Текст книги "Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 61 страниц)
Ежели ты действительный поборник принципов, ежели ты воистину призван оградить и утвердить оные, то ты поймешь мое беспокойство. Прямо тебе говорю: как насадитель и оградитель принципа собственности, ты должен таким образом вести свои дела, чтобы во всякое время дать отчет относительно способов приобретения. По крайней мере, я, Прогорелов, был в старые годы вполне на этот счет чистосердечен. Все, что вы видите, говорил я, все это перешло ко мне от папеньки и маменьки (были и исключения, но очень немного), я же только одно усовершенствование в дошедшем имуществе допустил: заложил оное в опекунском совете. По моему мнению, не меньшее чистосердечие в этом смысле обязываешься выказать, Разуваев, и ты.
Но тут-то именно ты и начинаешь увертываться. На одно набрасываешь покров давности (тоже, брат, принцип!), на другое – покров коммерческой тайны. А юристы и публицисты твои, так те даже прямо говорят, что так как в данном случае истцов в виду не имеется, то и надлежит в требовании чистосердечного отчета отказать. И отказывают – что́ будешь делать! И даже правильно отказывают, потому что, допусти вас подноготную разворачивать, вы и сами искляузничаетесь, и других до смерти закляузничаете.
Однако для партикулярного человека это не резон, ибо он не юрист и не публицист, а простой сын отечества. Как только он замечает, что ответчик начинает ссылаться на отсутствие истцов, так тотчас начинает подозревать: а ведь отсутствующий-то истец, пожалуй, и есть именно я, партикулярный человек!
Допустить, чтоб эта мысль утвердилась в нем, – очень невыгодно, потому что, развивая, проверяя и дополняя ее, он может прийти к выводам поистине поразительным. Как юрист, ты ясно понимаешь, чем ты вправе «воспользоваться», что вот это ты можешь «оттягать», а вот это – просто «отнять»; но партикулярный человек, как сын отечества, во всем этом сомневается. Как юрист, ты говоришь: как взял, так и отдай! – а он, как сын отечества, возражает: и все-таки ты поступай по-божески! Как юрист, ты говоришь: своими ли глазами ты смотрел? своими ли руками брал?.. – а он, как сын отечества, возражает: и все-таки ты меня обманул, зубы мне заговорил! Как юрист, ты его убеждаешь: ты пропустил все сроки, не жаловался, не апеллировал, на кассацию не подал, кто ж виноват, что ты прозевал? – а он, как сын отечества, возражает: где ж это видано, чтоб из-за каких-то кляуз у меня мое отнимать? Как юрист, ты говоришь: я за своей собственностью блюду, а ты за своею блюди! – а он, сын отечества, возражает на это: вор!
Конечно, все эти возражения ничтожны и будут оставлены без последствий, но когда живешь среди сынов отечества, то надобно заранее приготовиться к тому, чтобы и ничтожные возражения выслушивать. Сыны отечества простодушны и неразвиты, и в довершение всего каждый из них наивно думает: своего-то ведь жалко. Очень может быть, что это и предрассудок, но что же делать, мой друг! он настолько живуч, что не принять его к сведению – просто нельзя.
Я думаю, впрочем, что ты до известной степени удовлетворишь этому предрассудку, если признаешь совместное существование своей собственности и чужой. Это будет и просто и благородно. Неусыпно стеречь свою шкатулку и в то же время не подбирать ключа к шкатулке соседа; держаться обеими руками за рубль, запутавшийся в кармане, и в то же время не роптать, ежели видишь такой же рубль в кармане присного… что может быть величественнее этого зрелища! Вот задачи, которые предстоит осуществить истинному радетелю принципа собственности, и, по-моему, это задачи очень хорошие, особливо ежели выражение о подбирании ключа не принимать в исключительно буквальном смысле, но стараться как можно шире распространять его действие. Не пренебрегай ими, Разуваев! Не разоряй, не грабь, и на вопрос: кого же ты будешь допекать после того, как вконец допечешь обывателя? – не отвечай с нахальством: йён доста-а-нит! Нет, когда-нибудь наступит минута, что и он не достанет, ибо всякому доставанию положен предел, а следовательно, положен предел и твоим допеканьям!
Человек ни к чему не относится с такою чувствительностью, ничего так ревниво не оберегает, как ту совокупность матерьяльных удобств, которыми он успел обставить свою жизнь. Малейший ущерб, приводящий к стеснению этой обстановки, заставляет его роптать и искать глазами, где обидчик? И так как обидчика имярек никогда налицо не оказывается, то он невольно приходит к необходимости обобщать и распространять…
Ужели ты не боишься тех горьких последствий, которые неизбежно должны произойти из подобных обобщений?
Итак, будь умерен и помни, что титул дирижирующего класса, который ты стремишься восхитить, влечет за собой не одни права, но и обязанности. Обязанности эти в том, что касается принципа собственности, гласят так: не укради! А так как, по обстоятельствам времени, такая редакция представляется чересчур уже строгою, то мы можем смягчить ее так: не до конца обездоливай, но непременно оставляй обывателю столько, чтобы изобретательность его и впредь находила для себя повод изощряться. Ежели ты из рубля отнимешь половину – это, я полагаю, будет вполне прилично; ежели ты отнимешь из рубля восемь гривенников, то это будет уж кровопийственно, но все-таки выносимо. Остального не отнимай: пускай опять разживается!
Затем на очереди стоит принцип семейственности, который тоже обязываешься ты оградить. Сознаюсь откровенно: мы, Прогореловы, достаточно-таки порасшатали этот принцип, или, лучше сказать, до того его обнажили, что в конце концов в нем ничего не осталось, кроме въезжего салона, в котором во всякое время происходили разговоры об улучшении быта милой безделицы. И вот, когда дети перестали поздравлять родителей с добрым утром и целованием родительских ручек выражать волнующие их чувства по поводу съеденного обеда, когда самовар, около которого когда-то ютилась семья, исчез из столовой куда-то в буфетную, откуда чай, разлитой рукою наемника, разносился по закоулкам квартиры, когда дни именин и рождений сделались пустою формальностью, служащею лишь поводом для выпивки, – только тогда прозорливые люди догадались, что семейству угрожает действительная опасность. Начали думать, соображать, как этому делу помочь, и, разумеется, прежде всего бросились за справками. Оказалось, что везде было так. Во всех странах цивилизованного мира, где Прогореловы заведовали делами культуры, везде они низвели семейный вопрос до уровня милой безделицы. Из драмы сделали оперетку, из совместного скитания, из спальной в детскую, из детской на кухню, потом в столовую, гостиную и обратно через все инстанции в спальню – вольное катанье на тройках в трактир «Самарканд». И везде же на смену ослабевшим Прогореловым явились люди свежие, неиспорченные, которые тем с большей готовностью подняли брошенные в грязь знамена, что в совершенстве поняли, какую службу они могут сослужить. У всех на памяти, как ловко подняла, в тридцатых годах, знамя семейственности и домашнего очага западноевропейская буржуазия и как крепко она держалась за него, пока вечно достойныя памяти Наполеон III, при содействии Оффенбаха, Шнейдерши и нынешней неутешной вдовы, * не увлек ее в сторону милой безделицы.
Ввиду столь решительных справок предполагалось, что то же самое произойдет и у нас. Сначала Прогореловы расшатают, а потом кабатчики и менялы утвердят. Первая часть этой программы уже выполнена, но будет ли выполнена последняя – это еще вопрос.
Мне кажется, что наиболее существенным препятствием в этом смысле явится род ваших занятий. Вы, кабатчики, желездорожники и менялы, не имеете занятий оседлых и производительных, но исключительно отдаетесь подсиживаньям и сводничествам. В согласность этому, и жизнь ваша получила характер кочевой, так что бо́льшую ее часть вы проводите вне домов своих, в Кунавине. Но о каких же принципах может быть речь в Кунавине?
Очевидно, что публицисты, возложившие на вас обязанность утвердить принцип семейственности, совсем проглядели эту обстановку. Их ввела в заблуждение ваша грубость, которую они приняли за патриархальность. В то время, когда у западноевропейского буржуа наполеоновского образца «I’eau vient à la bouche» – у вас «текут слюни»; в то время, как у того же буржуа из уст вылетает целый фейерверк милых мерзостей – из вашей утробы извергается какое-нибудь односложное паскудство; в то время, как западный буржуа разговаривает, убеждает, умоляет, – вы, «глядя по товару», выкладываете более или менее крупную ассигнацию, кратко присовокупляя: Машка, пошевеливайся! Не спорю, с точки зрения ясности намерений, ваши «слюни» сравнительно менее паскудны, нежели французское «l’eau à la bouche», но, спрашивается, что же, однако, общего между кунавинскими «слюнями» и семейственностью? О каком тут «утверждении» может идти речь?
Поэтому, в смысле семейственности, я не надеюсь на тебя, Разуваев! Ничего ты не утвердишь. Но так как на тебя обращены все взоры, и так как, в качестве новоявленной «интеллигенции», чаша сия ни в каком случае не минет тебя, то, по мнению моему, ты только тогда успеешь… ну, хоть притвориться поборником чистоты семейного очага, когда радикально изменишь род своих занятий. Перестань заниматься кабаками, не подсиживай, не сводничай, сократи до минимума экскурсии в Кунавино * , производи, а не маклери – это до известной степени осадит тебя, утрет твои «слюни» и приведет в порядок твои утробные урчания. Но будет ли и за всем тем принцип семейственности тобой утвержден – на это, я полагаю, и прозорливейший из публицистов утвердительного ответа не даст * . Да и ответить тут можно только одно: не будет, наверное не будет – вот и все.
В заключение еще один вопрос: о неоставлении присных без заступления, или же, что то же самое, о неприменении к ним принципа предательства.
Я, Прогорелое, совершенно некомпетентен по этому вопросу. Всю жизнь я столповал за свой собственный счет, а о присных слышал только за обедней в церкви. Тем не менее, возобновляя в памяти процесс моего переименования из столпов в пропащие люди, я должен сознаться, что в числе причин этого превращения немаловажную роль играло и то, что я процветал независимо от процветания моих соотечественников, что я ни за кого не поревновал, никого своей грудью не заслонил. Стало быть, ежели ты желаешь столповать продолжительно и благополучно, то не только не должен брать пример с меня (к чему ты, мимоходом сказать, чересчур наклонен), но, напротив, обязываешься поступать совершенно наоборот. Я равнодушествовал – ты сострадай; я бездействовал – ты хлопочи; я держался правила: носа из мурьи не совать – ты выбегай из мурьи как можно чаще, суй свой нос, суй! Хлопочи об концессиях, но не забывай и о соотечественниках. Это хорошо зарекомендует тебя в их глазах и их самих заставит надеяться и верить в лучшие дни. Выйдет ли что-нибудь из этих хлопот, надежд и верований – это вопрос другой, и ежели ты хочешь, чтоб я ответил на него по совести, то изволь, отвечу * : не выйдет ничего, потому что у тебя и на уме ничего такого, чтоб что-нибудь вышло, – нет. Но все-таки старайся, радей, хлопочи!
Засим моя речь кончена. Вкратце она может быть резюмирована так:
Люби отечество, чти государство, повинуйся начальникам.
Блюди свою собственность, но не отказывай и присному твоему в праве иметь таковую.
О Кунавине, по возможности, позабудь.
А главное все-таки: люби, люби и люби свое отечество! Ибо любовь эта даст тебе силу и все остальное без труда совершить.
Круглый год *
Первое января *
В Новый год, разумеется, пришел ко мне племянник. Молодой человек лет двадцати четырех, но преспособный. У меня только в Новый год да на пасху и бывает.
– С Новым годом, дяденька.
– С новым счастьем тебя. Вареньица не приказать ли подать?
– Помилуйте, дядя, я в это время водку пью (был третий час на исходе).
– Водку? а ежели маменька узнает?
– Она уж пять лет это знает.
– Ну, водки так водки. А ежели водку пьешь, так, стало быть, и куришь. Вот тебе сигара. Рассказывай, что хорошего? с визитами кончил?
– С нужными – да; еще два-три не особенно важных осталось – те перед обедом доделать успею. А что ж вы, mon oncle [23]23
дядюшка.
[Закрыть], не поздравляете меня?
– Не знаю с чем, оттого и не поздравляю.
– Conseiller de college * [24]24
Коллежский советник.
[Закрыть]– сегодня и в приказах уж есть.
– Вот как это прекрасно! Поздравляю, поздравляю, мой друг! Маменьку-то уведомил ли?
– Сегодня в девять часов утра в Ниццу телеграфировал и сейчас заезжал домой – уж ответ получен. Вот и телеграмма.
Он подал листок, на котором я прочитал:
«Petersb. Znamenskaïa, 11.
Néougodoff.
Suis toute fière bénis conseiller college Vendez Russie vendez vite argent envoyez Suis à sec
Nathalie» [25]25
«Петербург, Знаменская, 11. Неугодову.
[Закрыть].
– Однако как же это: «Vendez Russie, vendez vite» и «argent envoyez» [26]26
«Продавай Россию, продавай скорее» и «высылай деньги».
[Закрыть]– что́ это значит? Неужто уж так деньги занадобились? – в недоумении остановился я.
– Очень просто: есть у нас пустошь Рускина – вот ее и надлежит продать. А на телеграфе переврали: Russie.
– Гм… какая, однако ж, можно сказать, провиденцияльная ошибка! Так вы Рускину-то продаете?
– Мы, дяденька, уж третью пустошь продаем с тех пор, как maman в Ниццу уехала. Она пишет, что пустоши – лишнее, только фигуру имения портят.
– То есть как тебе сказать?.. Конечно, пустоши – это вроде бородавки… Бывают, однако, и бородавки… А, впрочем, и то сказать: много денег в Ницце надо * , особливо, ежели кто в Монте-Карло ездит! Только как бы после Рускиной-то и до Монрепо́ Nathalie не добралась!
– Никогда не допущу! Там прах моего отца! Вы забываете это, mon oncle!
– То-то уж попридержитесь. Стало быть, Nathalie тобой довольна! «Suis toute fière» [27]27
«Преисполнена гордости».
[Закрыть]– вот они, материнские-то чувства! Цени их, друг мой! Vendez Russie, vendez vite… фу! Да, впрочем, какая бы мать и не загордилась на месте Nathalie: в твои лета – и уж почти фельдмаршал!
– Ну, до фельдмаршалов-то далеко!
– Нет, не очень. Посчитай-ка. Через год, положим, статский советник… *
– Через год… impossible, mon oncle! [28]28
Невозможно, дядюшка!
[Закрыть]
Феденька скромничал, но я очень хорошо видел, что внутренно он вполне одобряет мои предположения, и потому продолжал:
– Через два года – действительный, потом тайный, * потом трещина вдоль черепа… * фу, что это, однако ж, какой я вздор говорю! Нет, право, совсем не так далеко, как кажется с первого взгляда! Ну, да будущее в руце божией… Теперь-то ты как? доволен?
– Еще бы! сам генерал давеча на общем представлении объявил. Подошел, поздравил и сказал: если и на будущее время будете так продолжать, то…
Феденька остановился.
– Ну?
– И только – что ж больше! затем перешел к следующеему – и ему тоже…
– Ну, вот видишь! Стало быть, статский-то советник уж и теперь подразумевается. Продолжай, душа моя, старайся!
И маменьке утешение, да и я, дядя-старик, на тебя глядючи, порадуюсь!
И, как истинный старик, я не утерпел и воскликнул:
– Господи! давно ли! Давно ли, кажется, я от купели тебя воспринимал!
– Ровно двадцать четыре года тому назад.
– Как время-то бежит! Словно вот сейчас слышу голос Nathalie из-за двери: ради бога, Michel, не урони его! ты такой неловкий!
– Не уронили, однако?
– Бог спас! а знаешь ли, впрочем, что ведь иногда вашего брата, из нынешних, право, недурно было бы в младенческих летах с умеренной высоты уронить!
– Это за что?
– Да бойки вы очень. Мечетесь, скачете, куски ловите – сколько вы народу передавите! Ну, да что говорить об этом! Дай-ко лучше я полюбуюсь на тебя.
Я приподнял его с кресла за руки, поставил перед собой и повернул кругом.
– Без отметин! Ноги крепкие, без подседов, грудь широкая, круп, как печь, и при этом – селезенка играет!.. молодец! Дамочки-то, я полагаю, видеть равнодушно не могут! Особливо, как теперь узнают, что такой милушка – и почти фельдмаршал! Ведь ты, разумеется, и в благотворительных обществах служишь? *
– Без этого, дядя, нельзя. В двух обществах секретарем, в трех – членом-соревнователем.
– Знаешь, значит, где раки зимуют?
– Не без того. Да ведь и вы, дядя, я полагаю, в свое время по части «дамочек» спуску не давали?
– Где нам, друг мой! В наше время ведь и «дамочек»-то не было. Бывали, да всё Юноны * ; сидит она, бывало, в опере, в бельэтаже, словно царевна в окладе, да пасти́льки жует – ну, и любуйся на нее снизу. А теперь пошли маленькие, юрконькие… интересны они? – Масло!
– Ну, и слава богу. Только вот говорят они много… всё говорят! всё говорят! Этого тоже в наше время не было. Вообще в наше время для тех, кто не состоял по кавалерии или не обладал громким титулом, плохо по женской части было. Только два рессурса и существовало: Кессених да Марцынкевич. Там, действительно, встречались «дамочки», но те не разговаривали. Оно, с одной стороны, конечно, недостаток словесности… но с другой стороны… * Ну, дай тебе бог! дай бог!
Я обнял его и поцеловал. Но потом опять не выдержал и удивился.
– Да ведь ты едва школьную скамью оставил! Ах!
– Пять лет уж, дяденька.
– Неужто уж пять лет!
– Даже немного больше. Нет, вы вот кому подивитесь – Самогитскому! Всего на один курс старше меня, а на днях уж в Погорелов послан!
– Вот, я думаю, чья маменька-то не нарадуется!
– У него, mon oncle, нет настоящей маменьки. То есть, коли хотите, она есть, но… vous concevez? [29]29
понимаете?
[Закрыть]Он – сирота, но сирота, так сказать… государственный! *
– Гм… понимаю! Эти сироты всегда… Это, дружок, и в мое время случалось. Служишь, бывало, служишь, только что местечко для себя облюбуешь – и вдруг тебе на голову… «сирота»!
– Так, и вы, значит, знакомы с этими разочарованиями?
– Я, голубчик, все знаю. Я и славы видел, и срамоты видел – все у меня на глазах прошло! Ты спроси, чего я только не видал!
– Да, говорят, интересные у вас воспоминания есть.
– Есть-таки. Бывали интересные вещи и в наше время, но, полагаю, что теперь их вдвое больше, и если б ты, например, наблюдал, то, наверное, всякого из нас, стариков, за пояс бы заткнул.
– Почему же вы так думаете?
– Да просто потому, что в наше время жизнь как-то ровнее шла, стало быть, и интересного в ней сравнительно меньше было. Подкладкой-то ей, положим, служили те же самые непредвиденность и неприкрытость, что и теперь, но люди, которые пользовались этой подкладкой, были солиднее. Они понимали, что известные жизненные условия для них выгодны, и пользовались ими, как могли; но они не дразнились, не утверждали во всеуслышание, что это те самые условия, лучше которых нет и не будет. Они знали, что такого тезиса нельзя приличным образом поддержать и что болтливость и хвастовство могут только компрометировать, но никак не защитить. Поэтому в наше время была строгость, но не было ненависти; бывали действия, суровые, неумолимые, но не было вывертов, презрения и наглости. Мрачно было, мой друг, в наше время, но хоть тем хорошо, что «питореску» [30]30
pittoresque – живописного.
[Закрыть]подлого не так много было. Живешь-живешь, бывало, в «объятьях сладкой тишины» – и ничего-то бьющего в глаза! * И только когда-когда что-то шевельнется. Герой вдруг появится, который один целую армию полицейских разобьет, или такой уж мерзавец, что даже прочие мерзавцы – и те удивляются, как его земля носит. Ну, разумеется, интересно: возьмешь и запишешь.
– Так, значит, по-вашему, нынче интересных вещей больше?
– Больше, мой друг.
– Представьте, я этого никогда не замечал!
– И не заметишь, потому что ты сам среди этой суматохи живешь. А вот, если, по обстоятельствам, придется тебе от фельдмаршальства-то отказаться да к сторонке отойти, – вот тогда все эти интересности сами собой и всплывут. Будет об чем и детям и внукам порассказать.
– Не знаю. Это для меня совсем ново. Во всяком случае, я думал и продолжаю думать, что никогда мы не пользовались такой свободой, как теперь, и что в этом отношении, по крайней мере, шаг вперед, сделанный нами…
– Свободно-то, даже очень свободно – помилуй, разве я не знаю! Но непредвиденность… ах, эта непредвиденность! Представь себе, вот я стар-стар, а все-таки меня ежечасно какая-то оторопь берет. Ходишь иногда один и думаешь: во́льно мне теперь, на что́ вольнее! Что хочу, то и делаю! И в десятую долю никогда так свободно не дышала моя грудь, как дышит нынче! И вдруг какая-то неприятная дрожь. А что, дескать, коли, по обстоятельствам, придется вверх ногами ходить?
– Но ведь это пустяки, mon oncle! вы очень хорошо понимаете, что пустяки!
– Понимаю-то понимаю, а все-таки…
– Все-таки боитесь… пустяков!
– Клянусь, боюсь. Никогда этого со мной не бывало, даже при Бироне * не было – вот, брат, как я давно живу! – а нынче, как спать ложиться иду, непременно обе двери, и на парадную лестницу, и на черную, осмотрю: крепко ли заперты? И ночью не раз встанешь – послушаешь.
– Что ж, привидений вы, что ли, боитесь?
– Нет, не привидений, а вообще… «Интересного» боюсь. Думаешь иногда: что уж во мне! кажется, только и корысти, что заборы мной подпирать – а все-таки боишься!
– Ну, нет, не скромничайте! не говорите, что вами только заборы подпирать! Слыхали мы тоже про вас, слыхали-таки!
Феденька сказал это, очевидно, шутя, однако ж я все-таки обеспокоился.
– Вот видишь, и ты слышал – а я ничего не знаю. Почти ни с кем я не вижусь, а если и вижусь, то с такими же калеками, как я сам; даже водку совсем перестал пить, а все-таки чувства опасения не утратил!
– А я и вижусь со всеми, и вино и водку пью – и ничего не боюсь.
– Во-первых, ты кандидат в фельдмаршалы – не тебе, а тебя бояться приличествует. Во-вторых, ты бесстрашный. Вы все, нынешние, бесстрашные. В вас совсем нет чувства ответственности, а мы, старики, были снабжены им в излишестве.
– Но какое же тут чувство ответственности, коли вы даже водки не пьете?
– Все-таки. Вспомни, что я вскормлен непредвиденностью и, следовательно, ни на минуту не имею права позабыть об ней. Придет она, спросит, – я должен виниться. В чем виниться – я, положим, не знаю, но обстановку виноватости все-таки представить обязан.
– Однако напуганы-таки вы!
– Не напуган, а смолоду привык понимать, что в сем месте не пахнет розами. Вот эту-то самую остроту обоняния я и называю чувством ответственности. Без хвастовства и не в укор тебе, но я все-таки должен сказать: мы, старики, умнее вас держали себя.
– Ого!
– Да, умнее, – право, это так. Не все срамоты наружу вываливали, а кое-что и для внутренних апартаментов приберегали. И не стыд руководил нами в этом случае, а именно чувство ответственности, опасение компрометировать и себя, и присных своих. Уж это разве оглашенные какие хвастались: я, мол, такого-то объегорил, а такого-то и совсем по миру пустил; мудрый же, бывало, сядет потихоньку в уголок, да и прикладывает рублик к рублику. А на старости лет, глядишь, он либо в масоны поступил, либо псалмы в стихи перекладывает. * Так-то, мой друг. И гадость свою выполнил, да и окрестностей вонью не отравил, – вот наша мудрость была какова!
– К счастью, что в наше время ни «оглашенных», ни «мудрых» – одинаково нет.
– «Мудрых» нет – это правда; но «оглашенных» – хоть пруд пруди. И при том живущих со дня на день, непредусмотрительных, без надобности тщеславных и без надобности же пресмыкающихся, не понимающих, что всякий поступок должен иметь свою причину и свой результат…
– Дядя! ведь это, наконец, обидно!
– Да, это обидно. До такой степени обидно, что даже самая беседа об этом раздражает. Но представь себе: есть вещи, до такой степени неразрывные с человеческим существованием, что как ни отмахивайся от них, они так и наступают, так и наступают на тебя. Вот я совсем уж, кажется, отгородился от жизни, да, к несчастью, к газетам привычки не могу побороть. Получаю, братец, читаю. Иной раз прямо тебя по затылку ударит, а другой раз, хоть и ничего нет в газете, – опять обида: почему ничегонет? Не может быть, чтоб ничегоне было! Обида, обида, обида! Может быть, на деле и нет этой обиды, да внутри у тебя непроглядная масса обид сидит. Тревожат, дразнят, досаждают. Перечти-ка ты эти обиды, посчитай-ка их в тиши уединения – вот и поймешь, почему иногда скучно на свете жить. *
– Вольно же вам!
– Обиды-то глотать? Нет, иногда даже полезно приучаться к этому глотанью, потому что обида, рано или поздно, все-таки придет. И ежели ты к этому не привык, а умеешь глотать только устрицы, то обида у тебя поперек горла встанет, задушит. А меня не задушит, потому что я привык. Впрочем, будет об этом, обратимся лучше к тебе. Ну, фельдмаршал, сказывай: планы у тебя в головке, чай, так кишмя и кишат?
– Какие же планы, mon oncle? и что может мне предстоять?
– Нет, тебе предстоит… я это чувствую, что тебе «предстоит»! Может быть, один «сирота» мимо проскочит, другой проскочит, а все-таки ты там будешь, где тебе природой указано. Вот почему я тебе, как дядя и друг, говорю: не зарывай в землю своих талантов, но кюльтивируй их!
– Но ведь ежели вспомнить то, что мы сейчас говорили об этих талантах, так, пожалуй, не кюльтивировать, а именно зарыть их скорее придется.
– Гм… пожалуй, что и так. В таком случае, зарой эти таланты и очисти место для других. Надо тебе сказать, что талант сам по себе бесцветен и приобретает окраску только в применении. Какого рода положительные применения ты можешь дать своим талантам – это, к сожалению, объяснить трудно. Но от какого рода применений полезно было бы тебе воздержаться – это я, пожалуй, могу сказать.
Феденька с чуть заметной усмешкой взглянул на меня и процедил сквозь зубы:
– Например?
– Вижу я, вижу, мой друг, что болтливость моя забавляет тебя. И знаю, что тебе нужно только «провести время» с старым дядей, в ожидании тех визитов, которых ты еще не успел доделать…
– Что за мысль, mon oncle!
– Ничего; позабавься – мне и самому приятно, ежели тебе весело. Начну с воспоминаний прошлого. Был во времена оны у нас государственный человек * – не из остзейских, а из настоящих немцев, – человек замечательного ума и, сверх того, пользовавшийся репутацией несомненного бескорыстия. Тем не менее даже в то время нигде так не было распространено взяточничество, как в том обширном ведомстве, которым он управлял. Так вот он, когда случалось ему отправлять кого-нибудь на место в губернию, всегда следующим образом напутствовал отъезжающего: «Удивляюсь, говорил он, как вы, русские, так мало любите свое отечество! как только получаете возможность, так сейчас же начинаете грабить! Воздержитесь, мой друг! пожалейте свое отечество и не столь уж быстро обогащайтесь, как это делают некоторые из ваших товарищей!»
– Надеюсь, однако, mon oncle, что ваша притча до меня не относится?
– Конечно, душа моя, в буквальном смысле она ни до тебя и даже ни до кого из «нынешних» карьеристов относиться не может. Но транспортировать * ее все-таки можно. Например, сказать так: удивляюсь я, как вы, нынешние, так мало любите свое отечество! как только почувствуете силу, так тотчас же начинаете дразниться. Воздержитесь, друзья! пожалейте свое отечество и не столь уже беззаветно поддавайтесь внушениям бойкости, кои вам пользы ни на грош не принесут, а на общий ход дел между тем могут оказать влияние несомненно вредное!
Я остановился и взглянул на Феденьку: он очень внимательно чистил ножичком ногти.
– Гм… а как вы полагаете, дядя, – сказал он после минутного молчания, – ваш ископаемый государственный человек… достиг он своими наставлениями каких-нибудь результатов?
– О, разумеется, нет! всеконечно, нет! всеконечно, всеконечно, нет!
– Ну, а вы… вашими… как вы полагаете? достигнете?
Он сказал это так мило и при этом смотрел так ясно, улыбался так ласково, что я невольно взял его двумя перстами за подбородок и минуты с две молча любовался им.
Затем мы поцеловались, вновь пожелали друг другу счастливого года, и Феденька отправился доделывать визиты.