412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Старицкий » У пристани » Текст книги (страница 27)
У пристани
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 16:30

Текст книги "У пристани"


Автор книги: Михаил Старицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)

LIII

– Овва, – заметил с саркастическою улыбкой Тетеря, – пированье хорошо лишь тогда, когда после него есть отдых, а без отдыху и пир не пир!

– Да и не для потехи ж мы лили свою кровь, – поддержал Тетерю Сулима, – а для своего блага и покоя... Так коли его мы завоевали, то пора и попользоваться им, отдохнуть, а не лезть снова черту в зубы ради забавы.

– Эге, панские потрибы подняли голос! – засмеялся злостно Нечай. – Старшине-то, да еще пошившейся в польское шляхетство, конечно, о своем животе лишь забота, – набрала она вволю добычи, ее и тянет к своим маетностям, и она может туда отправиться спокойно, бо кому-кому, а ей уже наверное дадут хоть сякие-такие привилеи, а вот о бедном поспольство, что больше всех нас терпело и лило свою кровь, об этих бездольцах никто и не думает... А уж что-что, а панство вовек не откажется от наших плодородных земель и от дарового быдла... Последние животы положит, а от такого добра не откажется и никакой король, – да хоть бы и меня им выбрали, – и на то панов не принудит. Значит, поспольству одно лишь приходится: либо перебить всех панов, либо живым лечь в могилу! – произнес сильно Нечай, так что его слова вонзились жалами в десятки тысяч сердец и вызвали снова тревожный шепот толпы; среди возраставшего гомона стали прорываться снова грозные крики: «В Варшаву! Чего ждать? Доконать ворога – и шабаш!»

– Я уж и не знаю, чего пану Нечаю хочется, – заметил едко Сулима, – или все поспольство возвеличить в панов, или всех нас повернуть на поспольство?

– Эк, провадит басни да сказки, каких и на свете не бывает! – засмеялся хорунжий из русских волынских панов.

– Под зиму хочет вести на снежный корм коней, – хихикнул Небаба.

– Эй, не смейтесь, панове, – вскипел неукротимый в гневе Нечай, – чтобы не пришлось вам засмеяться на кутни!

– Ого! Что ж это, славное товарыство, угроза?

– Известно, им хочется только разбоя да буйства!

– Да, панов не потерпим и с своими расправимся!

– Что вы, ошалели?

– Ошалели, пока не вырвем всем-всем воли! – посыпались между старшиной перекрестные фразы, а народ уже зашумел морем:

– Кончайте ляхов! Смерть панам!

Богдан слушал молча эти споры, аккомпанируемые глухим рокотом разыгравшихся народных страстей, слушал с смущенным сердцем и понимал, что боевой задор и жажда крови так обуяли опьяненную успехом толпу, что с ней трудно будет бороться, тем более, что многие из старшин, невоздержные в лютости, будут еще ее поджигать... Чем больше разгорался между старшиною спор, чем резче и жестче вырывались то у одной, то у другой стороны слова, чемгрознее галдела толпа, тем ниже клонилась голова гетмана...

И неизвестно, чем бы кончилась эта бурная сцена, если бы ее не прервали радостные, громкие крики:

– Кривонос, Кривонос вернулся!

Вслед за криками послышался в лагере шумный топот коней и поглотил все внимание разгоряченных спором голов.

– Ну что, Максиме, – крикнул радостно гетман навстречу приближавшемуся Кривоносу, – заструнчил Ярему? Веди-ка его сюда... Будет он у нас почетнейшим гостем.

Но Кривонос шел туча тучей, не глядя на товарищей; на почерневшем, осунувшемся лице его лежала печать снедающей муки. Богдан взглянул на него, и ему стало страшно за своего искалеченного друга.

– Нема Яремы, ясновельможный гетмане, – проговорил наконец каким-то клокочущим голосом Кривонос, разводя тоскливо руками.

– Что ж, убили его невзначай? Не давался в руки живьем? – взглянул Богдан на стоявших за Кривоносом Кречовского и Золотаренка, но те потупились и молчали.

– Не убит этот аспид, – простонал мучительно Кривонос, – жив мой ворог лютый, живехонек! Это я, старый дурень, трухлявый, никчемный пень, это я третий раз проворонил его! О, будь же я проклят навеки! – дернул он себя за чуприну и отбросил целую прядь серебристых волос. – Чтоб наплевало на меня честное товарыство, чтоб потоптал мою голову татарин..... Нет, не годен я больше носить эту саблю, на, возьми ее, гетман, а мою душу пусть возьмут ведьмы и понесут ее на потеху чертям!

– Что ты, что ты, Максиме? – отклонил протянутую к нему саблю Богдан. – Носи ее, как и носил, честно да славно... И какую это ты чушь понес, словно белены объелся! За что проклинаешь себя? Все мы тебя знаем за велетня, а Кречовского и Золотаренка за лыцарей славных; никто не усомнится в вашей доблести и отваге. Что ж делать, коли наскочили на большую силу, коли не дался и отбился всему свету известный вояка? Тут еще нет позора.

– Да нет, батьку мой славный, не то, не то, – всхлипнул как-то визгливо Максим, – погнали мы этого волка с волчатами, так бессмертные гусары его и биться с нами не стали, а пустились все наутек... Только чертова батька уйти им было от нас: как пустили мы своих коней, – заговорил он оживленнее и бодрее, – так и сели им на спину. Иван ударил на правое их крыло, Степан – на левое, а я на голову.

Видят эти удальцы, закованные сталью и обвешанные зброей, что смерть за плечами, и с отчаяния давай махать копьями. Так куда было им сдержать наш бешеный натиск! Смяли мы их, погнали, как отару овец, кроша на капусту; не помогла пышным воинам и дамасская сталь, – разлетались их доспехи под нашими саблями, гнулись шлемы под келепами, и окровавленные паны падали кругом, как снопы... Разметали мы их хоругви, прорезались насквозь, а Яремы не догнали – удрал! – закончил Кривонос глухим голосом.

– Удрал? Ярема удрал? – вскрикнул восторженно Богдан, двинувшись к Кривоносу. – И ты еще, брате, печалишься? Убить этого любимца Марса всякому было можно, накинуть даже арканом, потому что он несся всегда на челе и первый бросался в огонь; но принудить его повернуть тыл, устрашить бесстрашного до позорного бегства, заставить Ярему удирать, положивши ноги на плечи, – да это такой подвиг, от которого можно одуреть от радости... Да ты, друже, принес нам этой вестью столько славы, что и пилявецкий разгром побледнел перед нею! Шутка ли, братцы, – и Ярема от козаков удирает, так какой же черт нам теперь страшен? Дай обнять тебя за это от всего товарыства! – И гетман заключил в свои объятия ободренного, растроганного до слез Кривоноса.

А кругом волновалось морем козачество и кричало неистово: «Слава, слава, слава!».

К вечеру того же дня Ганджи не стало. Эта весть быстро разнеслась по лагерю, смутила пирующую старшину и притишила буйное веселье опьяненной разгулом толпы. Все любили Ганджу, всем было жаль удалого, отчаянного рубаку, а особливо Богдану; он терял в нем и смелого, отважного полководца, и верного товарища, и беззаветно преданного друга... С веселого, ликующего пира, отправился гетман в сопровождении старшины на похороны товарища, отдавшего за веру и родину свою жизнь.

Среди поля, окаймленного задумчивыми лугами, вырыли глубокую яму и понесли к ней Ганджу на китайке. Весь его полк и части других войск провожали с опущенными знаменами почившего лыцаря. Вокруг широкой могилы стали за гетманом Ганна и вся старшина.

Священник, прочитавши над усопшим короткую отпускную молитву, пропел «Со святыми упокой»; все подтянули дрогнувшими, растроганными голосами «вечную память» и начали отдавать товарищу последнее прощальное целование.

– Эх, друже мий любый, друже коханый, – произнес с грустью Богдан, всматриваясь еще раз в холодное, безучастное лицо мертвеца, – зачем не дожил ты до дня нашей славы, зачем не захотел разделить с нами радостей? За что покинул так рано своих верных друзей?..

Дальше он не мог говорить и, отвернувшись, отошел в сторону.

Теплый осенний ветер шевелил чуприну Ганджи. Лицо его было строго, сурово и спокойно; Ганна плакала. Полковники неподвижно стояли, наклонив низко головы.

На длинных белых рушниках спустили Ганджу в его тесную хату, накрыли червоною китайкой и положили рядом с ним его саблю и полковничий пернач. Священник, благословив могилу, бросил в нее лопаткой с четырех сторон по комку земли, за ним бросили по горсти гетман и старшины, а за старшиной потянулось полковое товарыство. Рявкнули громко гарматы, затрещали дружно мушкеты: козаки воздавали последнюю честь своему дорогому атаману и тихо посыпали его честную голову сырою землей. Насыпали козаки над Ганджою широкую да высокую могилу, целый курган, и неспешною поступью возвратились в свой лагерь.

Однако ошеломляющие впечатления дня были так сильны, хмельной угар так сладко волновал кровь, что мрачное, не соответствующее настроению духа впечатление не могло долго держаться и заменилось снова игривым, ликующим; только козаки ганджовского полка, собравшись вместе, пили за упокой своего батька, вспоминали его славные дела, а слепые бандуристы слагали уже в память его думы.

Подавленный скорбною тоской и сосавшим сердце предчувствием, что в этой ликующей радости кроется и зерно разлада, Богдан возвращался назад замедленным шагом, склонив задумчиво голову. За ним шла грустная, растерянная Ганна, полная только что пережитых впечатлений, и не сводила пытливого взгляда с Богдана; ей казалось, что он уж чрезмерно убит: в боевое время смерть такое частое и обыденное явление, что не может поражать свыкшихся с нею людей, и к Богдану, вероятно, подкралось еще другое горе или, быть может, заныла вновь старая рана? При этой мысли какая-то холодная змейка шевельнулась в ее груди и ужалила сердце. Ганна вспыхнула от чувства стыда, а потом побледнела и почувствовала в ногах ровно слабость.

Разные мысли закружились в ее голове, сердце забило тревогу.

– Дядько любый, – решилась наконец она заговорить с гетманом, – не след так крушить себя горем.

Богдан взглянул на Ганну ласковыми глазами и улыбнулся печально.

– Жаль, конечно, Ганджу, – продолжала она, ободренная этою улыбкой, – славный он был, верный козак, да ему и там, в оселе господней, уготовано место, только и нас на земле не посиротил вконец милосердный, много еще оставил нам лыцарей и щирых друзей, да и, кроме того, послал всем такую великую радость, что журиться при ней не гаразд, словно бы не чтить ласки божьей...

– Ах ты, моя порадонько тихая! – промолвил задушевно и вместе снисходительно, как детке, Богдан. – Утешаешь все дядька... Мне, голубко, и помимо Ганджи тяжело что-то.

– Неможется, может? Не дай господь! – всполошилась Ганна. – Не сглазил ли с зависти кто? Я позову знахарку.

– Нет, не нужно... Телом-то я здоров, а так на душе затуманилось...

– Что же бы такое?.. Стосковался, может быть, за детьми своими? Или... – замолчала как-то неловко Ганна, смутившись от неуместности такого допроса.

– Не за детьми, – я знаю, они в хорошей охране, да и вести от них приходят, – ответил спокойно Богдан, – а кто его знает, за чем, и сам еще не разберу, а только вот словно начинает точить... Вот ты сказала – великая радость. Да, верно, нежданная и безмерная, да только за такой радостью наступают всегда испытания, – чем больше счастье подымает нас вверх, тем больше кружится голова.

– Слабая, а не орлиная...

– Эх, Ганно, – вздохнул гетман, – тебя слепит твое сердце... А радость, что хмель, опьяняет голову, а в хмелю и один человек может наделать бед, а уж если захмелеет толпа, то...

– Твой разум и твоя воля отрезвят ее, – прервала горячо Ганна.

Богдан улыбнулся как-то загадочно и сомнительно покачал головою. Они шли все время по окраине лагеря, между окопами и линиями возов, а теперь повернули внутрь и наткнулись на огромную пировавшую толпу. Завидя своего ясновельможного гетмана, все повскочили с мест, – кто с земли, кто с воза, – и неистово закричали, подбрасывая вверх шапки:

– Слава нашему гетману, слава батьку! Век долгий!

Другие стали сбегаться и усиливать крики, которые слились в страшный гвалт, перешедший под конец в единодушный рев:

– Веди нас, батьку, в Варшаву! Кончай ляхов! Все за тебя головы положим!

Гетман молча кланялся встречным толпам и торопливо пробирался к своей палатке.

Когда они миновали скопища подгулявшего войска, то Ганна не удержалась и заметила Богдану:

– Разве не видишь, богом данный нам гетман, как все тобой только и дышит?

– Не мной, а своею буйною волей, – оборвал он и, желая прекратить разговор, добавил: – Скажи, Голубко, брату, чтобы сейчас зашел ко мне.

Ганна поспешила исполнить его волю, а Богдан повернул к своей ставке. У входа встретил его Выговский.

– Пришел снова, ясновельможный гетмане, от воеводы брацлавского лыст, – доложил он почтительно.

– От Киселя? Что ж эта лисица нам пишет? – улыбнулся Богдан. – Уверяет, может быть, снова, что все магнаты благодушно относятся к нам, смирно сидят и ждут лишь, чтоб мы распустили войска, чтобы дать нам великолепнейший мир?

– Нет, он пишет теперь, кажется, искренно, – ответил вкрадчивым голосом писарь, – он, напротив, предупреждает нас, что Польша собирает грозные силы и что мы напрасно упорствуем и желаем ставить на риск все то, что дала уже нам слепая фортуна, что силы у Речи Посполитой еще велики, что союзник наш ненадежен – он-де из-за добычи пошел, и его можно, значит, добычею и деньгами купить...

– Ха-ха-ха! – засмеялся злобно Богдан. – Поздно его милость вздумал предупреждать! Эти грозные силы от одного нашего духу растаяли; теперь мне не нужен даже и этот продажный союзник: своими власными силами я пройду бурей по всей Польше, сломаю напастников наших гордыню и продиктую сейму в Варшаве наш мир!

Выговский взглянул изумленно на гетмана: такого необузданного стремления еще он от него не слыхал, разве навеяли его эти ошалевшие от вина и крови головы?.. Так не таков же гетман, чтобы поддаться галденью толпы... или, быть может, раздражило его гнев какое-либо особое щекотливое известие, или он еще... – бросил снова быстрый взгляд на Богдана Выговский; но в глазах гетмана не было и следа хмеля, а только быстро меняющееся выражение лица обнаруживало какую-то душевную бурю.

– Брацлавский воевода, между прочим, пишет, – продолжал слащаво Выговский, выждав, пока вспышка поулеглась у Богдана, – что дело, затеянное твоей милостью, если бы даже Янус не отвратил от тебя своего двойственного лика, дело страшное и губительное для всех, что раздутое свирепое пламя народных страстей не созидает разумной свободы и блага, а разрушает лишь добытое веками добро, оно-де обратит нашу родную богатую страну в руину, в пустыню, где станет царить дикое буйство да зло, и в конце концов пожрет оно и воспламенителей; что это предсказание сбывается уже на наших глазах, что распущенные по Волыни ватаги режут и палят не только польских панов, но и свою, русскую, грецкой веры, шляхту, разрушают оплот своей же народности, что вот, несмотря на гетманское охранное слово, сожгли его Гущу, разгромили и ограбили замок, что, в конце концов, последствиями этого всего будет наша смерть и еще горшая, хотя и под другим ярмом, неволя.

Сначала Богдан слушал своего писаря с надменным, насмешливым видом, но потом лицо его сделалось мрачней и серьезней; мысли бесспорно умного Киселя совпадали отчасти с его мыслями, только они были высказаны ярко и произвели впечатление, а известие о разорении Гущи даже взорвало гетмана, но он сдержал перед писарем свой гнев, а только прервал его доклад раздраженным голосом:

– Дай мне это письмо! Я сам его лучше прочту!

В это время подошли к нему два есаула, а за ними Золотаренко.

– Вы, панове, за распоряжениями? – обратился к ним Богдан. – Так ничего нового, – отдыхать пока... Или нет, вот что: с завтрашнего дня прекратить бражиичанье, чтобы хмельного ни у кого не было и капли во рту; по-походному, всем быть при своих частях, строго, в порядке, завтра разделим добычу, а там ждать моих приказаний. Вот и все! – отпустил он есаулов и протянул подошедшему Золотаренку руку. – Вот зачем я тебя потревожил, Иване: у тебя полк небольшой, возьми ты под свое крыло и отряд покойного Ганджи, – некому поручить. Морозенка и след простыл, уж не погиб ли, несчастный, а Лысенко чересчур дик и свиреп, еще хуже Максима.

– За честь, батьку, – поклонился низко Золотаренко, – спасибо за доверие, а трудов я считать не буду.

– Спасибо тебе, голубе, – обнял его Богдан, – а то, знаешь, лютости этой развелось у нас столько, что она скоро станет сама себя лопать, так на благоразумных у меня только и надежда, от них зависит счастье Украйны. Ну, добранич вам, друзи, – и вы, и я за сегодняшний день устали, – и он отправился в свою палатку и приказал джуре не впускать к нему никого.


LIV

Оставшись один, Богдан сел к столу, придвинул к себе серебряный канделябр с восковыми свечами и углубился в письмо Киселя; оно было, по обыкновению, длинно, витиевато, но в нем звучал сильный, убедительный тон и каждое положение подкреплялось примерами и из истории, и из библии, и из современных событий; в конце письма ставился Киселем такой вопрос: «Куда же ты, гетмане, стремишься, чего в необузданности желаешь?»

Богдан задумался глубоко и мучительно. До сегодняшнего дня ему не представлялся этот вопрос во всей наготе своей: сначала, раздувая в ограбленном панами народе чувство мести, он действовал отчасти как сочувствующий родному люду козак, а отчасти как потерпевший и сам от этих панов; потом он стал во главе готового уже вспыхнуть восстания под благословением короля, а стало быть, поднял меч за королевскую власть, за усиление государственного начала, от которого и ждал для козачества милостей. Кроме того, против панов поджигала его и полученная на сейме обида, доказавшая все ничтожество прав козачьих перед презрительным ненавистничеством магнатов; далее, после первой удачи, он разослал по всем краинам универсалы, приглашающие все поспольство к истреблению ляхов; он совершенно верно рассчитывал воспользоваться этою силою народной для укомплектования войска и ослабления панства, а то и для отместки ему за себя и за всех; но потом события пошли с такою головокружительною быстротой, что ему уже не было времени осмотреться: обаяние гетманской власти, поражение за поражением врага, буря всеобщего восстания, истребление и бегство панов, смерть покровителя-короля, смерть святого советчика-владыки, неизбежность взять ответственность за дальнейшее лишь на себя и, наконец, вчерашний разгром последних собранных поляками сил... Да, в этом страшном циклоне, в этом стихийном перевороте он закружился и сам и несется куда-то неудержимо, потерявши из виду прежнюю скромную цель и не предугадывая еще будущей.

«Что ж теперь делать, к чему стремиться, чего желать?» – громко спрашивал себя Богдан и снова погружался в мучительные думы, которые обступали его все более и более тревожною толпой. Он вставал порывисто и начинал быстро ходить по своей палатке, словно желая отогнать эту назойливую толпу.

«Да, Кисель прав! – думал он, останавливаясь перед выходным пологом, через который доносился еще шум гоготавшей толпы. – Сегодняшние крики старшины и сочувственный рев козачества да поспольства доказали это вполне: «Веди нас на истребление, разорение и грабеж!» Да, им люб только широкий разгул да бесшабашное своеволье. Так же точно, как и магнатам, – усмехнулся горько Богдан. – Но где же правда? Где искать блага? Что может создать цветущий сад, а не мертвую, ужасающую пустыню? Нужно, нужно решить этот вопрос, и как можно скорее, время не терпит... Хотя бы порадник... Эх, умер владыка, его бы разум осветил мне дорогу!»

И снова садился Богдан к столу и склонял на руки свою отягченную думами голову. Он чувствовал, что для всей его родины настала решительная минута, на весах лежала теперь судьба всего края и поворот стрелки зависел от него, и это сознание стояло ужасом перед ним... Но от него ли зависит поворот этой стрелки? – улыбался язвительно гетман. – Все равно, – отвечал ему внутренний голос, – если ты, поднявший эту бурю, не сумеешь ее направить на благо, то ответственность и перед богом, и перед людьми упадет на тебя!

Изнуренный, изнеможенный терзавшими его душу сомнениями, Богдан выпил ковш оковитой, и снова грядущее ему улыбнулось. «Все кричат, – думал он, – чтобы я не терял момента, а шел победоносно к Варшаве, поставил бы своего короля и у обессиленного вконец сейма потребовал народу права... Да, Польша теперь разбита, сам Ярема бежал... путь к Варшаве свободен... С минуты на минуту придет ко мне еще хан{54}... Что же сможет теперь поставить несчастная Польша против таких сил? Ничего. Только трупом вся ляжет. Ну, так выходит, – поднялся гетман с загоревшимися глазами, – смело вперед! Пусть совершится то, что ука– зано богом!.. Но что же должно совершиться и что указано богом? Ведь несомненно, что мои полчища вместе с татарскою ордой испепелят Польшу. Ну, что тогда?» – вонзался в его мозг неотвязный вопрос и смирял сразу вспыхивавший задор, опутывая его волю неразрешимыми противоречиями и сомнениями.

Припоминал Богдан снова слова превелебного владыки: «Когда вырастают дети, то они покидают вотчима и закладывают свой дом». Но выросли ли для этого дети? Не попадут ли они без вотчима прямо в капкан, а не в новую хату, о которой никто и не думает? Нет, нам без вотчима, без опекуна жить невозможно, – расскубут нас, как горох при дороге; роскошным ковром раскинул господь нашу Украйну, да не оградил от соседей высокими горами, глубокими морями, и раз Польша рухнет, мы останемся прямо на раздорожье. И что тогда? К кому придется тогда приклонить нам свою голову? К шведам и немцам? Но они совсем нам чужие: отберут земли, заселят немотой, как польское поморье, а старым хозяевам дадут чернецкого хлеба[25]25
   Приблизительно: дадут в загривок (прим. первого издания).


[Закрыть]
. К татарам? Но татарам мы нужны только для грабежа и ясыря. К блистательной Порте? Пожалуй, скорее: она за морем и к нам не нахлынет, а через козаков ей выгодно держать в страхе соседей и накладывать на них руку... Но как она отнесется к вере?.. Теперь-то обещает всякие льготы, а потом? Ведь Турция – не Польша, и с ней бороться будет трудней... Одна остается Москва, да, Москва... родная нам и по крови, и по вере... Кому ж ей подать руку помощи, как не нам, братьям?.. И сколько раз я к ней обращался!.. Ох, Москва, Москва! – вздохнул тяжело гетман и опустил голову на стол; сердце его болезненно сжалось, заныло тоской... Холодное отношение Москвы к его предложению запало в душу гетмана глубокою и кровавою обидой; прежде всего он надеялся получить помощь от своих братьев, а братья молчат, переписываются с ляхами, и кто знает, может быть, вместе с ними станут усмирять взбунтовавшихся рабов?..

– Да неужели родной русский народ отвернется и нам, поднявшим меч за веру, придется искать прибежища у невер? И если все это погубит отчизну? – произнес он медленно, всматриваясь через полог в беспросветную даль. – Нет, стой, Богдане! Держи крепко руль, порученный тебебогом, иначе разобьется корабль... Не поддавайся крику опьяненной кровью и неразумной толпы! Не для того легли в сырую землю твои товарищи и братья, чтобы их кровь упала на детей новою безысходною бедой! Ты не имеешь права ставить на риск судьбу народа. Еще до сих пор закон не нарушен, еще у нас есть под ногами грунт. Но один шаг вперед – и Рубикон перейден, и поворота не будет назад, и даже берег исчезнет... Ох, страшно, страшно! – прошептал в ужасе гетман и вздрогнул с головы до ног.

Он долго стоял неподвижно, без думы, с притупленным чувством, и вдруг ему представилось живо, что перед ним вырыта глубокая могила и в ней лежит с застывшим на мертвом лице вопросом Ганджа. Богдан отвернулся, протер глаза и поправил нагоревшие свечи. Встрепенулась снова его мысль и принялась за свою бесплодную работу.

«Да, когда бы знать, что предназначено там, в этих таинственных книгах судьбы? Когда бы заглянуть в ту темную бездну? Когда бы знать те силы, которые низводят великих и венчают малых? Гадалки все пророчат мне славу... толкают вперед... Но как знать, может, это нечистый прельщает меня на погибель? Ох, тяжко, тяжко, – произнес он с мучительным стоном, сжимая голову руками, – нет сил приподнять эту завесу, а перед глазами только темная ночь!»

В бессилии припал головою гетман к столу, желая отдаться забытью, без чувства, без воли, без думы. Нагоревшие свечи мутно мерцали, холодная сырость колебала их красноватое пламя; по палатке двигались за знаменем и за бунчуками странные, причудливые тени, сумрак сгущался во всех складках ее и углах, а ночь угрюмо плыла и погружала в гробовую тишину лагерь.

«Эх, если бы король прислал поскорее подписанными все наши вольности, – сразу бы развязал он мне руки, и я бы заставил смолкнуть разгулявшееся буйство!.. Но король медлит... А что, если совсем не ответит, если отринет нашу законную, выстраданную просьбу, что тогда? – простонал безутешно Богдан. – Где же найти исход в нашей скруте? Когда будет конец этой буре? Когда и где найдет наш корабль свою пристань?» И снова разъедающий душу яд сомнения зашевелился в ней чем-то темным, ползущим, охватывающим сердце своими цепкими, холодными щупальцами.

Богдан отдернул полог, чтобы облегчить грудь свою струею свежего воздуха. Стояла еще темная, сырая, холодная ночь; над безмолвным лагерем тянулись белесоватые пряди тумана; на черном небе в одном лишь распахнувшемся от туч месте мерцали далекие звезды.

– Везде темно, – прошептал он, – но кто разгонит в душе моей тучи?

В отдернутый полог ворвался предрассветный ветерок и зашелестел чем-то за спиной Богдана; он обернулся и увидел, что развернулось полотнище знамени и открыло на нем изображение спасителя. Гетман стремительно вошел в палатку и бросился перед этим божественным ликом на колени.

«О господи, – воскликнул он в порыве трогательного умиления, – если ты вручил мне этот меч, если ты выбрал меня для совершения твоей воли, то не оставь же меня в эту тяжкую минуту, а укрепи душу мою, просвети разум! Ты управляешь своими громами, ты во все страны посылаешь темные тучи, ты указал дорогу солнцу, звездам, укажи же и мне, малому и недостойному рабу твоему, верный путь!»

Обессиленный, измученный непосильною борьбой, гетман распростерся перед знаменем своим на сырой, холодной земле. Ночь уходила, а гетман все еще лежал так, в немой, горячей молитве...

Наконец приподнялся он с колен, неузнаваемый, бодрый; лицо его было прекрасно, горело отвагой, и вдохновенная могущественная душа светилась в глазах.

«Да, я подавлю свою гордыню! – воскликнул он пламенно, глядя в кроткие очи Христа. – Для святого дела нужны чистые руки! Я поднял свой меч во имя креста, на котором распяла тебя злоба, я поднял его за закон, за поруганное народное право и не оскверню его вовеки лукавством. Прочь же от меня, все мои власные счеты, прочь, обольстительные мечты, пусть это сердце бьется лишь для блага народа!»

А утро уже засматривало в палатку, и алая заря предвещала яркий солнечный день.

Наступило утро, ясное, теплое, и в лагере снова закипела жизнь. Собралась у палатки гетмана старшина и под его личным надзором поделила всю военную добычу. На каждого козака досталось столько добра, сколько он не заработал бы за всю свою жизнь; о значных и говорить нечего: на пай каждого набралось всяких ценностей паровицами, а гетман напаковал дорогим, многоценным скарбом с полсотни походных возов и отправил их в Чигирин; он, впрочем, не забыл оделить и жителей соседних деревень, сбегавшихся отовсюду толпами поклониться своему батьку и отблагодарить своих спасителей – козаков. И селянами, и народными бардами-кобзарями разносилась слава о гетмане и вызывала во всех концах широкой Украйны восторженные крики и благодарные слезы народа.

В дележке прошел целый день, полный необычайного оживления, суеты, шумной радости и веселья. Гетман все время был на ногах и наблюдал, чтобы все паи были равны и чтобы не было ни единого недовольного в лагере. Только вечером отправился он отдохнуть в свою палатку, но и тут уже ждал его Золотаренко.

– А что, друже, скажешь? – спросил его Богдан, прилегая на походную канапу князя Заславского. – Нахлопотался, брат, за день так, что и ног не чую... Довольны ли только все?

– Еще бы! Какого дидька им еще нужно? – ответил Золотаренко. – Богачами все стали, магнатами... Козаки продают старшине лишних коней или лишнюю зброю... Так видишь ли, батьку, что румака, который стоит сотню талеров, а иной и сотню дукатов, отдают за талер, за два, а роскошное седло или пистоли – так за злот. Уж и как быть им недовольными? Все радостны... восхваляют гетмана батька... Только вот одного либо двух взяла на сердце досада, – смешался немного Золотаренко, – и пожалуй, что они отчасти правы... лучше бы не дразнить.

– Кого? Чем? – приподнялся на локте Богдан. – Кто своим паем обижен?

– Не о паях речь, а о полке небижчика (покойника) Ганджи. Лысенко сильно обижен... ропщет, что его обошли... а Кривонос, его друг, ходит туча тучей... Нехай бы уже, батьку, был Вовгура полковником.

– Я своего слова не ломаю, – поднял голос Богдан, – и никакое кумовство его не подкупит! На всякое чихание не наздравствуешься, а раз нагни спину – всякий на нее станет влезать... Так и знай, Иване, что меня не нагнут.

– Ты прав, ясный гетмане, – голос вождя должен быть громче всех; но тебе придется надсаживать свою грудь... Вон Кривоносу Нечай передал, что ты хочешь отпочить и дождаться выборов короля, так он поднимает целую бурю.

– Максим? Против меня? – даже привстал от изумления гетман.

– Не против тебя, батьку, а против мира; кричит, что нам нужно извести ляхов, разорить дотла гнезда ос, не давать им опомниться и на миг. Ну, и все за ним вопят то же самое. Дележка вот только перебила гвалт, а то, почитай, что все просили бы тебя выступить сегодня в поход.

– И все, говоришь, стоят за поход? Никого не тянет домой?

– Может быть, те прималчивают, а крикуны орут.

– Ха, овцы и волки! – воскликнул с горечью гетман и заходил в волнении взад и вперед по палатке.

Долго длилось молчание. Золотаренко следил за выражением лица гетмана и хотел прочесть в нем решение этого вопроса, интересовавшего его не из любопытства, а из силы последствий, в которых, несомненно, крылась судьба всего края; но мрачный взгляд гетмана не выдавал своей тайны. Наконец Богдан остановился в упор перед ним и резко промолвил:

– Будет так, как укажет мне бог; гетмана слово в походе – закон, и никто противоречить ему не смеет. Коли я убежден буду, что нужен поход, так, может быть, и сегодня ночью двинусь в Варшаву, двинусь по своей воле и по своему расчету, а коли нет, так никто меня к тому не принудит. Булаву скорее сложу, а не поступлюсь разумом. Так и скажи, коли спросят, – закончил он, давши понять, что дальнейшего разговора продолжать не желает.

Золотаренко, заметив это, поклонился и молча вышел из палатки. Задумчиво, с каким-то неприятным чувством в груди побрел он по окраинам лагеря к своей палатке. Стояла уже ночь, но лагерь еще не спал, а гудел вдали веселым гомоном и взрывами смеха; только в этом гуле не раздавалось уже хмельных криков, а лишь звучали в иных местах звоны бандур, прерываемые выразительно-грустными речитативами кобзарей, певших про бессмертные подвиги славного войска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю