355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Иманов » Меч императора Нерона » Текст книги (страница 3)
Меч императора Нерона
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 11:02

Текст книги "Меч императора Нерона"


Автор книги: Михаил Иманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

Глава четвертая

Анней Луций Сенека был человеком разумным и, как разумный человек, оценивал властителя с точки зрения собственных выгод. Ненависть или любовь к императору не были ему присущи. Император не человек, а высшая точка власти, нельзя любить или ненавидеть эту точку, а следует принимать ее как данность, но лучше все-таки находиться вблизи этой данности, чем вдали от нее.

Единственный раз он попытался увидеть в императоре человека, когда Агриппина, жена императора Клавдия (при котором Сенека несколько лет прожил в изгнании), вернув философа из ссылки, поручила ему воспитывать своего сына Нерона. Нерону было тогда двенадцать лет, незадолго до этого Клавдий его усыновил, и при тогдашнем положении дел при дворе будущее его императорство рисовалось весьма отчетливо.

Тогда-то Сенека и впал в иллюзию, единственный раз за всю жизнь. Судьба давала ему великолепный шанс – сделать будущего императора таким, каким хочет он, Сенека, и остаться при Нероне вечно незаменимым. Но иллюзия рассеялась довольно быстро – едва приступив к делу, он понял, что не может внушить мальчику ничего из того, что хотел: Нерон был уже заражен бациллой власти и ей невозможно оказалось противостоять. Уже в следующую ночь после того, как он стал воспитателем Нерона, Сенека увидел во сне, будто воспитывает Калигулу. Видение было таким ясным, что, пробудившись, он некоторое время озирался по сторонам и не мог понять, где находится.

Внешне его воспитанник Нерон ничем не отличался от других мальчиков из патрицианских семей: изнеженный, капризный, требовательный, коварный. При этом любил искусство – занимался ваянием, стихосложением, но более всего предпочитал театр. Можно сказать, что с самого детства театр был его главной страстью. Настоящего таланта Сенека у него не находил, но способности к актерству всегда и во всем были у него бесспорно. Иной раз Сенека ловил себя на том, что не знает настоящего Нерона, а постоянно видит перед собой разные персонажи из посредственных драм. Чтобы сделать приятное учителю, Нерон время от времени выучивал отрывки из собственных трагедий Сенеки и читал их, громко завывая и размахивая руками. Сенека одобрительно кивал, но эти минуты были для него самыми неприятными – ему становилось стыдно. Не за Нерона, а за себя самого. Он не мог бы объяснить определенно причину стыда, по крайней мере не в его сочинениях было дело. Но стыд оказывался столь велик, что в эти дни он старался поменьше встречаться с кем-либо и, если позволяли обстоятельства, запирался у себя в кабинете и не допускал к себе даже домашних. И при этом давал себе слово больше никогда не писать трагедий.

Впрочем, в то время он редко имел возможность побыть в одиночестве. Почти весь день он отдавал Нерону, а еще... его матери, Агриппине.

Агриппина была по-своему удивительной женщиной – стремление властвовать оказалось ее главной страстью. Это и неудивительно, все-таки она была сестрой

Калигулы и женой Домиция, человека гнуснейшего во всякую пору его жизни. Перечень его преступлений занял бы много места, достаточно сказать хотя бы, что он забавы ради давил прохожих на улице, когда ехал верхом, и колол железным прутом проходящих (на свое несчастье) мимо – когда ехал на носилках. Примечательно, что при рождении Нерона кто-то, поздравив его, спросил, сын родился или дочь, и Домиций ответил так: «У меня и Агриппины ничего не может родиться, кроме ужаса для человечества». То, что он развратничал направо и налево, жил со своей сестрой Лепи-дой,– не самые страшные его деяния.

Агриппина в этом смысле мало чем отличалась от мужа, и трудно сказать, кто из них был более беспутен. О том, что она жила со своим братом, императором Гаем Калигулой, знал весь Рим. Но кого это могло удивить, если Калигула поочередно жил со всеми тремя своими сестрами, а младшую, Друзиллу, объявил своей законной (незаконной, разумеется) женой. Агриппина дошла до еще большей низости – стала жить с вольноотпущенником Палантом, ведавшим государственной казной при Клавдии.

Сам по себе придворный разврат был в порядке вещей, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что двор занимается исключительно этим и что разврат есть чуть ли не суть власти. Это было и так, и не так, и Сенека, как опытный придворный, хорошо разбирался в сути и смысле подобной жизни. Разврат при дворе, собственно, можно было разделить на две неравные части. Маленькая часть – это разврат сам по себе, из любви к разврату. А большая часть – это разврат для достижения целей, то есть, правильнее сказать, разврат становился инструментом для достижения целей. А цель была одна – подобраться поближе к власти и пользоваться дарованными ею благами.

Агриппина же поставила себе более высокую цель – самой добиться власти. В силу того, что она родилась женщиной, Агриппина не могла сама претендовать на верховную власть, и она делала все, чтобы верховная власть досталась сыну. Ради этого она была готова на все, Сенека хорошо знал это. Еще при рождении Нерона астролог предсказал ей, что сын ее будет царствовать, но убьет свою мать. Она ответила: «Пусть убьет, лишь бы царствовал!»

После смерти ее брата Гая Калигулы, когда жалкий Клавдий волею судеб сделался императором, Агриппина поняла, что наступил ее час. Она добилась того, чтобы Клавдий изгнал жену и женился на ней, своей племяннице. Она заставила Клавдия усыновить ее сына Нерона. И это при том, что собственный сын Клавдия Британик, что было понятно каждому, оставался на вторых ролях.

В последние десятилетия в Риме судьба, смещающая одного императора и ставящая другого, выступала в лице солдат личной императорской гвардии – преторианцев. Командир преторианцев, Афраний Бурр, сделался любовником Агриппины. В результате этого Клавдия отравили, а императором провозгласили сына Агриппины Нерона. Потом Агриппина, указывая Сенеке на Афрания Бурра, шепнула: «Глупо дожидаться милости судьбы, когда так просто можно уложить ее к себе в постель!» И она рассмеялась громким смехом блудницы.

Незадолго до смерти Клавдия настала очередь Сенеки. Агриппина была умелой любовницей – в какие-то минуты Сенека чувствовал, что она по-настоящему любит его и ощущает к нему истинную страсть. Трудно было представить, что она делает «дело». В этом смысле у нее оказался особый дар: она вступала в любовную связь для достижения цели, но умела сделать страсть настоящей, и любовник оставался предан ей еще долгие годы.

То же самое произошло с Сенекой. Он все прекрасно понимал, но не мог выкинуть из сердца Агриппину и после того, как связь их прервалась. Ему казалось, что он вошел в нее и не может покинуть. И сможет покинуть лишь тогда, когда она сама захочет отпустить его.

Он и Афраний Бурр встали у трона молодого императора, а Агриппина... Да что там говорить, она управляла всем. Однажды, выходя из спальни Агриппины, он столкнулся с Афранием Бурром. Тот улыбнулся и сказал, подражая последним словам императора Юлия:

– И ты, Анней?

Сенека смутился лишь на мгновение и ответил, тоже с улыбкой:

– И ты, Бурр?

– Надеюсь, Анней,– сказал Бурр, указывая на свою искалеченную руку,– мы никогда не превратимся в такое.

Левая рука Афрания Бурра была изуродована в одном из сражений парфянской войны, и злые языки говорили, что покой императора охраняет калека.

В свою очередь, указывая на дверь, откуда он только что вышел, Сенека сказал с притворным вздохом:

– К сожалению, мой Афраний, самая нужная для удержания власти часть тела (я имею в виду не голову и не руки) слабеет быстрее остального, так что мы зависим от природы, а не от самих себя.

С Афранием Бурром у них никогда не было дружбы, но они вполне понимали друг друга и держались вместе. Вообще-то Сенека был чужд ревности, но порой в присутствии Агриппины и Бурра невольно представлял их в постели, потом никак не мог отвязаться от этих видений, и ему делалось больно.

Как-то он спросил Агриппину:

– Скажи, ты еще хоть сколько-нибудь любишь меня?

Спросил словно бы в шутку, но с внутренним трепетом и, глядя на нее, ждал ответа.

Она посмотрела в ответ с удивлением, сказала, едва шевеля своими чувственными губами – с возрастом она казалась еще чувственнее:

– О, Анней, всегда и навеки!

Он знал цену этим словам, но ему все равно было приятно. Она провела пальцем по его подбородку, и он, сам не зная зачем, вдруг спросил:

– А Бурр? Тоже всегда и навеки?

Она не смутилась, ее вообще трудно было смутить. Ответила с присущей ей обезоруживающей простотой:

– Нет, Анней, меня всегда раздражала его культя, ч постоянно натыкалась на нее в самые ответственные моменты.

Но, как бы там ни было, положение Сенеки при молодом императоре в первые годы правления казалось почти незыблемым. Он и сам стал верить в это: их тройственный союз – его, Агриппины и Бурра – это такая крепость, которую невозможно ни взять, ни разрушить. Порой ему представлялось, что они единый организм, хотя это звучит двусмысленно. Молодой император не внушал никаких опасений – он жил своей жизнью и, кажется, вовсе не интересовался государственными делами и прочностью своей власти. Облачившись в одежду простолюдина, он с друзьями шатался по притонам, и не было ни одной грязной дыры, где бы они не побывали. Они развлекались с блудницами, затевали драки на ночных улицах Рима – били сами, бывали биты – короче говоря, ничего особенного, обычные утехи молодых людей, переполненных дурной энергией.

Казалось, что молодость, перебесившись, отдаст свои права спокойной зрелости. Но год шел за годом, и не только ничто не менялось к лучшему, но порок неумолимо затягивал Нерона, пока «он сам не сделался воплощением всех пороков.

Мать женила его на Октавии, желая утихомирить, но это не помогло: Октавия ему быстро надоела, а на упреки матери он отвечал, что с нее достаточно и звания супруги римского императора. В год женитьбы он увлекся вольноотпущенницей Актой и так к ней привязался, что решил развестись с Октавией. Он даже пытался подкупить нескольких сенаторов, чтобы они засвидетельствовали прилюдно, что Акта царского рода. С большим трудом Агриппине и Сенеке удалось уговорить его отказаться от этого безумного плана.

Еще не расставшись с Актой, он увлекся мальчиком Спором, сделал его евнухом и объявил, что желает жениться на нем. Мать пришла к Нерону и потребовала, чтобы он положил конец этому позору. Выйдя из себя, она обзывала его всякими поносными словами – ее крик был слышен во многих покоях дворца. Во время этой сцены Сенека сидел за ширмой у двери и подглядывал в щель тяжелых гардин. Сначала Нерон слушал молча и, казалось, чувствовал себя виноватым. Впрочем, он стоял спиной к матери, и Сенека не мог видеть его лица. Агриппина же, взмахивая руками, осыпала его все новыми и новыми оскорблениями. И вдруг, когда она выкрикнула, что он гнусный выродок, он медленно к ней обернулся. Лучше было бы не видеть такого его лица – оно стало страшным. Агриппина запнулась на полуслове, и воздетые над головой руки медленно опустились.

– Я император Рима! – произнес он в наступившей тишине, с каменным лицом, даже, кажется, не пошевелив губами.– Я император Рима,– повторил он, чуть возвысив голос, и вдруг спросил, подняв руку и указывая на Агриппину пальцем: – А ты кто, женщина?

– Я твоя мать! – заявила Агриппина, гордо вскинув голову, но Сенеке почудилось, что в голосе ее не было достаточной уверенности.

Словно в подтверждение этому Нерон спросил:

– Ты уверена?! – И добавил, так как она промолчала: – Я не уверен. Уйди!

И тут случилось невероятное: не сводя глаз с сына, Агриппина стала отступать и, ткнувшись спиной в дверь, вышла. Губы Нерона раздвинулись в нехорошей улыбке, и в единое мгновение Сенека понял, что Агриппина обречена. Он замер.

Глава пятая

Тогда же Сенека почувствовал, что это начало конца. Трудно было предположить, может ли его что-то спасти или не может. Агриппина имела власть над Нероном только до тех пор, пока он ей это позволял. Настало время, когда он не позволил, и возвращения к прежнему положению быть не могло. Это обстоятельство Сенека осознавал вполне, и строить иллюзии на сей счет было и бессмысленно, и опасно. Вопрос состоял в том, что же делать теперь ему самому.

Он не впервые в жизни вставал на сторону сильного и не считал это предательством. Более всего в жизни он доверял не чувствам, а здравому смыслу, следовательно, и сейчас ему необходимо было поступить здраво.

Нерон победил, и он встанет на сторону Нерона. Пока еще он имеет влияние на императора. Другое дело, сколь долго он будет иметь это влияние и насколько оно окажется сильным.

Встать на сторону Нерона значило выступить против Агриппины. Но он не хотел выступать против нее: не потому, что до сих пор еще любил, а потому, что понимал: после нее настанет его очередь – Нерон пойдет до конца, и Сенеке вряд ли удастся выйти из игры. Значит, чем дольше продержится Агриппина, тем дольше продержится и сам Сенека. По крайней мере, это выигрыш во времени. Правда, говорить о выигрыше во времени, когда тебе шестьдесят пять лет, несколько опрометчиво, но все же.

В последнее время, после того памятного разговора матери с сыном, Сенека избегал встреч с Агриппиной. Он видел, что так же поступает и Афраний Бурр. Значит, все правильно и Бурр мыслит в том же направлении, что и он, Сенека.

Однажды Нерон позвал его к себе и, глядя в окно и стоя спиной к Сенеке – при важном разговоре он всегда старался избегать глаз собеседника,– сказал:

– Тебе известно, мой Луций, что мать готовит против меня заговор? Или ты скажешь, что тебе ничего не известно?

Спросил он это почти будничным голосом, почти лениво, но Сенека понял – от ответа зависит его собственная судьба и выговорил как можно спокойнее:

– Да, император, мне это хорошо известно.

Нерон не ожидал ничего подобного. Сенека видел,

как дрогнули его плечи. Медленно повернувшись и прищурившись (Нерон был близорук), он недоуменно посмотрел на собеседника и произнес с запинкой:

– В-о-т как? Почему же ты не предупредил меня?

– Я посчитал, что еще не время беспокоить тебя этим,– с поклоном сказал Сенека.– Пока это только разговоры, и мне не хотелось раньше времени бросать тень на мать императора.

– Бросать тень на мать императора,– недовольно проговорил Нерон и поманил Сенеку ленивым движением руки.– Встань к свету, я хочу лучше видеть тебя.

Сенека подошел. Нерон, приблизившись к нему, внимательно, словно тот был статуей, смотрел на его лицо. И вдруг, отступив на шаг и театрально подняв правую руку, прочитал по-гречески из своего любимого Гомера:

 
(Третий был с ними глашатай) и сведать послал их...
Двух расторопнейших самых товарищей наших я выбрал.
 

Некоторое время он оставался в этой позе, красуясь перед единственным зрителем, и Сенека счел за лучшее изобразить на лице некое подобие восторга. Нерон милостиво улыбнулся и опустил руку.

– Ну как? – спросил он.

– У меня нет слов! – Сенека развел руки в стороны и чуть склонил голову набок.

– Я спрашиваю о другом,– уточнил Нерон, опустив глаза.

– Прости, если я не сумел понять,– быстро сказал Сенека,– но твоя декламация...– Он сделал паузу, как бы подбирая лучшее определение, а на самом деле ожидая, чтобы Нерон перебил его.

Так и случилось. Нерон сделал протестующий жест и проговорил, не поднимая глаз:

– Оставим это. Ты понял, что я имел в виду, сказав: «Двух расторопнейших самых товарищей наших я выбрал»?

– Я не смею,– поклонился Сенека.

– Говори! – подняв наконец глаза и величественно откинув голову, приказал император.

– Я не смею думать,– повторил Сенека,– что ты имел в виду меня и...

– И кого еще?

– Афрания Бурра,– сказал Сенека на выдохе, словно ему трудно было произнести это имя.

Нерон снова с прищуром посмотрел на него и, чуть помедлив, кивнул:

– Ты правильно меня понял, мой Луций. Я считаю тебя и Афрания своими первыми друзьями. Но тебя, конечно, наипервейшим,– добавил он, подняв вверх указательный палец.– Ты знаешь, я всегда был примерным сыном и никто не мог бы упрекнуть меня в непочтительности к матери. Разве это не так?

– Это так, император,– с медленным кивком подтвердил Сенека,– Никто не может упрекнуть.

– Вот видишь, ты сам говоришь,– сказал Нерон так, будто это Сенека уверил его, что он всегда почитал мать и что упрекать его не в чем.– Но сейчас я не принадлежу себе и не могу быть просто сыном.

– Ты принадлежишь Риму,– заметил Сенека, но тут же подумал, что его слова прозвучали двусмысленно, и добавил: – И Рим принадлежит тебе.

Нерон удовлетворенно кивнул и вдруг сказал совсем другим тоном, хитро подмигнув собеседнику:

– Знаешь, иногда мне хочется изнасиловать Рим как непорочную весталку. Или ты считаешь, что мой Рим скорее площадная девка, чем весталка?

– Я полагаю, что твой Рим многолик,– уклончиво ответил Сенека.

– Может быть,– задумчиво проговорил Нерон, словно решая про себя, на кого же больше похож его Рим.– Но вернемся к моей матери. Значит, ты считаешь, что она готовит заговор? Но в этом случае я не могу вести себя как почтительный сын. Ведь я император, а власть императора священна. Ты думаешь иначе?

– Власть императора священна,– повторил Сенека, стараясь, чтобы голос звучал как можно тверже,– и никто не вправе посягнуть на нее.

– Ты имеешь в виду и мою мать? – быстро проговорил Нерон, пригнувшись к собеседнику и заглядывая в его глаза снизу вверх.

– И ее тоже! – веско кивнул Сенека.

– Хорошо.– Нерон отошел к столу и, опершись на его край, продолжил: – Посоветуйся с Афранием, что тут можно сделать, а потом вместе приходите ко мне. И еще. Попытайся поговорить с матерью, может быть, ты ей сумеешь внушить...

Он не договорил, как видно, не зная (или не желая говорить об этом открыто), что должен внушить матери Сенека. Но последний сказал:

– Я все понял, император,– и, повинуясь милостивому, но твердому жесту Нерона, вышел.

Никогда еще до этого Нерон не разговаривал с ним так, как сейчас: впервые он говорил с Сенекой не как с учителем, а как с придворным. «Что ж,– подумал Сенека,– когда-то же это должно было случиться».

У дверей он столкнулся с Актой. Дочь раба, несостоявшаяся супруга императора, она все еще имела влияние на Нерона, хотя и не такое сильное, как прежде. Но держалась она высокомерно и едва взглянула на Сенеку. Последний дружески ей улыбнулся – никто не знает, какую силу при дворе сможет еще взять эта распутница.

– Приветствую тебя, великолепная Акта,– сказал он с поклоном.

Она едва заметно повела в его сторону глазами и, покачивая пышными плечами, прошла мимо, не удостоив его ответом.

«Или Рим выродился окончательно, или мне пора на покой,– угрюмо подумал Сенека,– раз эта девка имеет смелость не замечать меня, как какого-нибудь простолюдина. Надо бежать отсюда как можно скорее».

Но он знал, что бежать ему некуда. Такие люди, как он, не могут уйти на покой.

– Значит, или гибель, или изгнание,– произнес он вслух.– Или...

При последнем слове он настороженно посмотрел по сторонам и, усмехнувшись чему-то своему, быстро зашагал вдоль галереи дворца.

В тот же день, не переговорив с Афранием Бурром, он отправился на виллу, где прятал Никия. Всю дорогу он размышлял о пришедшей ему в голову идее. Она была опасна, очень опасна, по-настоящему и смертельно опасна. Но разве у него есть выбор? Не сама смерть страшила его, но ожидание смерти. Это ожидание для него еще унизительней, чем презрение этой беспутной девки, жалкой вольноотпущенницы, встреченной им у дверей комнаты императора. Нет, он не будет ждать, он начнет действовать. Власть императора, может быть, и священна, но разве священен сам император?! Кто из предшественников Нерона умер своей смертью? Один только Божественный Август. А остальные? Тиберия придушили подушкой, Калигулу закололи у входа в цирк, Клавдия отравили грибами. Чем же Нерон лучше их и почему его должна ждать более счастливая судьба?

Нет, он, Анней Луций Сенека, не станет участвовать в заговорах, не будет нанимать убийц, не будет подмешивать яд в пищу. Нет, он подарит Нерону меч – не боевой меч, а игрушку для забавы. Пусть только Нерон не расстается с ним, пусть держит все время при себе, пусть забавляется сколько душе угодно. Ему не нужно знать, что эта безобидная с виду игрушка станет орудием смерти, если он позволит себе посягнуть на свободу и жизнь его, Сенеки. Если не будет посягать, то проживет долго, а если позволит себе что-то – умрет.

Никий – вот его меч: подарок праведного Павла он превратил в смертельное оружие.

Он ни о чем подобном не думал, когда Павел прислал ему Никия. Павел писал, что вера в единого Бога распространяется не осознанием ее праведности и истинности (то есть в большей степени не осознанием), а самою этой истинностью – рано или поздно она завоюет весь мир. Сенека отвечал ему, что может согласиться с тем, что вера превыше разума, но настаивал, что без разума вера мертва. Без разума она становится лишь мертвой доктриной, и лишь разум, осознав ее, веры, истинность может ввести ее в обиход человеческого существования.

Павел настаивал на своем, Сенека возражал, и тогда в одном из писем Павел предложил Сенеке разрешить их спор жизнью. Он писал, что готов прислать ему одного из своих многочисленных учеников, молодого человека именем Никий. Пусть Сенека пообщается с ним сколько угодно долго и пусть почувствует, как вера в истину сама войдет в него. Именно сама по себе, своею собственной силой, потому что ведь смешно даже предположить, что какой-то восемнадцатилетний юнец, сколь бы он ни был умен и образован, просто так сможет переубедить такого глубокого философа и блестящего писателя, как Анней Луций Сенека. Пусть последний сам убедится в силе истинной веры.

Предложение Павла понравилось Сенеке. «Собственно, почему бы и нет»,– подумал он и написал Павлу, что с благодарностью примет у себя его посланца и с удовольствием с ним пообщается.

Он, разумеется, не верил в возможность чудесного проникновения этой самой новой веры в его существо, а убедить его в чем-либо мальчишке, конечно, не удастся. Тут не о чем было и говорить. Но посмотреть на ученика Павла любопытно, тем более что его учитель уверяет, будто мальчишка умен и образован.

Правда, при дальнейшем размышлении Сенека пришел к выводу, что у Павла есть еще одна цель кроме разрешения их неразрешимого спора, и эта вторая цель, по всей видимости, главная. Очевидно, в планы Павла входило хоть каким-нибудь образом повлиять на отношение Рима к назареям или христианам, как еще они себя иногда называли в память некоего Иисуса Спасителя, лет шестьдесят или семьдесят тому назад распятого римлянами в Иудее. В самом деле, гонения на христиан принимали порой недопустимо жестокие формы. Правда, Сенека считал, что их деятельность, их проповеди все же вредят Риму и для них было бы разумно пересмотреть кое-какие свои постулаты. Но все равно, жестокость расправ с назареями была излишней. Он и сам возмущался этим, к тому же считал, что такие действия бессмысленны и опасны в свете антиримских настроений в колониях. Применение силы тут только разжигало страсти, и об этом он несколько раз говорил Нерону. Но последний не желал прислушиваться к подобным советам, тем более что христиане были удобным материалом для выплеска зверства, присущего Нерону. Гонения на христиан в этом случае оказывались не просто проявлением зверства и гнуснейших пороков самого императора, а защитой Рима от опасных врагов.

Сенека полагал, что, посылая к нему Никия, Павел хотел иметь возможность хотя бы смягчать такие гонения. Кто же еще, кроме Аннея Луция Сенеки, учителя Нерона, фактического правителя Рима, мог здесь помочь?

Тут Павел не ошибался, но он упустил время. Оттуда, из колоний, не могло быть видно, как потускнела звезда влияния и власти Сенеки. Еще полгода назад Павел вполне мог на него рассчитывать, но теперь...

Впрочем, эти планы Павла представлялись Сенеке все-таки домыслами, и он отдавал себе отчет в том, что вполне может заблуждаться на его счет. Но, как бы там ни было, он с радостью принял Никия, и мальчишка ему понравился. Он думал, что тот станет переманивать его в свою веру, открыто или исподволь подводить разговоры к этому вопросу. Но он ошибся – Никий ничего такого не говорил и, более того, словно бы сам избегал разговоров о вере и этике назареев. Но мальчишка был интересный. Да, собственно, мальчишкой его могли назвать только по годам, тогда как ум его оказался уже вполне зрелым, а знания довольно обширны, хотя и не очень глубоки. Сенека с интересом беседовал с ним – его суждения бывали порой свежи и необычны. Временами старый философ чувствовал этого юношу равным себе. По крайней мере, равным себе собеседником.

Одно только не нравилось сенатору – какая-то почти болезненная преданность Павлу, или, как неизменно называл его Никий, учителю. Не сама эта преданность раздражала Сенеку, а очевидная зависимость Никия от учителя. Говоря о вещах, к учителю не относящихся, он изъяснялся совершенно свободно, мыслил остроумно и живо, и Сенеке было приятно следить за ходом его рассуждений. Но если хоть что-нибудь касалось учителя, а тем более его проповедей – тут Никий делался совершенно невыносим: упорно повторял положения, высказанные Павлом, и ни за что не желал посмотреть на них критически. Мало того, если Сенека начинал рассуждать о своих разногласиях с Павлом – а он всегда делал это осторожно, с очевидным уважением к далекому проповеднику, – то Никий замыкался, смотрел себе под ноги, и порой сенатору казалось, что он его просто не слышит. Порой Сенека относился к этому снисходительно, но бывали минуты, когда он раздражался и не умел себя сдержать.

– Ты раб Павла, а не его ученик! – однажды вскричал он в сердцах.

Никий медленно поднял голову, пристально посмотрел на сенатора, и последний с удивлением заметил в его взгляде снисходительность, а не злость. Никий с жалостью посмотрел на Сенеку и тихо ответил:

– Человек не может быть ничьим рабом, потому что он раб одного только Бога.

– Что значит «не может»? – воскликнул Сенека, все еще не в силах успокоиться.– Пойдем, я покажу тебе своих рабов. Спроси у них сам: рабы они или нет!

– Они рабы Господа,– упрямо отвечал Никий.

– А я, я сам? Я тоже, по-твоему, чей-то раб?

– Да, но не ведаешь об этом.– Голос Никия прозвучал так спокойно, что Сенека в первую минуту растерялся.

– Я, Анней Луций Сенека,– хрипло выговорил он, ткнув себя пальцем в грудь,– не ведаю, что я чей-то раб? Уж не твоего ли Павла?! – добавил он, совершенно потеряв самообладание.

– Не Павла,– покачал головой Никий,– а Господа.

Впрочем, это был единственный раз, когда Сенека

вышел из себя. Тогда, чуть только Никий ушел, он уверял себя, что больше не хочет видеть мальчишку и немедленно отправит его обратно. Но, успокоившись, стал думать, что не стоит принимать скоропалительных решений: нужно смирять чувства и думать о собственной выгоде. Он сам пошел к Никию и сказал, что не нужно на него обижаться – он уже старик и выдержка порой отказывает ему.

Никий посмотрел на него своим светлым взглядом и ответил, что сенатор не нанес ему никакой обиды.

– Это меня радует,– произнес Сенека рассеянно, уже думая о своем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю