Текст книги "У пристани"
Автор книги: Михаил Старицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 46 страниц)
XLIX
– Ну, говори, собака, отчего это слышался такой шум из вашего лагеря? – обратился Заславский к отцу Ивану.
Отец Иван молчал.
– Молчишь? А, ну так наденьте ему, панове, красные сапожки! – скомандовал Заславский.
Жолнеры бросили в сторону железные полосы и, захвативши острые тонкие ножи, стали подрезывать на коленях отца Ивана узкими полосами кожу и срывать ее до самой ступни...
Отец Иван забросил голову, губы его посинели, глаза потускнели... судорожный хрип вырвался из горла. Региментари заметили это.
– Облить водою шельму! – скомандовал Заславский.
Жолнеры остановили занятие и, взявши ведро с водою, окатили им отца Ивана.
– Что, будешь ты говорить, попе? – обратился к нему грозно Заславский.
Отец Иван молчал.
Среди панов послышались громкие проклятия.
– Бесчувственное быдло! – прошипел с презрением Корецкий. – Дворового пса можно скорей заставить почувствовать боль, чем это хамье... Этот, оказывается, еще упорнее Половьяна.
Жолнеры сняли отца Ивана со столба и потащили к дыбе. Вот привязали уже его руки.
– Начинай! – махнул рукой Заславский.
Жолнеры потянули за веревки, но в это время раздался голос Остророга:
– Остановитесь! Остановитесь! Допрашиваемый хочет говорить!
Действительно, отец Иван шевелил беззвучно губами. Рассчитавши, что паны уже достаточно пытали его, чтоб поверить правдивости его рассказа, а главное, не надеясь больше на свои силы, он решился наконец заговорить.
Пытку остановили; отца Ивана отвязали от дыбы. По двое жолнеров стали по сторонам его, поддерживая под мышки, так как ноги его не в состоянии были стоять.
– Говори же, пес! – прикрикнул на него Заславский.
– Я все скажу вам, вельможные милостивые паны, – заговорил с трудом отец Иван, останавливаясь на каждом слове, – вы догадались... к Хмельницкому прибыл сегодня Карабач-мурза и с ним сорок тысяч отборного татарского войска, а за ним спешит хан со всеми силами. Хмельницкий присягнул навеки платить ежегодно дань хану, а он обещал заступаться за козаков.
– Татары! Езус-Мария! Сорок тысяч! Но ведь они вместе с этим хлопством в пять раз превышают наши силы! – раздались полные ужаса возгласы среди панов.
– Вельможное панство, эти res adversae[22]22
Несчастье (лат).
[Закрыть] не должны, так сказать, приводить нас в смущение, – заговорил Остророг, – при Марафоне{48} десять тысяч греков сражались с двумя миллионами персов и одержали блестящую победу!
– Что нам до персов и до греков, пане региментарь!? – вскрикнул раздраженно Заславский. – Нам надо поскорее ударить на хлопов, чтоб не допустить их соединиться с ханом!
– Ударить, когда к ним уже присоединились сорок тысяч с Карабач-мурзой! Какое здесь может быть сраженье! Отступать, только отступать, – вспыхнул Конецпольский.
– Мы еще ослаблены теперь отказом князя Иеремии, – заметил угрюмо Корецкий, – наши жолнеры уходят к нему.
– О да! – вздохнул Остророг. – На козаков одно имя его наводит трепет, а в наших войсках порождает силу.
– Если шановные паны региментаре которым отчизна вручила свою судьбу, – ответил ядовито Заславский, поняв брошенный в его сторону упрек, – находят для себя единственное спасение в том, чтобы спрятаться за имя князя Иеремии, но почему же им не обратиться к князю с просьбой принять их под свою булаву?
– Никто об этом не помышляет, – ответил Остророг, – но concordia res parvae crescunt, discordia magnae dilabuntur[23]23
Согдасие незначительное увеличивает, несогласие силу уничтожает (лат.).
[Закрыть]. – А вот по этому-то самому изречению, – продолжал кипятиться Заславский, чувствуя сам беспредельную злобу на себя за то, что поссорился с Иеремией, – я просил бы панов региментарей не тратить времени на вспоминания школьной мудрости и сожаления об уплывшей воде, а лучше продолжать допрос. Схизмат лжет, желая испугать нас своими лживыми известиями, и, как я вижу, достигает своей цели! – бросил он выразительный взгляд в сторону Конецпольского и Остророга.
– Конечно, лжет, пся крев! – раздалось то там, то сям среди слегка ободрившихся при этой мысли панов. – Сколько сражений было проиграно через их подлое коварство! На дыбу его, на дыбу схизмата! – закричали все кругом.
Конецпольский сидел молча, пощипывая свой ус и нервно покачивая ногой.
– Однако дальнейшая пытка, как показывает нам часто история, может заставить дать и ложные показания, – заметил сдержанно Остророг.
Но Заславский перебил его:
– От правды во лжи спасения не ищут! А вот посмотрим, что скажет пес, когда ему косточки разомнут. Гей, начинайте!
Жолнеры подхватили отца Ивана и снова привязали его к дыбе.
– Ну, говори, собака, лжешь или нет? Помни, что если ты солгал, то живым не выйдешь отсюда! – крикнул еще раз Заславский.
– Я сказал правду, – ответил твердо отец Иван, – и не изменю в своем показании ни единого слова.
– А вот посмотрим! – заревел Заславский.
Жолнеры налегли на веревки. Кости хрустнули... началась невыносимая, бесчеловечная пытка...
Когда отец Иван пришел в себя, первая мысль, которая пришла ему в голову, была та, что он очнулся уже по ту сторону жизни. Однако невыносимая боль во всем теле и в ногах, давшая себя сразу же почувствовать, заставила его усомниться в этом; с трудом открыл он глаза и оглянулся вокруг.
Было уже светло; в сером свете, проникавшем сквозь полы палатки, он рассмотрел и дыбу, и столб, и все орудия пыток, валявшиеся в углу. Перед глазами его встала картина ужаса, охватившая всех панов, когда он снова после дыбы повторил свое показание. Что было дальше, он не мог вспомнить. Итак, его оставили в живых, значит, придут допрашивать снова, решил про себя отец Иван, – о, если бы только силы не оставили его!..
Приподнявшись на локтях и доползши с ужасным трудом до края палатки, он прильнул глазами к образовавшейся между ее пол скважине и стал прислушиваться. В лагере царили необычайный шум и суета. Издали слышались пушечные выстрелы и звон оружия; трубы трубили, слышались возгласы команды панов и проклятия жолнеров. Но во всем этом пестром шуме чуялась растерянность, беспорядочность и недоверие к себе.
«Наши начали битву!» – вздрогнул весь от радости отец Иван и стал жадно прислушиваться. Звуки нарастали и падали, как приближающийся и удаляющийся вой ветра в лесу. С лихорадочным жаром вслушивался и ловил эти звуки отец Иван. Но вот раздались чьи-то тяжелые шаги и послышались стоны раненых. Сколько их? Один... два... четыре... восемь... целая масса!
– Не устоять, не устоять! – услышал отец Иван голос одного раненого. – Спасайтесь, кто может! Ох, поп правду сказал!.. Татары... татары!..
– Смерть! Воды! Добейте! – раздались стоны других и покрыли его слова.
За этим транспортом раненых последовал другой, третий, четвертый.
Но вот послышался частый-частый топот коня, и чей-то молодой и звонкий голос закричал бодро и громко:
– Коронные хоругви, строиться, выступать за мною! Хлопы бегут, татары отступают! Вперед!
– О боже наш! – вскрикнул отец Иван, хватаясь судорожно за полы палатки. – Неужели же ты против нас?
Прошло несколько минут. Вот послышался топот множества коней и воодушевленные крики: «До зброи, до зброи!» Трубы заиграли, и хоругви с распущенными знаменами помчались мимо палатки в поле.
Отец Иван закаменел на своем посту. Он не ощущал теперь ни страшной боли обожженных, израненных ног, ни своей страшной слабости. Припавши ухом к земле, с загоревшимися диким фанатическим огнем глазами, он ждал исхода, решения.
Так прошло с полчаса, мучительно долгих, как немая осенняя ночь, еще и еще... Кругом все затихло, ни стона, ни крика, ни проклятия не слышалось за палаткой, только издали с поля битвы доносился глухой, зловещий гул.
Но вот среди этой страшной тишины послышался быстрый, судорожный топот коня. Надежда вспыхнула в сердце отца Ивана. Он приподнялся на локтях и, забывши всякую осторожность, высунул из-за пол палатки голову.
На взмыленном коне мчался во весь опор бледный, растерянный всадник; шапки не было на его голове, растрепанные волосы в беспорядке свисали на лицо; он летел с такою быстротой, словно все фурии ада мчались за ним.
– Подмоги! Подмоги! – кричал он. – Хлопы заманили войско! Хмельницкий бьет всех! Сандомирский и Волынский полки полегли до единого!
И, снова повторяя тот же возглас, всадник пролетел дальше.
Руки отца Ивана выпустили полы палатки.
– Господи, ты принял мою жертву, – прошептал он с трудом и упал на землю. Теперь только почувствовал он нестерпимую боль во всем теле. Приподнявшись с трудом, он сел на землю и осмотрел свои ноги. Они представляли из себя какие-то обнаженные от кожи, обуглившиеся массы изорванного мяса; в иных местах оно висело лохмотьями, в других виднелись еще обрывки кожи; ногти были сорваны с пальцев. Нестерпимый жар палил все тело отца Ивана; губы, рот его пересохли, голова была невыносимо тяжела, перед глазами начинали выплывать какие-то желтые и зеленые круги. С сомнением покачал отец Иван головой, но решил все-таки принять кое-какие меры к своему спасению.
С большими остановками накопал он брошенным здесь ножом земли и, разорвавши свою сорочку, обложил ноги сырою землей и обмотал их тряпками; затем он подполз к ведру с водой, отпил несколько глотков, примочил голову и удал, обессиленный, на землю.
Временная тишина в лагере нарушилась. Снова поднялись суета и движение, крики, проклятия огласили воздух. Голоса начальников терялись в этом шуме; слышался топот лошадей, целые толпы жолнеров пробегали мимо палатки.
– Какой дябел двинул в поле коронные хоругви? – раздался вдруг осипший от натуги голос, в котором отец Иван сразу узнал Заславского.
– Попрошу пана региментаря быть осторожным в своем слове, потому что это сделал я! – отвечал голос Конецпольского.
– Сто тысяч чертей! – продолжал, не унимаясь, Заславский. – Послать лучшие силы волку в зубы!
– Не оставлять же на погибель два полка!– Кой черт в двух полках! Мы должны думать об отчизне! Пан староста Чигиринский забывает свое право: он назначен здесь не диктатором и должен слушать наших советов! – ревел Заславский.
– А пан слушал наших советов, когда своим упорством заставил уйти из лагеря князя Иеремию? – ответил надменно Конецпольский.
– Подмоги! Подмоги! – слышалось в разных местах.
– За мною! – командовал, не слушая спора начальников, чей-то молодой голос.
– Назад! – ревел Заславский.
– Вперед! – кричал Конецпольский.
Но отец Иван не мог больше ничего различить, – все смешалось в его ушах в какой-то адский вой и гул, и он, потерявши сознание, вытянулся на земле.
Когда отец Иван снова открыл глаза, в палатке было уж совершенно темно, в лагере царила тишина, слишком безмолвная и подозрительная. С трудом приподнял он голову, боль в ногах его и во всем теле еще усилилась; ему казалось, что какой-то нестерпимый огонь жжет его тело; ожоги на ногах причиняли нестерпимые муки, словно чья-то сильная рука рвала и тянула в его теле каждую жилу. Размотавши тряпки, он насыпал в них свежей земли, затем отпил из ведра воды и, хоть немного облегченный этими средствами, вытянулся на сырой земле. Кругом все было тихо... Отец Иван закрыл глаза. Он хотел что-то вспомнить и не мог, – голова его отказывалась работать, ему казалось, что приблизился уже его последний час.
Но вот у самой полы палатки послышались два тихо разговаривающие голоса. Голоса эти показались отцу Ивану знакомыми, и действительно, после нескольких слов он различил в них тех двух жолнеров, которые поймали его в поле.
– Региментарей нет в лагере, – говорил тихо один голос.
– Не может быть, – отвечал с ужасом другой.
– Як маму кохам, я сам видел. Уехали на раду из лагеря, и нет до сих пор, а уж скоро начнет светать.
– Что ж это, нас бросили, что ли?
– А верно, что так.
– Матка свента! Так что же делать?
– А то, что бежать, пока все не всполошились и не разбудили Хмеля.
– Уж если региментари бежали, так видно, что беда. Поп правду сказал: татар как саранчи, а если еще прибудет хан...
Отец Иван даже приподнялся на земле, жадно прислушиваясь к словам жолнеров, но слов больше не было слышно.
О господи, да что это с ним? Уж не горячка ли это? Или нечистый обольщает его? Но нет, он ясно слыхал, как они сговаривались у палатки. Однако разве же можно, чтоб начальники бросили лагерь почти без битвы? «Нет, нет! – повторял он, боясь поверить самому себе. – Это трусость жолнеров, они стараются оправдать свое бегство, не больше. Спросить, узнать бы у кого...» – мелькнуло в его расстроенном мозгу. Но кругом не слышно было никакого движения, в лагере снова наступила тишина.
Так прошло с полчаса; но вот вдали послышались опять чьи-то торопливые шаги; можно было различить, что шло два человека.
– Ложь! – говорил с отдышкой один. – Этого быть не может!.. Этого, так сказать, никогда не бывало! Я повешу всех тех, кто распускает такие слухи и тревожит весь лагерь.
– Но, ваша вельможность, удостоверьтесь сами, – отвечал другой, дрожащий, голос, – лучше, пока есть время.
Громкое проклятие заглушило его слова. Разговаривающие торопливо прошли мимо палатки. Снова наступило молчание, на этот раз уже недолгое. Не прошло и десяти минут, как до отца Ивана долетели крики и возгласы приближающейся толпы.
– Измена, измена! – кричали голоса, перебивая друг друга. – Нас оставляют, предают козакам! Региментари бросили лагерь!{49}
– Не может быть! Кто видел? Кто знает? – раздались отовсюду восклицания; слышно было, как жолнеры выскакивали из палаток, но испуганная толпа, не давая никому ответа, неслась уже дальше.
Через минуту за ней хлынули другая, третья, четвертая...
– Спасайтесь, спасайтесь! – кричали бегущие жолнеры. – Паны оставляют лагерь!
Крики, вопли, проклятия наполнили воздух.
Но этот ужас, охвативший весь лагерь, подымал в груди отца Ивана умирающие силы. Словно вздымающиеся волны прилива, набегали в его мозгу одна за другой радостные, торжествующие мысли. Итак, его жертва принята богом, его муки не пропали бесцельно. «Горе латынянам ненавистным! Горе! Горе псам, утеснителям хищным! О, мы теперь отомщены, отомщены!» – И, почти не ощущая никакой физической боли, он подполз на локтях к краю палатки и смело отбросил полог. Теперь ему уже нечего было бояться: никто бы не заметил его.
Глазам его представилась невиданная, ужасная картина.
В несколько минут весь лагерь охватила невероятная паника, Казалось, какой-то дикий вихрь влетел в него и закружил вдруг всех этих обезумевших людей; толпы солдат бежали сломя голову, опрокидывая палатки, хватая неоседланных лошадей; другие догоняли их, сталкивались, сбивались в кучи, давили друг друга; вырвавшиеся лошади метались как бешеные кругом, топча и опрокидывая людей.
– Спасайтесь! Козаки! Татары, татары! – слышались отовсюду отчаянные, безумные вопли. Несколько более смелых начальников носились на конях среди этой обезумевшей толпы, хватая за уздцы лошадей бегущих, приказывая вернуться, проклиная на все лады. Но никто их не слушал. Бледные, полураздетые паны и жолнеры неслись вперед на неоседланных лошадях, как обезумевшие стада, давя и опрокидывая друг друга. Крики, проклятия, стоны – все смешалось в какой-то дикий, полный ужаса вой...
L
Возмущенные и ошеломленные потрясающим видом истерзанного отца Ивана, ближайшие соратники гетмана стояли угрюмою толпой за своим батьком, сняв почтительно перед замученным товарищем шапки и понурив молчаливо свои чубатые головы. В лагере же стоял оживленный говор, прорезываемый взрывами и раскатами смеха.
Наконец прервала тяжелое молчание Ганна; она, припавши к лежавшему трупом священнику, осматривала его страшные язвы, прислушивалась к биению сердца.
– Он жив еще! – прошептала она, подняв к Богдану свои лучистые, затуманенные слезою глаза.
– Может, еще сглянется матерь божья, – вздохнул тихо Богдан. – Тебе, Ганно, его поручаю, – и потом, обернувшись к ближе стоявшим к нему полковникам Кречовскому и Золотаренку промолвил взволнованным голосом: – Остапе, Иване, други мои, браты мои!{50} Летите соколами– орлами за этим аспидом нашим – Яремой! Кто притащит живьем этого коршуна, роднее сына мне будет до самой смерти!
– Добудем, добудем! – вскинулись бодро Золотаренко и Кречовский, выхватив из ножен сабли.
– Батьку! Гетмане наияснейший! – раздался в это время дрогнувший, словно от подавленных слез, голос Кривоноса. – За что ж ты меня обижаешь?
– Ах, Максиме, я и не заметил тебя, – ласково ответил Богдан, – в этом Полеванье твое первое право.
– Спасибо, батьку! – крикнул радостно Кривонос и помчался вслед за товарищами к своим отрядам.
А Богдан, повернув круто коня и взмахнув высоко булавой, крикнул зычным голосом:
– За мною, панове-молодцы! Гайда кончать ляхов!
Волновавшиеся, как потемневшее море, полки только и ждали этого слова. Как черная туча, гонимая бурей, ринулись они за своим гетманом догонять бегущие, охваченные ужасом польские войска. Но не всех возбудил молодецкий задор, не всех увлекла бранная слава. Многих и многих привязали к лагерю брошенные груды польских богатств, и толпы воинов разметались с хищническою жадностью по пышным палаткам.
Лагерь был прекрасно укреплен и мог даже с небольшим количеством войска защищаться от стотысячной армии. Кругом были вырыты глубокие и широкие шанцы с искусными треугольными выступами, за ними высились отвесно земляные окопы, окаймленные двойною линией сбитых цепями и окованных железом возов; окопы в выступных треугольниках увенчаны были плетенными из лозы и набитыми глиной турами; по всей изломанной линии шанцев, примыкавшей громадным полукругом к болоту, выглядывали грозно среди возов и туров медные жерла орудий; и такую неприступную позицию бросили так легкомысленно и безумно поляки, оставив на разграбление все свое имущество.
Теперь весь лагерь был переполнен шнырявшими повсюду козаками; точно всполошенные муравьи, суетящиеся со своими личинками, они метались из палатки в палатку, сталкиваясь и обгоняя друг друга. Всякий тащил что-либо: или бобровую шубу, или золотом шитый адамашковый кунтуш, или серебряную посуду, или мешок с дукатами; часть толпы набросилась на оставленные панами столы, полные снедей, а большинство кинулось к возам; козаки вытаскивали из них бочонки с дорогим венгерским вином, с старыми медами, с ароматной мальвазией и, отбивая чопы, пили и разливали по земле драгоценную влагу... Она грязными лужами стояла по лагерю, и в этих лужах варварски топтались грубыми ногами тончайшие персидские пояса, шали, венецианский бархат, турецкий глазет, урианские перлы... Среди возраставшего ярмарочного гама раздавались то там, то сям пьяные песни, прерываемые криками и увесистой бранью.
Ганна вышла тревожно из палатки позвать знахаря-деда и кого-либо к себе на помощь и увидела эту оживленную картину знакомого ей разгула.
– Господи, – всплеснула она руками, – ну что, если хоть горсть врагов наскочит на них в эту минуту, – ведь все погибнут... Да разве можно без воли нашего гетмана так расхищать добро?
Она бросилась искать обозного Небабу, которому поручен был лагерь, и наткнулась на Варьку, ловившую своего вырвавшегося коня с двумя какими-то бабами. Она узнала ее лишь по голосу; на Варьке были татарские шаровары, подпоясанные широко, под самую грудь, длинным поясом; за ним торчали почтенных размеров кинжалы, а у левого бока висела черкесская шашка; вместо свитки она носила белую суконную безрукавку, а на голове у нее была надета сивая шапка.
– Варько! И ты здесь? Когда... как? – окликнула ее с радостью Ганна.
– Голубочко! Панно! – бросилась та к ней и обняла ее своею загоревшею, мускулистою рукой.
– Вот радость, так радость! И не ждала тебя встретить! – заболтала она весело, бросив коня своего на заботу товаркам.
– А я прибыла сюда вместе с Чарнотой, только немного позже... была там одна забота, по его просьбе... Ну, да не об этом, черт с ней, а вот как ты только, моя любая, звеселила меня...
– Спасибо спасибо, – заговорила торопливо Ганна, – я рада, что тебя вижу, и рада, что ты стала бодрей... – Ганна действительно почти не узнавала мрачной и молчаливой прежней Варьки в этой оживленной, хотя и с злобным выражением глаз женщине, – и что ты забыла свое тяжкое горе, – добавила она, понизив свой голос.
– Не забыла, панно, а сжилась с ним и сдружилась на лихих поминках... Вот и сейчас спешу с товарками на потеху! – И она было снова бросилась к пойманному коню.
– Стой, Варько! – удержала ее Ганна. – Мне нужно видеть Небабу... нужно остановить это плюндрованье, этот грабеж. Ведь не похвалит же гетман... Он кликнул клич, чтобы летели все покончить врага, а они остались здесь для пьянства... и в такую минуту ласки господней, когда всемогущий ослепил ужасом очи врагов и предал их в наши руки!
– Так, так... кончать нужно ляхов! – подняла кулак Варька. – Что хлебнули на радостях, то не беда. Я и сама, во славу божию, выпила, а вот бражничать грех... нужно лететь, нагнать... и вдвое отдячить!.. Небаба вон в той палатке! – указала она рукой и вскочила ловко и легко на коня.
– Оставь мне в помощь к раненым хоть кого-либо из твоих! – крикнула Ганна.
– Гаразд! – откликнулась, летя уже на коне, Варька. – Домахо, Ивго! До панны!
Ганна, сопровождаемая двумя бабами, подошла к палатке Небабы и застала его с старшиною тоже за кухлями доброго меду. Она сообщила о происходящем в лагере и подчеркнула, что такого произвола не потерпит ни ясновельможный гетман, ни рада.
– От чертовы дети! – поднялся с досадой Небаба. – Не дадут и потолковать с товарыством, как допадутся до вина, и палями не отгонишь, не то что... а уж на руку так не положат охулки, вражьи сыны! Пойдем-ка, братове, лад дать, а то чтобы не было справди поздно, – взял он в руки пернач и двинулся к выходу; вслед за ним двинулась и старшина.
С большим усилием был водворен кое-какой порядок. С угрозами гетманского гнева и даже смертной кары удалось Небабе вырядить из лагеря несколько сотен, смогших еще сесть на коня, остальных же он заставил сносить все польское добро и стягивать напакованные провизией возы к гетманской ставке, поставив везде надежных и верных вартовых.
Ганна же, захвативши знахаря-деда, отправилась вместе с ним и с бабами к палатке, где лежал недвижимо несчастный, измученный до смерти отец Иван. Сильное волнение, пережитое им, и невыносимые физические страдания сделали свое дело: он лежал вытянувшись, почти без дыхания, бледный, как мертвец; глаза его были закрыты, и это еще более увеличивало иллюзию смерти. Дед молча, с суровым лицом осмотрел его истерзанные ноги и хладевшее тело.
– Ничего, выживет! – заключил он лаконически свой осмотр.
Ганна взглянула с тревогой в лицо отца Ивана и действительно заметила в неподвижных чертах что-то неуловимое, непонятное, но дающее надежду.
– Добрая натура! – подтвердил свое мнение кивком головы знахарь. – А что он без памяти лежит, так это пустяк, сестро. Крови много вышло, да и боль пересилила. Ну, так вот что, – поднял он голос, – зараз нужно промыть ему разведенным в воде дегтем эти ожоги и раны... пощипет трохи, а потом боль утишится. А вы, сестры-бабы, достаньте ветоши да накопайте земли; как промою я раны и засыплю их тертым порохом, то вы обмотаете ветошью и. будете их обкладывать землей; степлится, высохнет одна – положите свежей, чтобы жар в себя брала.
Принялась Ганна с дедом за операцию. Обмыли они приготовленным раствором зияющие раны, присыпали их дедовым снадобьем и забинтовали слегка ветошью. Страдалец чуть-чуть простонал и, повернувшись удобнее, начал заметнее и ровнее дышать.
– Э, выходится, выходится, – заговорил увереннее дед, – и обличье стало яснее, и раны у него не синие, не землистые, а Червоные, значит, гаразд!
Ганна перекрестилась и, оставив больного на попечение одной бабы, обкладывавшей ему землей по ветоши кровавые язвы, отправилась с другой бабой и дедом к раненым, перенесенным из табора в особые, отведенные для них, палатки.
К каждому подходила Ганна, каждого осматривала с дедом, и всюду ее появление встречалось самыми радостными, благодарственными словами.
– Сестрица наша, пораднице наша, господь тебе воздаст! – говорили раненые, приподымаясь с трудом.
Наконец дед подвел Ганну к следующему навесу, где лежал безвладно на земле на разостланной керее пронзенный насквозь Ганджа{51}. У ног полковника сидели угрюмо два козака, вглядываясь с тоскливым ожиданием в неподвижное желтое лицо своего атамана. По нем пробегали еще темные тени, но они сползали быстро с окаменевавшего лба. В сомкнутых, обведенных черными кругами глазах, в посиневших губах и заостренных чертах лица его не видно уж было теплоты жизни, только по едва заметному трепетанию намокшей в крови сорочки и тихому всхлипыванью в груди больного можно было догадаться, что последняя искра ее еще тлела. Дед взглянул опытным взглядом на своего пациента и поник головою.
– А что, диду? – спросила тихо Ганна, глядя с тоской на близкого, дорогого ей козака.
– Ох, не топтать уже ему рясту, – вздохнул дед, покачав безнадежно головой, – нема уже в каганце лою.
Все замолчали. Безучастно лежал Ганджа с заброшенною назад чуприной, не видя и не слыша ничего, что делалось вокруг него.
– Да как приключилась ему беда? – спросила наконец у козаков Ганна.
– Ох, видно, мы прогневали милосердного бога, – произнес один из них, – оттого и окошилось на нашем атамане лихо. Заскучал как-то без воеванья наш батько и поскакал вчера к этому лагерю вызывать лыцарей польских померяться с ним удалью-силой. И любо ж было смотреть на завзятого нашего сокола, как он управлялся ловко да хвацько с ляхами! Девятерых уже уложил на сырой земле спать до конца света, а десятый удрал. Струхнули панки, не захотели больше выезжать за окопы, а полковник наш разъезжает впереди войска да, знай, покрикивает: «Гей, выходите, ляшки-панки, померяться со мной силой, или ушла уже душа ваша в пятки?» Не выдержал насмешки один пышный паи и вылетел на лихом коне к атаману; зазвенели сабли, засверкали над головами их блискавицы, да не попустил господь козаку свалить десятого врага; уже батько было и ранил ляха, уже кривуля вражья стала опускаться все ниже да ниже, как вдруг налетел нежданно сзади волох какой-то, или уж это был сам нечистый, и всадил он батьку в спину клинок, так тот и выскочил острием из его груди. Бросились мы за пекельным выплодком, посекли его на лапшу, да не заживили тем смертельной раны нашего атамана, – вздохнул глубоко козак и умолк.
Ганна тоже молчала, охваченная глубокою тоской, и не отводила от помертвевшего лица Ганджи своих грустных глаз. При виде этого знакомого, близкого, дорогого лица перед ней воскресало ее далекое детство, выплывали картины светлой суботовской жизни с ее чистыми радостями и не проходящим до сих пор горем.
Вскоре в лагерь начали возвращаться отдельные отряды.
– А что ж вы докончили, что ли, ляхов? – спрашивал их Небаба.
– Да, пане атамане, тех, которых нагнали, – порешили, – отвечали они, – а за остальными погнались товарищи, не пристало же нам перебивать им охоту?
– А мы в другую сторону бросились и никого не видели, – отозвались угрюмо другие.
– Брешете вы, иродовы дети! – крикнул на них грозно Небаба. – Приманило вас сюда лядское добро да вино, так вы и ворога набок! Только урвалась нитка: попусту торопились, вражьи сыны, киями бы погладить вам за то спины!
Разочарованные в ожиданиях хлопцы почесывали только затылки и, затаив досаду, угрюмо расходились по лагерю.
К вечеру у окопов уже стали показываться то те, то другие полки. Почти каждый конь у козака был навьючен и дорогою одеждой, и ценным оружием, а за некоторыми тащились на поводу польские кони со связанными пленными. Во всех концах лагеря раздавались и неслись навстречу победителям восторженные крики; товарищи окружали товарищей, разбивались на группы, и не было конца расспросам и рассказам о неслыханном, небывалом поражении ляхов.








