Текст книги "Золотое на чёрном. Ярослав Осмомысл"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Долгорукий сидел в длинной светлой гриднице – главной зале княжеского дворца. Стены были расписаны разноцветным орнаментом, сценами из жизни киевских правителей, их семейств. Вдоль огромного длинного стола пировали дружинники, местные бояре и старейшины города. Сразу по правую руку от Юрия восседал в белом клобуке митрополит всея Руси. Подавальщики разливали в кубки вино, уносили блюда с объедками, приносили новые яства; распоряжался действиями слуг специальный боярин – стольник.
Из дверей появился княжеский глашатай и торжественно объявил, что турпеи привезли галицкого княжича, пойманного за городом на речном берегу. По рядам пирующих прокатился одобрительный ропот. Юрий, развалившийся в здоровенном кресле красного дерева, толстый, некрасивый, вытер сальные пальцы, как тогда было принято, о бороду и не слишком трезво потребовал:
– Пусть его введут!
Осмомысл взошёл по ступенькам и предстал перед кие-во-суздальскими вельможами – долговязый, бледный, в перепачканных глиной одеяниях; близоруко разглядывал пьющий и жующий народ. Жирный Долгорукий с дряблыми щеками в розовых прожилках сразу показался ему малосимпатичным. Тем не менее юноша склонил голову и приветствовал всех, приложив руку к сердцу:
– Здравия желаю князю Георгию и честному собранию.
– Киевскому великому князю, – подсказал ему кто-то из сидящих.
– Киевскому великому князю, – согласился молодой человек, не смутившись. – Аз есмь Христофор-Ярослав, Володимеров сын, что сидит в Галицкой земле. И вельми сожалею, что родитель мой, изменив посулам, не пришёл с войсками к Переяславлю, как и было между вами гово-рено. Коли можешь – прости его. Он бывает горяч не в меру.
Кротость и смирение княжича обществу понравились. Юрий улыбнулся:
– Где ж теперь твой папашка буйный, этакий подлец, сукин кот?
Пропустив ругательства мимо ушей, галичанин ответил:
– Ведать сие не ведаю. Знать, шмыгнул через окружение, поскакал на родину. Он ещё раскается, вот увидишь, станет просить о мире. Как и я прошу ныне. Ибо враг один у меня с тобою – Изяслав. А иных не зрю. И тебе готов подчиниться как отцу второму.
Долгорукий развёл руками:
– Лучше и не скажешь. Ты смышлён, как я погляжу. Верно, будто кличут тебя меж своими Осмомыслом?
Тот потупил очи:
– Э, пускай себе кличут, всё едино. Ить собака лает, а ветер носит…
– Нет, считаю, прозвище не зряшное. А слыхал ли, сыне, что желал я выдать дщерь мою, Ольгу, за тебя?
– Слыхивал, конечно.
– И согласный взять ея в жены?
– Был бы рад зело. Коли ты не против.
– Я подумывал о разрыве – после вероломства Владимирки. Но теперь, заведя знакомство с тобою, снова предлагаю. Так когда ж венчание?
– По твоей воле, княже. У меня именины вскорости, и неплохо было бы совместить оба эти празднества.
– Почему бы нет? Так сему и быть. Нынче же пошлю в Суздаль за невестой. А сейчас присаживайся за стол вместе с нами, выпей, закуси. Дай тебя обнять, будущий зятёк! – Стиснув Ярослава, уколол его щёку бородой, подышал ему в нос винным перегаром и, не выпуская из лап, громко провозгласил: – За тебя, жениха моей Ольгушки, славного наследника галицкого престола!
– Любо, любо! – поддержали гости.
В ходе пира многие подходили знакомиться. Первым оказался Святослав Всеволодович – сын того Всеволода, что сидел раньше в Киеве и всё время конфликтовал с Владимиркой; после смерти отца Святослав возжелал занять его место, но престол захватил дядя Изяслав; ненависть к Изяславу и соединила наследника Всеволода с Юрием Долгоруким.
– Разреши приветствовать тебя на святой киевской земле, – обратился тот к Осмомыслу. – Мы с тобой почти что ровесники, и за нами будущее: старики уйдут, нас оставят княжить. Надобно дружить, а не ссориться, дабы Русь не делить на вотчины. Так ли?
– Вне сомнения, Святославе, – согласился молодой человек. – Наши с тобой родители враждовали, ну а нам до того дела нет. Я на Киев не претендую. Коли станешь великим князем – голову склоню пред тобою без колебаний.
Собеседник сжал его руку. Коренастый, молодцеватый, с пышными усами и широким, чуть приплюснутым носом, он смотрел в глаза прямо, улыбался кончиками губ и казался намного более зрелым мужчиной, чем Ярослав, хоть и был всего на три года старше. И не выглядел столь себе на уме, как его рыжий тёзка Святослав Ольгович из Новгорода-Северского.
А одним из последних возле галичанина появился круглоголовый крепыш с толстой бычьей шеей и широкой грудью богатыря. Красный сабельный шрам разрезал его лоб сверху вниз и, минуя глаз, небольшой полоской безобразил правую щёку. Усмехнувшись, незнакомец спросил:
– Что, не признаёшь?
Сын Владимирки близоруко сощурился и ответил:
– Нет, прости, вроде не припомню.
– Да куда тебе помнить-то! Был совсем щенком, как сбежал я из Галича и осел в Берладе…
Осмомысл приоткрыл от удивления рот:
– Ты – Иван? Ростиславов сын?
– Наконец-то понял! – Витязь скрестил руки. – Да не бойся, не укушу. Коли мы с тобой в дружбе с Долгоруким, я тебя не трону. И вообще, ты мне безразличен. Зуб имею на родителя твоего. Наш расчёт с ним ещё грядёт… – Быстро наклонившись к уху юноши, с жаром проговорил: – Но не смей занимать галицкий престол. Это место моё! Не уступишь – убью!
Сердце заколотилось в груди жениха Ольги Юрьевны; а когда он пришёл в себя, то Берладника рядом не увидел: тот уже давно затерялся среди пирующих. «Да, – подумал Ярослав, – запросто убьёт. У него лицо душегуба». – И перекрестился, глядя на иконы в красном углу.
6
Ольгу привезли 21 сентября, за два дня до венчания. Поселили в тереме старого дворца, стены которого помнили её тёзку – ту княгиню Ольгу, что одной из первых на Руси приняла христианство. Суздальской княжне шёл уже двадцать пятый год, и она слыла старой девой; ей идти было всё равно за кого, лишь бы вырваться из отчего дома. Там, в дому, дочку Долгорукого не любили – за самодовольство и лень, вечное презрение к окружающим и недобрый нрав. Да, она была равнодушна к своим родителям, братьев и сестёр презирала, выделяя только новорождённых. Бессловесные, те казались ей непорочными существами, и княжна мечтала, что когда-нибудь у неё появятся вот такие же дети. Впрочем, с каждым годом упований становилось меньше и меньше.
Вдруг отец по весне нынешнего года объявил: Ольгу выдают за наследника из Галича. Бог ты мой! Счастье-то какое! Ничего, что моложе невесты – больше чем на пять лет. Ничего, что, по слухам, не богатырь и не воин, а затворник-бука: станет чаще дома сидеть, у жены под юбкой. Ничего, что Галич не Киев, – говорят, богатства не меньше, благодатный край, да и к Византии поближе, где её греческая родня (то, что Ольга доводилась племянницей самому императору Мануилу I Комнину, грело сердце девушки всегда).
Собиралась в дорогу быстро. И куда исчезла вечная медлительность, ипохондрия, раздиравшая рот зевота? Бабочкой порхала по горницам и сама наставляла горничных, что в какой сундук складывать. Попрощалась с матерью сдержанно; та сказала: «Хоть попервости не капризничай в доме свёкра, сразу-то на распри не лезь. Покажи себя заботливой супругой и дочкой. А как первенца народишь на свет – там уж сможешь дать себе волю: чай, с ребёнком-то на руках не отправят к родителям!»
Рано утром разместилась в повозке и помчалась на запад – через юрьевские леса и московские болота с их мошкарой (через это и название – «мошква»!), прямиком на Смоленск. Там её ждала расписная ладья под белым парусом, присланная нарочно отцом из Киева, на которой доплыла по Днепру до Вышгорода. Здесь сестру поджидал сводный брат Андрей – смуглый, узколицый, в половчанку-мать; он всегда относился к Ольге без особой симпатии, но теперь, по велению Долгорукого, встретил пышно, угостил отменно, усадил в украшенный лентами и цветами свадебный поезд из десятка колясок и отправил далее, в стольный град, до которого было не больше часа езды.
В тереме дворца её искупали в каменной лохани с розовой душистой водой, завернули в мягкую простыню, уложили почивать. Но невеста, несмотря на усталость, не сомкнула глаз: думала о будущей церемонии и пытала служанок – Ярослав не дурен ли, не свиреп ли и не Змей ли Горыныч? Те по глупости прыскали в кулак, не могли толком объяснить; Ольга злилась и гнала их взашей.
Ярослав, которому тоже до свадьбы видеть свою нареченную не пришлось, спрашивал Гаврилку Василича, бегавшего на княжеский двор для разгляда, какова княжна, очень ли уродлива. Гридь, желая не слишком огорчать жениха, говорил уклончиво: дескать, не успел рассмотреть как следует, слишком быстро её сводили с возка.
– Ну, хоть в целом-то что запомнил? – наседал Осмомысл. – В теле и в соку или же костлява?
– В теле, в теле, шибко даже в теле.
– Что, толста? В батюшку пошла?
– Ну, не так, чтобы очень в батюшку, но смотреть явно есть куда.
– А лицо какое? Нос велик?
– Вроде бы немал.
– Говори же яснее, олух! Значит, не красавица? Витязь морщил верхнюю губу:
– Красота – вещь такая… То, что одному – глаз не оторвать, для другого – кикимора.
Сын Владимирки хмурился:
– Стало быть, кикимора… Так бы и говорил с самого начала.
– Ой, да вечно ты разумеешь в словах больше, чем сказали! Не кикимора, нет, но и не Царевна Лебедь – баба как баба; то есть, извиняюсь, княжна как княжна.
Таинство свершил сам митрополит. Весь обширный Софийский собор был забит знатью; многие, опоздав к началу, дожидались выхода молодых у притвора. Мелодично звонил главный колокол. От его звуков киевские голуби то и дело вспархивали ввысь, и казалось: в тёмно-синее небо кто-то беззаботно швыряет ветки сирени с распустившимися цветами. А в садах цвела настоящая сирень и благоухала возвышенно.
Наконец, растворились ворота храма, и на солнце вышли новобрачные: оба в красном, аксамитово-парчовом, шитом золотом; Ярослав в долгополом нарядном кафтане без кушака и в плаще-корзне с золотой застёжкой на правом плече; Ольга в душегрее и кике[9]9
Кика – старинный русский головной убор замужних женщин.
[Закрыть], с длинными височными колтами-подвесками; не спеша ступали по лепесткам, щедро рассыпанным сверх ковровой дорожки, кланялись гостям. Что и говорить, Долгорукая не пленяла воображения; крупные черты рыхлого лица при достаточно мелких глазках и неровно растущих зубах делали её похожей на раскормленную медведицу; а худой, длинный Осмомысл чем-то напоминал журавля; оба друг другу не понравились в первое мгновение и теперь чувствовали скованность, холодок в груди, разочарование. «Он, конечно, не пугало огородное, – думала она, – и глаза ничего, большие; но уж больно худ – если не поправится, будет к старости вылитый Кащей!» Сын Владимирки рассуждал тоже в этом духе: «Вот не повезло! Толстая, нескладная. Да ещё пушок на лице. Фу, какая гадость! Как лобзать такую? От брезгливости может в спальне вытошнить».
Но потом успокоились, даже улыбались. А когда за столом под крики «Горько! Горько!» стали целоваться, оба ощутили некоторую приятность.
Впрочем, вскоре, в одрине наедине, вновь почувствовали неловкость. Ольга лежала под шёлковой простыней в белой ночной рубашке тонкого полотна этакой горой, у которой от частого дыхания верх ходил ходуном. А жених всё не мог раздеться, путаясь в одежде, – или время тянул специально, отдаляя развязку? За окном, занавешенном плотной тканью, солнце вовсю светило, было жарко, душно, у стекла звенела недовольная муха.
Наконец Ярослав, оказавшись в одних подштанниках, юркнул под простыню и закрыл от страха глаза. Вдруг почувствовал, как рука невесты гладит ему живот, опускается ниже, ниже – и проделывает такое, что он сам себе не решался делать, будучи ещё мальчиком.
– Ну, не бойся, милый, – нежно прошептала она. – Что ты весь трепещешь? Это же приятно… очень, очень приятно, правда?.. А теперь попробуй – соверши со мной то же самое.
Протянув ладонь, он скользнул вдоль её тёплого бедра, запустил пальцы под материю, начал поднимать руку выше, выше – и затем ощутил нечто мягкое, влажное, горячее, от чего запрыгало его сердце; Осмомысл приоткрыл глаза и увидел, как его жена сладко дышит, смежив веки, опрокинувшись на подушку; и чем больше его перста шевелят её плоть, тем ей больше нравится, и она уже тихо стонет, изгибаясь в истоме под простынёю… Так они ублажали друг друга, доводя тела до точки кипения, а потом, позабыв про стыд и недавнюю робость, отдались всецело буйству вожделения, оглашая одрину то вскриками, то рычанием зверя…
Свадьбу праздновали три дня. Вслед за тем молодые уселись в пёстрые повозки и поехали в Галич.
Глава четвёртая
1С Тулчей-Акулиной прожил Иван Берладник меньше года. Их семейная жизнь складывалась неплохо, муж держал в подчинении половцев и берладников, собирал дань с проезжих купцов (тех, кто упирались, просто грабил), привозил во дворец сундуки с добытым добром, а жена ждала первенца, радуясь его толчкам внутри живота. Улыбаясь, говорила супругу: «Будет непокорный, как ты». – «Нешто я непокорен? – удивлялся он. – Я сама незлобивость и добродушие, век готов провести у тебя под боком». – «Ну, посмотрим, посмотрим», – ласково смеялась она.
В первых числах марта разрешилась от бремени мальчиком. Получил новорождённый имя Ростислава – в честь убитого Владимиркой деда, а в среде половцев звался Чаргобаем – в честь другого деда, знаменитого ясновидца. Был здоровенький и сосал молоко, с аппетитом чмокая.
Но потом повивальные страсти улеглись, сына окрестили, и, когда дороги по весне окончательно высохли, у Ивана в душе зародилось беспокойное чувство. Маялся, бродил по дворцу, думал то и дело: ну, а дальше что? Новые набеги, новые сундуки и шубы? Благочинная жизнь отца-семьянина в выводке детей? Смерть вдали от родины? Неотмщённый отец? Но, с другой стороны, он ведь обещал – Чаргу, Карагай, Акулине, – что не тронется с места, не вернётся на Русь, чем предотвратит новые напасти… Разве обещал? Или говорил неопределённо и обтекаемо: поживём – увидим, нечего, мол, загадывать?.. Как же поступить в этом случае? Подавить в сердце недовольство и остаться на Дунае или бросить сына, любящую жену и сбежать?
Тосковал, терзался. А потом, ни к чему не склонясь, двинулся с ватагой берладников грабить новые караваны. И однажды, сидя в Малом Галиче, после пира с друзьями, так спросил Олексу Прокудьевича, верного своего подручного:
– Что печален, брате, словно на поминках собственной матери?
Тот ответил невесело:
– Может, на поминках. Мать моя стара, а отец и того старее. Живы ли, в себе ли? И по деткам шибко скучаю, у меня их пяток. Чай, забудут скоро отца, возвернусь – не признают уж.
Посерьёзнев, атаман берладников произнёс:
– Хочешь – поезжай, я тебя не неволю. Но боярин отрицательно мотнул головой:
– Без тебя не тронусь. Вместе унесли из Галича ноги, вместе и вернёмся.
– Ох, не знаю, не знаю, право. Как ни поступи, всё выходит худо.
– Ну, решай, Иване. Я пойму и приму, что бы ты ни сделал.
И спустя какое-то время бывший звенигородец написал жене:
«Милая моя Акулинушка, дорогая Тулча!
Видит Бог: ничего не люблю я на свете больше, чем тебя и нашего Ростиславку. Но желание уйти в родные края, отобрать у ворогов взятое ими неправедно, расквитаться за оскорбления не даёт мне покоя. Не могу без этого жить. Не сердись, прости, потерпи чуток. Я ещё приеду за вами, увезу на Русь, подарю вам счастье. Ну, а вы иногда молитесь за мою удачу.
Остаюсь всегда ваш – верный муж, любящий отец».
Снарядил гонца с грамотой в Берлад, отдал распоряжения сотоварищам – как себя вести без начальника, сел на лучшего из своих коней и на пару с Олексой пустился в путь.
Двигались они сначала той же дорогой, что и раньше – через Прут и Днестр, но потом свернули не в Галич, а поехали дальше, переправились через Южный Буг и направили стопы в Киев. Потому как знали: лишь одна сила может сокрушить подлого Владимирку – князь тогдашний великий киевский Всеволод.
Бросились к нему в ножки, стали молить о помощи. А поскольку Всеволод сам терпеть не мог галицкого князя, принял их тепло и, недолго думая, выступил в поход на Звенигород. Чем кампания кончилась, нам уже известно: вече звенигородцев приняло решение подчиниться Берладнику, но наместник Иван Халдеич, разобравшись с ними сурово, удержал в своих руках крепость. Подоспевший с дружиной Владимирко отогнал киевлян. Всеволод простудился на обратном пути, заболел и умер в ночь с 30 июня на 1 июля 1145 года.
Новый правитель Киева Изяслав недоверчиво отнёсся к приближенным и близким предшественника, так что Берладнику и Олексе ничего не оставалось, как податься к Всеволодову брату – Святославу Ольговичу в Новгород-Северский. Но и там они плохо прижились, стали кочевать от князя к князю и, в конце концов, поступили на службу к Юрию Долгорукому.
Тот доверял галичанам, поручал им ответственные дела – например, бросал на войну со своим противником – князем из Великого Новгорода, – а потом взял с собой завоёвывать Киев.
После свадьбы княжича Ярослава с Ольгой и отъезда их восвояси в Галич, между двух друзей пробежала чёрная кошка. Первым начал возмущаться Олекса. Он сказал:
– Ты, я погляжу, примирился со своим положением, хочешь оставаться изгоем, на чужих задворках. Мне сие не по нраву. Будь что будет, но хочу вернуться домой.
У Ивана от гнева побелели глазные радужки:
– Предаёшь? Сбегаешь?
– Называй как знаешь. Я надеялся долго. Но теперь, когда Долгорукий не пойдёт на свата и зятя, не видать нам Звенигорода и Галича как своих ушей. Так чего терять?
– Есть ещё надежда! – закричал Берладник неожиданно звонко.
– Где, какая? – усомнился вельможа грустно.
– Изяслав.
Оба замолчали, вперившись глазами друг в друга.
– Изяслав? – наконец повторил Прокудьич. – Но каким боком – Изяслав? Он тебя не любит и в союзники брать не станет.
– Он меня не любит, конечно, – согласился приятель, – но намного больше ненавидит Владимирку с Долгоруким. Если Изяслав мне поможет разделаться с первым, я ему помогу разделаться со вторым и усесться в Киеве.
Думая о сказанном, галицкий боярин спросил:
– Разве это не грех – задружиться с Гюргеем, принимать от него почести и блага, а потом оказаться в стане его врага?
– Может быть, и грех, – согласился Иван. – Но нельзя жить и не грешить! Мы грешим уже своим появлением на свет. Тем, что дышим, забирая у других воздух, и едим, и пьём, обделяя ближних, женимся на чужих невестах, вызывая зависть… Рыба ищет, где глубже, человек – где ему сподручней… Мне теперь сподручней у Изяслава. Он подался во Владимир-Волынский, к собственному сыну. Я поеду туда же. Ты со мною, Олексе? – И Берладник, взяв его за лоб, запрокинул голову товарища, заглянул в глаза: – Или нашей дружбе конец?
Собеседник не выдержал тяжёлого взгляда, смежил веки и проговорил:
– Я не верю больше в твою удачу. И как другу даю совет: вспомни о словах Чарга. Возвращение наше на Русь ничего хорошего не дало. Надо образумиться. Всё вернуть на круги своя. Мне – обратно в Галич, к детям и жене. А тебе – в Берлад. Больше нет спасения.
Оттолкнув соратника от себя, Ростиславич сказал с презрением:
– Ах ты смерд, холоп! Покидаешь меня в трудную минуту. Столько вместе перенесли, столько пережили… И, выходит, напрасно? – Он шагнул к окну, посмотрел наружу. – Что ж, ступай, катись! Прыгай на жену, сделай ей шестого ребёнка. Но учти одно: ни одна супруга не заменит тебе друга, побратима, наперсника. Ни один из твоих наследников не пожертвует жизнью ради тебя, как я. Помни это, Олексе. Помни, помни, что не я, а ты ушёл первый. И не забывай до последнего вздоха. Всё, прощай!
Галичанин встал. Посмотрел в спину приятеля, отвернувшегося к окну, сделал шаг вперёд – видимо, желая обнять, но махнул рукой, отвернулся сам и уже от двери бросил через плечо:
– Что ж, прости и ты, коли пожелаешь…
2
Городок Владимир-Волынский был намного беднее Галича. И сама Волынь, примыкая с юга к Пинским болотам, средь дорогобужских и луцких лесов, не имела таких угодий и пастбищ, виноградников и садов. Но, с другой стороны, находясь посреди пути между Киевом и Польшей, занималась торговлей и играла не последнюю роль в жизни Западной Руси. А волынский князь Мстислав Изяславич обладал не меньшим влиянием, чем его, допустим, черниговская или новгородская родня.
Изяслав, изгнанный из Киева, убежал к сыну во Владимир-Волынский.
Оба они – отпрыск и родитель – внешне чрезвычайно похожие, по характеру сильно отличались. Большеротые, пучеглазые, в бородавках, смахивали на жаб; ели много и шумно, к чужакам относились подозрительно; но отец, более агрессивный, злой, жестокий, жить не мог без борьбы, интриг, столкновений с врагами; а наследник поступал не столь импульсивно, осторожнее, хладнокровнее. Говорил неспешно: «Для чего суетиться, если Долгорукий и сам не продержится в Киеве больше года? Киевляне суздальцев не любят – или прогоняют, или травят. Скоро ты вернёшься на Днепр». – «Нет, – кричал Изяслав, – не могу ничего не предпринимать! Я поеду к королю ляхов Мешке: он вдовец и пускай берет в жены младшенькую мою – Евдокию. А взамен пришлёт войск и денег. А затем подамся к королю унгров Гейзе, моему зятю, тоже за подмогой. Против нашей силы у Гюргея кишка тонка будет!» – «Да зачем теперь ехать-то? – сомневался Мстислав. – В зиму глядя? По весне уж – куда ни шло». – «По весне поздно будет!»
Неожиданный приезд во Владимир беглеца из Киева – Ивана Берладника – сильно озадачил обоих. Поначалу подумали, что ему доверять опасно, – вдруг его заслал Долгорукий для разведки? Или, вероятно, для убийства соперника? Ухо надо было держать востро. Но потом случилось событие, изменившее отношение волынян к звенигородцу.
Дело было на праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы – 21 ноября. Евдокия Изяславна накануне отъезда в Польшу посетила женский Святогорский монастырь, где молилась долго, а когда возвращалась во Владимир, неокрепший лёд на Буге не выдержал, и её сани угодили под воду. И княжне бы не выплыть, если бы несчастье не узрел с берега Иван. Не раздумывая нимало, он рванул к полынье и нырнул за девушкой. Перепутав, поначалу вытащил подругу-боярышню, а потом, со второго раза, и саму дочку Изяслава. Мокрых и продрогших, их доставили во дворец, отогрели в бане, отпоили тёплым вином и растёрли барсучьим жиром. Как ни странно, но никто из принявших ледяную ванну не схватил даже насморка. А Берладник сделался отныне героем и первейшим другом княжеской семьи.
– Вот что, мой любезный, – говорил ему отец Евдокии, – я пробуду в Кракове месяца полтора, не меньше. Свадьба, переговоры, всё такое. И боюсь упустить драгоценное время, не успею посетить унгорского короля. Отправляйся-ка лучше ты к нему, приложи все силы, чтобы он решил мне помочь. Кстати, заодно и себе поможешь: общим войском по пути на Киев завернёте с унграми в Галич, разобьёте пакостного Владимирку. Что, согласен?
Благодарный сын Ростислава, опустившись на правое колено, преклонил перед князем голову: этот жест означал, что Иван признает его первенство и отныне будет повиноваться.








