355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мелвин Брэгг » Земля обетованная » Текст книги (страница 15)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 00:30

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Мелвин Брэгг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

– Люблю.

– Так! – Она смотрела прямо перед собой, сведя к переносице брови, собрав в комок все свои силы, так что даже не заметила одобрительного взгляда Дугласа, скользившего по ней. Он смотрел на ее длинные, вытянутые вперед ноги, на тонущие в мягком кресле бедра, крепкую, красиво очерченную грудь под тесным старым свитером. Он вспоминал моменты близости и понимал, как трудно все это будет. – Почему же ты не переедешь ко мне?

– Не могу, – не задумываясь, ответил он.

– Не хочешь.

Он помолчал. Но она была права. – Да, не хочу.

– Что ж, – она говорила медленно, не сбиваясь с избранного курса, – тогда мне больше ничего не остается, как поверить, что ты лицемер.

Он не ответил. Она смотрела на него, не отводя глаз: возражать не имело смысла. Теперь уже им было не до улыбок. Будто внезапно рассеялся туман, стоявший между ними, и они ясно увидели друг друга.

– Ну, – продолжала она спокойно, без тени упрека или раздражения в голосе, – в этом дело? Лгал ты мне все это время?

Скажи он «да», и все было бы кончено. И он хотел, чтобы все было кончено. Но ответить «да» не мог. Это значило бы отречься от всех слов, сказанных им Хильде прежде, от всего, что было между ними. И все же это был выход. Решение расстаться с Хильдой и вернуться к Мэри принято; в каком-то смысле это действительно простейший путь: признаться – или сделать вид, что признаешься, – в том, что ты лжец, лицемер, обманщик, и затем покинуть Хильду. Пусть черпает силы в ярости, в обиде, она нуждается в чем-то, что помогло бы ей найти место в жизни без него. Если он действительно любит ее, наверное, он должен сказать «да», в этом случае разрыв был бы окончательным и бесповоротным, это дало бы ей возможность предпринять еще одну попытку в жизни. Но слово застряло в горле.

– Вот видишь, – мягким, нежным голосом сказала Хильда, – ты не можешь солгать. Мы не можем лгать друг другу. Ты хотел сказать «да», потому что это облегчило бы положение вещей сейчас, в данный момент, но, как дошло до дела, ты не смог произнести это слово, правда ведь?

И снова он ничего не ответил.

– Из этого следует, – продолжала она неторопливо, – что нам нужно жить вместе. Или ты переезжай сюда, или я перееду к тебе, а лучше всего будет, если мы подыщем новую квартиру, чтобы Джон мог проводить у нас уикенды.

На это уже требовался ответ.

– В том случае, конечно, если ты любишь меня, – прибавила она.

– Все это не так просто.

– Знаю. И не первый год. Об этом я сама говорила тебе, когда ты собрался оставить Мэри и Джона. Но ведь теперь-то ты их оставил. Что же мне делать, как не стремиться к тому, к чему я всегда стремилась. Жить где-то вместе с тобой, иметь семью – обыкновенную семью, – семью, которая собирается зимними вечерами у камина, слушает радио или пластинки, играет в карты, строит планы на лето, ездит по субботам на автобусе осматривать Тауэр. Вот чего я хочу. И чего хочешь ты, как мне кажется. А вовсе не болтаться по свету, воображая, что перед тобой открыты все пути – когда на деле это совсем не так – или что ты богат, когда на деле у тебя ничего нет и ты быстро приближаешься к возрасту, когда тебя никто не возьмет на постоянную работу. Тебе нужна обыкновенная приличная жизнь, хорошая работа и семья, на которую ты можешь положиться, и тогда – если у тебя появится тема – ты сможешь написать что-нибудь путное, но, даже если и не напишешь, никакого значения это иметь не может, поскольку мы с тобой будем вместе. Вот что, по-моему, самое главное.

– Если уж на то пошло, все это я имел с Мэри, – сказал Дуглас. – Семья. Работа. Все.

– Потому что тебе нужно все это. Об этом я и говорю. И, если с ней не удалось, еще не значит, что это не то, что тебе нужно. Вполне вероятно, что и ко мне ты пришел именно потому, что это было тебе надо. Ничего другого дать тебе я не могу. Единственное, что я знаю, – это что у нас получилось бы и что мы были бы счастливы. В этом я уверена.

– Откуда у тебя такая уверенность?

– Потому что я люблю тебя и знаю, что ты любишь меня, и еще потому, что мы хотим одного и того же. Ты сам когда-то говорил, что нам с тобой приходят в голову одни и те же мысли, что реагируем мы на все одинаково. Нам бывает одинаково неловко, когда люди начинают ломаться или ведут себя бестактно. Да ты и сам знаешь. Что я буду тебе говорить.

– Все у тебя четко и ясно.

– Да потому что так оно и есть – четко и ясно.

Дуглас расхохотался, и Хильда, почувствовав, как спадает ее напряжение, тоже облегченно рассмеялась.

– Но я должен вернуться к Мэри, – резко сказал он. Сказал так, словно от смеха прояснились его мысли.

– Только в том случае, если ты этого хочешь. Ты же ушел от нее. И она никогда этого не забудет. Если ты вернешься, то только затем, чтобы снова расстаться.

– Необязательно.

– А зачем же ты тогда ушел от нее? Все эти годы ты находил массу отговорок, почему тебе нельзя от нее уйти, хотя было совершенно очевидно, что ни одному из вас никакой радости ваш брак не приносит. И вот теперь, когда ты наконец набрался храбрости, чтобы сделать этот шаг, тебе не терпится вернуться назад.

– Не уверен, что дело тут в храбрости.

– Именно в храбрости. Все в тебе: твоя привязанность к родным местам, твои понятия о долге, беспокойство, как бы кого не обидеть, – все это говорит, что ты сотворен быть мужем, который согласен на все, лишь бы сохранить мир в семье, или же уверен, что никогда ничего лучшего ему не видать.

– Может, так оно и есть.

– Только если человек этого хочет. Можно сидеть на месте – многие люди так и поступают, говоря, что они делают это ради детей или ради карьеры, да мало ли ради чего. Мои родители, например, тоже все расходиться не хотели, в результате чуть всех нас вместе с собой с ума не свели. Нет! Человек может изменить свою жизнь, если хочет. Ты уже изменил свою. Я потому до сих пор ни на чем не настаивала, что знала, как тебе это было непросто. Знала, сколько сил тебе понадобилось. Но теперь пришло время, когда ты должен подумать и о нас.

– Я думаю, что должен вернуться к Мэри. Вот так-то. И весь сказ. – Он взглянул на нее и отвел взгляд. Окончательно.

В наступившей тишине Дуглас вдруг почувствовал, что Хильда стремительно отдаляется от него – это после того, как была близкой, частью его самого. Вдруг ее уже не стало рядом, она отодвигалась от него все быстрее и быстрее, все больше и больше увеличивалось пространство, разделяющее их. После долгой паузы она сказала тихо, но решительно:

– Тогда иди. Не надо. Не говори ничего. Только уходи. Раз должен, значит, должен.

Ему казалось, что он замедленно движется в плотном, густом воздухе. Он словно наблюдал со стороны свои действия: видел, как встает, тянется за пиджаком, надевает его, берет свою книгу, оглядывает комнату, хочет – безуспешно – встретиться взглядом с Хильдой, медлит, не отводя глаз от фигурки, застывшей в удрученной позе возле электрического камина; все это медленно-медленно и как-то торжественно.

– Ну что ж, прощай! – сказал он.

Он подождал немного, но она не проронила ни звука, не шелохнулась, пока он не ушел и его шаги не замерли в отдалении. Затем, испытывая страшную усталость и боль, встала и пошла к кровати. Боль была в боку, а на сердце лежал давящий груз. Она легла на кровать, поджала колени к подбородку, стараясь утишить боль.

Дуглас отверг ее. Сперва она подумала, что достаточно будет четко и твердо объяснить, как они устроят свою жизнь в дальнейшем, и потому все повторяла доводы, давно устаревшие и ненужные. Только когда он сказал «Вот так-то» и взглянул на нее и затем отвел взгляд, правда дошла до нее. Он не будет жить с ней. Понять этого она не могла. Она любила его.

И он любил ее, наконец-то он это понял. Медленно шагая по лондонским улицам, Дуглас думал о том, что Хильду, без сомнения, он любил. Но существовала какая-то сила, мешавшая ему остаться с ней. Может, его побуждения были ошибочны и возникли, конечно же, с опозданием, но он понял, как ему следует поступить, и поступит соответственно. Как благородно вела она себя под конец: никаких просьб, никаких угроз, ни в тоне, ни в словах, просто взяла и освободила его. Она разгадала, что ему нужно, и не стала ставить препятствий. Поняла, что он хочет. Никто из тех, с кем сталкивала его судьба, не понимал его так, как она. Он шел очень медленно и время от времени приостанавливался.

Хильда замерзла, но ей не хотелось двигаться. Она боялась окончательно потерять власть над собой. Она поплакала, но даже слезы не принесли ей облегчения. Любовь способна убить. Мужчины жестоки. Жизнь не имеет никакого смысла. Она, по неизвестным ей причинам, обречена прожить свою в одиночестве. Что она будет делать? Как будет жить теперь без него, для чего ей вообще жить?

Город так пуст. В скольких домах любящие пары переживают сейчас те же сомнения, расставания, ими же самими на себя навлеченные страдания. Почему этот вечный конфликт? Зачем это нужно, если, стремясь исправить одно, вы неизменно губите другое? Должен быть иной – лучший – путь, думал он.

Хильду начал бить озноб, сперва чуть-чуть, затем бурно, как в лихорадке. Но она даже не пыталась его унять.

3

Сперва Бетти побаивалась оставаться в церкви одна. Хотя она регулярно посещала церковь в детстве, чинно сидя в первом ряду на уроках воскресной школы, отдала дань отроческой набожности, ютясь на задних скамейках возле южного нефа, хотя сама венчалась в церкви и бывала на чужих венчаниях и похоронах; несмотря на то даже, что в церкви крестили Дугласа, и она присутствовала на его конфирмации, и ходила слушать, как он читает свой отрывок из Библии во время рождественской службы, как поет в хоре – откуда видно, что церковь была для нее чем-то вроде знакомого человека, с которым встретишься, а затем снова не видишься долгое время, – при всем этом первое время она побаивалась оставаться там одна. Она нанялась в церковь уборщицей. За это ей платили три фунта в неделю. По словам приходского священника, платить больше он никак не мог, да и в деньгах ли дело? Бетти согласилась. Работа в пивной в обеденное время успела порядком ей надоесть.

Работу эту она получила случайно. Миссис Андерсон – или Дженни Битти, как ее звали когда-то в школе, – уже много лет смотрела за порядком в церкви. Она принадлежала к многочисленному весьма благочестивому семейству, которое умудрилось пронести свою приверженность церкви сквозь все сдвиги и все шатания умов третьей четверти двадцатого столетия. Дженни училась в одном классе с Бетти, и хотя они никогда особенно не дружили, но всегда сохраняли хорошие отношения. Обычно они встречались раза два в неделю на улице, обменивались кивками или останавливались посплетничать немного о своих семействах или поохать насчет погоды, и эта непрочная, казалось бы, связь перешла мало-помалу в дружбу, крепость которой удивляла саму Бетти. Узнав, что Дженни увезли в больницу с подозрением на рак, она страшно расстроилась и отправилась навестить ее, как только к ней стали пускать посетителей.

Выглядела Дженни ужасно. Она всегда была такой спокойной, такой выдержанной. Теперь же исходила слезами жалости к себе: винила мужа в невнимании – как это он раньше не заметил, что она больна; бранила работу, которую ей приходилось выполнять; жаловалась на детей, которые приезжали к ней всего один раз и были огорчены ее состоянием гораздо меньше, чем она ожидала. Она загадочно говорила: «Вот уж не ждала! Это после всего-то…» Бетти слушала и кивала; она была глубоко опечалена отчаянием подруги, и, когда Дженни поделилась с ней своим беспокойством насчет того, кто же теперь будет убирать в церкви, Бетти увидела возможность быть полезной и воспользовалась случаем. Пока Дженни не поправится, убирать церковь будет она. Она заменит Дженни. Хотя бы на этот счет Дженни может быть спокойна.

Через несколько недель после того, как решение было принято и проведено в жизнь, Дженни умерла. Во время заупокойной службы церковь была заполнена до отказа, и у каждого нашлось для нее доброе слово.

Бетти попросили остаться работать в церкви, и она согласилась, несмотря на гневные протесты Джозефа, говорившего, что в «этом холодном старом сарае» работы невпроворот – он искренне беспокоился о ее здоровье, и это было трогательно, хотя его растущий интерес ко всякого рода немощам и болезням огорчал ее. Разумеется, не был доволен он и мизерной платой, но по этому поводу спорить не стал, считая, как и Бетти, что в иных случаях деньги значения не имеют. Он даже проворчал, что «можно и вообще ничего от них не брать – пусть тратят эти деньги на благотворительность», и Бетти задумалась над его советом, но потом отказалась от этой мысли, решив, что жест получится что-то уж очень красивый.

Понемногу она привыкла к гулкости и размерам церкви. Привыкла находиться одна в непривычно большом помещении, занимаясь делом, ассоциировавшимся в ее представлении с пространствами очень ограниченными, – сметая пыль, полируя дерево, проходясь пылесосом по коврам, протирая пол. Ее всегда радовал вид хорошо ухоженного помещения, будь то скромный домик давнишней приятельницы или великолепное старинное поместье, где она побывала на экскурсии. Ей нравилось, когда вещи соответствуют помещению, в котором находятся, стоят там, где должны стоять, и за ними ухаживают должным образом; и она вовсе не возражала против требовавшейся для этого работы.

Продуманная расстановка мебели в комнатах неизменно доставляла ей удовольствие. Потратив столько сил на то, чтобы создать семейный уют у себя дома, и потерпев в этом, как она считала, неудачу, она по-прежнему тосковала о доме, про который можно было бы сказать, что он «как игрушка», и находила, что сами комнаты – не все, конечно, – красноречивей всего говорят, довольны ли жизнью и друг другом люди, живущие здесь. Выбор кресел, обивки, столов, занавесей, ковров, обоев, фотографий или картин, умение все это правильно сочетать наполняли ее чувством радости. И скоро она начала испытывать подобную радость и удовлетворение, занимаясь уборкой церкви.

Она никому не признавалась в этом, но несколько часов, проведенных в церкви в одиночестве, стали для нее источником истинного наслаждения. Это была изящная постройка в георгианском стиле, возведенная в дни царствования королевы Виктории, светлая, полная воздуха, с величественным органом, с галереей и лепным потолком, достаточно небольшая, чтобы чувствовать себя здесь уютно – особенно после того как Бетти привыкла. Работа в церкви, казалось, укрепила ее нервы. Она стала лучше спать. Стала спокойней. Нашла бальзам против духовной пустоты, которая разрасталась и грозила доконать ее. И не только бальзам, а много чего еще.

Алтарь по-прежнему вызывал у нее благоговейный страх. Ей казалось, что подходить к нему надо обязательно на цыпочках, и, осторожно смахивая пыль метелкой из перьев, она старалась ничего не задеть. Каждый раз, оказавшись перед крестом, она приходила в замешательство. Ей внушили в детстве, что, подходя к кресту, нужно преклонить перед ним голову. Крест олицетворял Святую Троицу: Бога-отца, Бога-сына и Бога – духа Святого, – и, следовательно, все земное должно было склоняться перед ним. Это представление (хотя и ложное) вбивали в головы всем детям ее поколения, и оно навсегда отпечатлелось у нее в памяти. Тут уж ничего нельзя было поделать. И, сколько бы раз ей ни случалось проходить мимо креста – пусть церковь была совершенно пуста и сама она находилась здесь, чтобы вычистить все, включая этот самый крест, – она неизменно останавливалась и отвешивала некое подобие поклона. Как ни странно, стоило Бетти притянуть крест к себе, и она начинала начищать и натирать его, как любой другой предмет, но, едва вернувшись на свое место в середине алтаря под высоким восточным окном (большая часть которого была – увы! – заделана в начале пятидесятых годов по требованию настоятеля – будучи идеалистом, он предпочел наполовину замурованное окно викторианскому витражу с изображением Христа, окруженного детьми, в свое время так восхищавшему и интриговавшему Бетти), крест опять утверждался в своем значении, и она снова преклоняла перед ним голову.

Но по большей части ей удавалось извернуться так, чтобы не стоять прямо перед ним.

Постепенно она привыкла к церкви: кафедра, ризница, чаша со святой водой, придел богоматери, хоры, окна с широкими подоконниками и витражами, изображающими библейские сцены, – все это стало близким, до мелочей знакомым, и каждое место, каждый предмет по-своему волновали ее. Прибирая здесь, работая усердно, но без надрыва, никем не понукаемая, неторопливая, она охотно предавалась собственным размышлениям, и это в свою очередь ее подбадривало. Выходя из церкви, Бетти чувствовала себя спокойнее и крепче духом. А вот покидая церковь после службы, она обыкновенно испытывала какую-то неловкость, бывала даже немного взвинчена.

Возник до некоторой степени щекотливый вопрос – должна ли она посещать церковные службы. Они с Джозефом еще в юности бросили регулярно ходить в церковь и довольствовались теперь рождественской службой и пасхальной и еще – главным образом чтобы посмотреть, как нарядно убрана церковь, – в день праздника урожая. Почему Бетти и боялась, что, зачастив вдруг в церковь, она рискует показаться ханжой.

С другой стороны, тот факт, что она не ходит в церковь, обязательно вызвал бы толки, а Бетти была готова на все, лишь бы не давать пищи для разговоров, пусть самых безобидных. Раз она убирает церковь, значит, она ее прихожанка.

В конце концов она решила сходить на воскресную службу, которая прежде – до всех этих нелепых серий под номерами и до того, как осовременили библию, не вызывавшую теперь никакого отзвука у нее в душе, а лишь сожаление об утрате чего-то ценного, – называлась утреней. Но не в этом было дело. Дело было в том, что следовало пойти в воскресенье в церковь, и она пошла.

Самое удивительное, что решение это было сразу же вознаграждено. Ее воскресные дни приобрели стройность. Она приготовляла овощи и ставила на маленький огонь ростбиф, так что по возвращении от нее требовалось лишь несколько завершающих штрихов, и у нее уже не оставалось времени слоняться по дому без дела, в ожидании, когда наступит час воскресного обеда. Более того, это давало возможность Джозефу привести себя в чувство в мире и покое после обычного субботнего перепоя. Мрачное, ворчливое настроение, одолевавшее его по воскресеньям с утра, проходило ко времени ее возвращения, к тому же ее кротость и просветленность ставили его в невыгодное положение. Воскресенья, таким образом, слегка разгружались от незаметно накапливающегося бремени смертельной скуки, столь свойственной многолетнему примерному супружеству.

Джозеф дошел до того, что как-то предлагал ей даже вывести из гаража машину и поехать покататься к озерам или к морю.

Очень скоро Бетти стала столпом англиканской общины. Поговаривали даже, что церковь – да не примут это как укор в адрес Дженни, – церковь, право же, никогда не была так чиста. Она так и светилась чистотой. Все, что только можно, блестело, все, что полагалось полировать, сверкало от политуры, цветы были красиво и умело расставлены, псалтыри сложены в аккуратные стопки, так же как подушечки для коленопреклонения. Ковры были безупречно вычищены к каждому воскресенью, и мимо этого факта прихожане не прошли равнодушно. Приняли Бетти и остальные ревнители храма. Джимми, который служил церкви почти пятьдесят лет, с самого отрочества, сперва в хоре мальчиков, затем служкой, а позднее в качестве привратника, Рождественского деда, истопника, разнорабочего и вообще помощника на все руки, Джимми, который жил один, причем, как он утверждал: «Живу я прекрасно, чтоб вы знали! Ни на что не жалуюсь, можете быть спокойны», и который знал до мельчайших подробностей историю церкви, ее повседневную жизнь, дела и заботы общины – область, в которой он являлся непререкаемым авторитетом, скромным, но беспощадным, – так вот этот самый Джимми сдался не сразу; он не стеснялся провести пальцем по задней стороне скамьи, проверяя, нет ли там пыли, и долго внимательно присматривался к Бетти (которая с детства знала и любила его, перекидывалась с ним простодушными шуточками и понятия не имела, что тщательность ее уборки может вызывать у него подозрения: уж не подкапывается ли она, упаси бог, под него – хозяина этого очага христианства), но и он в конце концов капитулировал. Учительница воскресной школы всегда любила Бетти, и тут все было просто, а регента и органиста подкупал ослепительный блеск натертых деревянных частей органа. И очень скоро люди, с которыми до сих пор она была едва знакома, сделались вдруг близкими и нужными; она нашла здесь общество для себя, у нее появились интересы, помимо повседневных домашних. И, поняв это, она поклялась себе держаться за свою работу, пока позволяют силы.

4

Состояние ее все улучшалось. По мере того как беременность подвигалась к концу, Эмма чувствовала себя что ни день, то крепче. Она и не помнила, когда была такой бодрой, такой сильной и всем довольной. Большую часть жизни тело было для Эммы оболочкой, которой приходилось стесняться. С детства она прочно усвоила представление – суть которого редко объяснялась, но никогда не оспаривалась, – что толщина не только некрасива и вредна, но и вульгарна. Толстым бывало простонародье. Хозяйки приморских пансионов с открыток Дональда Макджила, жены батраков, женщины, устало таскающиеся по субботам из магазина в магазин в близлежащем городке. Родители Эммы, сами того не ведая, передали ей по наследству беззлобный, но отлично укоренившийся снобизм. Ибо смысл этого представления заключался в том, что толщина – неизбежный спутник невежества и распущенности: два качества – или порока, – которые самоуверенный в то время «средний класс» Англии приписывал, скорей жалеючи, чем негодуя, трудовому люду. Без сомнения, толстые женщины встречались и среди буржуазии, и, конечно же, над ними посмеивались (слегка) или же твердо объявляли, что такая-то «статна», «хорошо сложена», «прекрасно выглядит», или уж – что она «славная женщина», или на худой конец – что у нее «нарушен обмен веществ».

Но после того как простой народ усвоил привычки буржуазии и воинственность пролетариата, подобные банальные истины ушли в прошлое – а может, временно в подполье, определенно сказать трудно. Увяло и это хоть и довольно безобидное, но снобистское представление, что оказалось благом и для Эммы, жизнь которой становилась временами кошмаром оттого, что общество постановило считать толщину смешной и немодной. Готового платья ее размера просто не было, посещения салонов оказывались не удовольствием, а епитимьей, которую она иногда на себя налагала, примеряя тесные платья и выслушивая комментарии продавщиц, – они разговаривали с ней сочувственно или же с вежливой издевкой (что было одно и то же) и делали вид, что не замечают, как она выпирает из платья, подобно пухлому пакету, перевязанному слишком короткой веревочкой. И еще толщина означала одышку, она означала, что тебя не возьмут ни в одну школьную команду, не примут в компанию девочек, не боявшихся рискованных эскапад и веселившихся вовсю. И еще толщина означала, что ты остаешься за бортом всякий раз, как твои подруги собираются поразвлечься с мальчиками: они заранее начинают придумывать отговорки, почему тебе нельзя в этом участвовать, ограждая тебя от неизбежного невнимания и обид. Толщина означала, что ты должна соглашаться на радости помельче и мириться с тем, что должны быть помельче и твои цели, и надежды, и возможности, хотя потребностей, желаний и честолюбия бушевало в тебе не меньше, чем во всех остальных. Случалось, правда, что какой-нибудь толстушке удавалось собрать вместе все эти побудители и обратить их в движущую силу; промелькнув в поле зрения Эммы, эта удачница заставляла ее еще острее почувствовать свое одиночество и, того хуже, преисполниться жалости к себе – ведь вот же, налицо доказательство, что выход существует, нужно лишь иметь волю и цель. Воля и целеустремленность Эммы были израсходованы во время бесплодных диет, периодических – весьма недолгих – занятий физкультурой и просто голодания. И то, и другое, и третье заканчивалось совершенно одинаково – купленным с отчаяния кульком презренных шоколадных конфет. Выхода, казалось, не было – она была обречена вести жизнь парии, проклятая обществом, решившим, что толстой женщине положено страдать.

И тут явился Лестер и с ходу овладел ею, ни словом не обмолвившись насчет ее толщины. И его к ней влекло – это было ясно без слов, потому что то, что происходило между ними, не было похоже ни на что прежнее. Никакой снисходительности с его стороны, никакого сознания своей третьесортности с ее; не было ни отведенных глаз, ни слов невпопад, ни подбадривания, ни покровительственных комплиментов – только страсть, нетерпеливая, полная ярости. Вот за это-то она и полюбила его.

И вот сейчас, накануне рождения ребенка, когда это меньше всего было ей нужно, Эмма вдруг похудела. Она выглядела как худощавая молодая женщина, естественно округлившаяся и не без достоинства носящая своего ребенка. Достоинство сообщало ей ничем не объяснимое сознание огромного счастья. Она была одинока, ей хотелось, чтобы Лестер был рядом, ей приходилось прилагать немало усилий, чтобы не ссориться с родителями, которые, хотя и руководствовались лучшими побуждениями, не могли не злить ее временами. Но все это блекло при мысли о грядущем рождении ребенка. Ее ребенка! Она даст жизнь этому ребенку, она будет любить его, на свет появится кто-то, кто будет связан с ней узами любви, кто будет зависеть от нее. Несмотря на свою полную осведомленность насчет трудностей и невзгод, выпадающих на долю матерей-одиночек, Эмме хотелось хлопать в ладоши от радости. Ей казалось, что ничего более прекрасного в ее жизни не было и не будет, так что ей оставалось только радоваться.

Дни в родительском доме проходили приятно. Она помогала матери в саду, а устав, шла к себе и читала. Далеко от дома она не отходила – единственный человек, которого ей хотелось бы встретить, был Лестер. Она написала ему много писем, однако отправила всего два, самые короткие и бодрые по тону. Но, поскольку время родов приближалось – теперь это уже был вопрос дней, – она решила, что нужно дать ему возможность присутствовать при рождении ребенка. Она прочла в газете, что Дуглас собирается снимать для Би-би-си фильм с участием Мерлина Рейвена, и отправила письмо на имя Дугласа с просьбой незамедлительно переправить его Лестеру.

«Дорогой Лестер!

Мне захотелось написать тебе и рассказать, как обстоят дела. А обстоят они хорошо. За меня можно не беспокоиться, и если верить старенькому доктору, который регулярно осматривает меня, как подопытного зверька, то и за ребенка, который готов вот-вот появиться на свет, тоже можно не беспокоиться. Вот ты и не беспокойся. И не думай, пожалуйста, что это письмо пишется из желания шантажировать или попилить. Вовсе нет. Все, что нужно и можно, уже сделано, и обо мне очень заботятся. Пожаловаться ни на что не могу. Но, конечно, мне хотелось бы, чтобы ты был здесь. Естественно! Я знаю, что ты очень занят, но если бы ты все-таки смог приехать или если тебе интересно знать, где событие произойдет, то знай – я буду в родильном отделении городской больницы Ипсвича. По всей вероятности, со следующей субботы (14-го), так по крайней мере считает доктор. Или ты можешь написать мне сюда – родители передадут. Вот так! А каковы твои планы? Я регулярно просматриваю твои гороскопы – по всем журналам, которые попадают мне в руки, – и все они сходятся на том, что тебя ждет «успех, приятный сюрприз и нежданная награда». Верю, что так оно и будет! Мои гороскопы тоже очень неплохи.

Я часто думаю о своей комнатке в Кентиштауне. Жаль, что мне не удалось повидать тебя до отъезда. Знаю, что она была не в твоем вкусе, но, может статься, тебе было бы удобно снять ее для себя временно, скажем на несколько месяцев. Стоит она совсем дешево, и мне приятно было бы знать, что ты живешь там. Хотя и то сказать, хозяйка была изрядная брюзга.

Здесь все обстоит прекрасно. Родители мои держатся молодцом и, конечно, будут рады познакомиться с тобой. Они слегка чопорны и сентиментальны, но мне кажется, тебе они понравятся. Я сказала им, что ребенок – моя вина (или, точнее сказать, моя затея). В общем, так оно и есть, хотя за технику безопасности я вряд ли могу отвечать. И еще я им сказала, что ты ведешь очень занятую жизнь и нет никакой причины вовлекать тебя в это дело, разве только ты сам захочешь. Следовательно, ты совершенно свободен! (Будто ты этого не знаешь! Да более свободного человека я в жизни не встречала!)

Ну вот, они понимают, потому что звучит все это разумно, а главным образом потому, что я нахожусь все время в таком веселом, приподнятом настроении. Конечно, и у меня бывают минуты уныния (у кого их не бывает?). И я ужасно хочу тебя видеть, но ныть я не буду. Что поддерживает во мне силы – вернее, непрерывное ощущение счастья, – это мысль о том, что я ношу твоего ребенка и буду нянчить его. Уверена, что тебе эти слова кажутся глупо-сентиментальными. Что поделаешь, говорят, что в преддверье родов все бывают ужасно сентиментальны.

Я могла бы написать тебе еще очень много, но что-то мне говорит, что ты терпеть не можешь длинных писем. Наверное, и досюда-то не дочитал.

Я много думаю о тебе и очень люблю тебя. Желаю удачи! Будь здоров!

Целую. Эмма».

5

Мэри отменяла свидание с Дугласом уже дважды. На следующий же день после встречи с Хильдой он позвонил ей и спросил разрешения прийти, но она отговорилась усталостью, что было правдой. Они уговорились увидеться на следующий вечер, однако, когда он позвонил предварительно, как было условлено, она снова отложила встречу. Она догадывалась, что предстоит серьезный разговор, что от нее потребуются какие-то решения, и хотела приготовиться к этому.

Она прекрасно отдавала себе отчет в том, что ей не следует делать опрометчивых шагов. Она никогда не думала, что ее разум и чувства могут находиться в таком смятении, в таком напряженном ожидании неизбежного крушения; что она может быть так неуравновешенна и исполнена страха. Одолеваемая бесконечной сменой неожиданных, в большинстве случаев незнакомых и вызывающих панику ощущений, она выбиралась из бушевавших в ее душе бурь растерянная и разбитая. Бывали минуты, например, когда Дуглас становился в ее представлении самым настоящим чудовищем. Она перечисляла мысленно все его предполагаемые измены; она припоминала все разы, когда он возвращался домой пьяный, она доходила до того, что вспоминала все обстоятельства смерти их дочери и даже это ставила ему в вину. Мелочные претензии к Дугласу сменялись глубочайшим отвращением к нему, а угнетенное состояние от того, что он покинул ее, – пьянящим чувством маячащей впереди свободы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю