моя радость и моя мука! Ты скажешь, что от насилия мог бы меня избавить кинжал, что у храброго защитником от бесчестья есть смерть? Да, правда... Но если висит надо мной угроза, что дорогое существо поплатится за покушение жизнью, если эта угроза приводится уже два, три раза в исполнение, если за жизнь этого существа я сто раз отдала бы опостылевшую свою, то... неужели ты будешь за то презирать и ненавидеть свою несчастную, истерзанную от тоски по тебе Олесю? Ведь я люблю тебя беззаветно! Ведь я окружена ненавистными мне лицами, изнываю в тюрьме! Ведь нет у меня, сироты, никого на свете, кроме тебя! Ты клялся мне вечно кохать и грудью своею защищать меня от всякого лиходея. Где же ты теперь, где? Для каких мук ты спас мою жизнь? Мне лучше было бы умереть тогда, не изведав счастья с тобою! Я сколько раз тайно спасала тебя от преследования и опасностей... Я только из-за тебя и живу, я только тобой и дышу... Сжалься надо мной, на матку найсвентшу, на бога милого, сокол мой, мое бывшее солнышко, вырви меня из позорной неволи, вырви хоть для того, чтобы убить своею власною рукой! Жизнь без тебя – пытка, и нет у меня сил сносить ее, нет больше сил!..»

Богдан читал, перечитывал письмо слово по слову, так как буквы и слова расплывались все больше и больше, и чувствовал, что в голове у него начинает носиться вихрем какой-то хаос, а в сердце среди тысячи удручающих чувств дрожит где-то и радость... Но дочитать этого письма он все-таки не мог; он почувствовал стеснение до спазмов в груди и с страшным стоном припал головою к столу; письмо выскользнуло из рук и тихо скатилось к ногам.

– Можно ли к дядьку? – послышался немного погодя голос Ганны у входа.

Богдан прежде всего схватил предательское письмо и спрятал его на груди, а потом откликнулся по возможности спокойным голосом:

– Ганно, это ты? Войди, войди! А что, как Морозенко? Где он, бедный? Я так встревожен его отчаянием... Это такое чудное сердце, такая неудержимая в порыве голова!

Ганна взглянула на гетмана и отступила в изумлении, до того он был неузнаваем: на его измученном, бледном лице лежали следы страданий, крупные капли пота росились на лбу, обнаженном теперь от всклокоченной некрасиво чуприны, вся одежда была в беспорядке... Ганна взглянула на пол, где лежало брошенное письмо и не нашла его, – она все поняла и ухватилась рукой за спинку кресла, чтобы не потерять равновесия.

Богдан избегал встретиться с ней взглядом, а то заметил бы, какой мучительный ужас отразился у нее в зеницах, как она побледнела вся, задрожала, как порывисто стала вздыматься ее грудь; несмотря на ее молчание, он продолжал усиленно расспрашивать ее про Морозенка, желая тем скрыть свое непоборимое волнение.

– Что же, не допустили Олексу до безумия?.. Уговорила, утешила как-нибудь?.. Что же, Ганнусю? Молчание твое приводит меня в ужас... Неужели?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю