Текст книги "Славянское фэнтези"
Автор книги: Мария Семенова
Соавторы: Елизавета Дворецкая,Екатерина Мурашова,Дмитрий Тедеев,Владимир Аренев,Павел Молитвин,Эльдар Сафин,Николай Романецкий,Наталья Болдырева,Федор Чешко,Ника Ракитина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
ГЛАВА 2
Славка засунул руку под подушку и вытащил оттуда Лихо Одноглазое. У Лиха были проволочные ручки и ножки, пушистое тело с розовыми ушками и развесистый хвост. На физиономии сверкал одинокий зеленый глаз, сделанный из пуговицы. На вид пуговица была вкусная, похожая на леденец. Вторую такую же Славка отгрыз, когда ему было лет около пяти: решил проверить свои ощущения. А мам-Юля стонала, что у нее растет не ребенок, а изверг и что придется везти его к врачу вынимать пуговицу, и вообще, дед Вацак лучше бы подумал сначала, чем шить такое чудовище. «Что старый, что малый», – заявила она в конце концов и так хлопнула дверью кухни, что с потолка посыпалась штукатурка. Папа Сергей сгреб Славку и поволок в поликлинику на рентген, но пуговицы не обнаружили. Нашлась она через месяц, и дед объявил, что пришивать он не будет из принципа: а вдруг внучек вздумает откусить ее по новой. И Лихо осталось одноглазым и дожило до почтенного возраста, которого не достигли другие игрушки. Славка, однако, считал, что оно не игрушка, а друг, и обращался к нему в трудные минуты жизни. Как, например, сегодня.
Славка лежал, тяжело вздыхая, с ногами на подушке – у кого угодно заболят ноги, если полтора часа простоять в углу, – и жаловался Лиху, как трудно ему с братом живется, и нет у них взаимной любви. Одно Лихо его понимает и Женька, да и тот не всегда. Вот был бы жив дед…
– Несправедливо людей за правду в угол ставить, – сообщил Славка. Лихин глаз блеснул сочувственно. – И ископаемым обзывать. Мол, носится со своей историей, когда люди железные дороги проектируют и в космос летают. Космос, конечно, космосом, но одно другому не мешает. А если бы он узнал, что я с тобой вожусь, он бы смеялся сатанически. «Вот, детинушка вымахал, двенадцать лет, а все в игрушки играет», – издевался бы. А я и не говорю, что ты игрушка. Ты – друг, – повторил Славка, гладя Лихо по тому месту, где должен был быть нос.
Последней мыслью, с которой он засыпал, стала: а были ли всадники?
Славка вначале вообще не сообразил, отчего проснулся. Лихо мирно грелось у щеки, на потолке горел квадрат лампы: бедный Димыч делал в зале чертежи.
Цокот копыт был далеким и глухим, и оттого Славка решил, что все ему снится. Но тут громко постучали в окно. Славка подскочил на постели. Где-то заржала лошадь. И Славка бросился открывать – как был, в одних трусиках.
Дмитрий и вправду сидел за чертежами. На бегу Славка своротил табуретку, чашка, что стояла на ней, раскололась, а чай вылился на Димкины шлепанцы.
– Куда тебя черт несет? – хриплым шепотом заорал Дмитрий.
– Так стучат же…
– Брысь отсюда, – велел Дмитрий. – Сам открою.
Дмитрий был сонный и злой, и незваным гостям, пожалуй, здорово досталось бы. Вообще-то он думал, что на такие штучки способен только Женька: заявиться в три часа ночи, перебудить весь дом и с невинной улыбкой сообщить, что мама прислала его за солью. Хотя Женька жил на другом конце города. Но уж если навещал деда, то гостил у него прочно, со Славкой они были не разлей вода. Хотя непохоже, чтобы стучал мальчишка, уж больно громко и воинственно, но с Женьки станется: «Я так стучал, так стучал, думал, вы спите…»
С такими отнюдь не радужными мыслями Дмитрий распахнул дверь и, поежившись под курткой от ночного холода, двинулся к калитке.
Славка не дождался, чем кончились его переговоры с ночными гостями.
Проснулся Славка от надсадного трезвона будильника, прихлопнул его рукой. Проворчав: «Что за мода по воскресеньям часы накручивать?», сунул Лихо под подушку и поплелся на кухню. К его удивлению, Дмитрий сидел за столом и мрачно жевал бутерброд. В чашке дымился кофе. Славка втянул носом ароматный парок и осведомился:
– Ты чего тут делаешь?
– Сижу, – ответил Дмитрий, поддерживая лоб ладонью.
– А чего сидишь? Воскресенье же…
Дмитрий слегка подпрыгнул. Бутерброд шлепнулся на пол маслом вниз, хорошо, что не на джинсы. И тут Славка увидел синяк на братцевом лбу.
– Ой, – поразился Славка, – Ты где это так приложился?
– Я-а?! Это всаднички твои приложили!
Установилась тишина, в которой потрескивали электрические искры. Искры исходили от Дмитрия. Славка намочил кухонное полотенце и обмотал брату лоб. Было это делом безнадежным, но Славка не мог покинуть Дмитрия в беде.
– Ой, Димка, – вздыхал он. – Хорошо, что тебе в институт сегодня не надо…
– Издеваешься, да?
Славкины глаза обиженно раскрылись.
– Пятница сегодня, – горестно произнес Дмитрий и утер полотенцем лицо.
– Не ври! Я же уроки не сделал!
Дмитрий вздохнул и сказал, что ему бы Славкины заботы. Подумаешь, уроки какие-то…
Славка сильно удивился и подумал, чем же Димыча так стукнули, что он вдруг поумнел и перестал считать уроки главным занятием.
– Дим, а Дим. – Он потерся ухом о братнино плечо. – Ты только не злись, чем тебя звезданули, а?
Дмитрий вскочил, отшвырнул полотенце и, как раненый лев, заметался по кухне, выдавая на одном дыхании:
– Р-распускают киношников, чтоб они сгорели со своими копьями! Чтоб их…
Он поскользнулся на бутерброде, взмахнул руками и сел верхом на табуретку.
– Ну, ты талант, – оценил Славка, сияя восторгом. – Я бы точно на него грянулся.
– Сги-инь! – заорал брат.
ГЛАВА 3
В низине чуть слышно пофыркивали кони, полз, собираясь, туман и монотонно квакали лягушки. Вверху, над головами, плыли по звездному небу черные кроны сосен.
Но и кроны, и звезды были видны, только если уйти в темноту от костра. Славка сидел скорчившись, поджав под себя ноги и хлопая ладонью по плечам и голым коленкам, – комары угрызали, даже дым их не спугивал. Да и ветра тут, среди деревьев, почти не было.
Над костром в котле булькало варево. Есть хотелось страшно. Только Славка не уверен был, что накормят. Не потому, что не дали бы. Просто уж очень компания странная. «И комары их не едят», – прошептал он сердито, озираясь. Люди сидели поодаль, за кругом света, Славка все пытался сосчитать их и сбивался. Много, в одинаковых грубых плащах с капюшонами на лицо, а может, и лиц-то там не было. Только руки кое-где видны из-под плащей – тяжелые большие ладони на рукоятях кордов, на луках, рядом еще мечи, самострелы, непонятные круглые штуковины с шипами. (Когда шарик один – это кистень, а когда много?) Из-за темноты Славка этого не видел, просто знал. И ему делалось неуютно.
На свету оставалась одна женщина – в холстинной сорочке, с надетой поверх разрезной юбкой, щекастая и простоволосая. Две тяжелые косы на голове красно-золотой короной взблескивали в свете костра. Женщина наклонялась над котлом, помешивала в нем большой деревянной ложкой, пробовала, подсыпала что-то, то морщась, то улыбаясь. Поглядывала на Славку. Лицо у нее было широкое и доброе, и когда он смотрел на повариху, почему-то становилось легче. А попробуй она положить ему руку на затылок, сказать: «Ну что ты, болезный…», Славка бы ткнулся ей в колени и расплакался. Но она только взглядывала искоса и опять поворачивалась к костру. Воины в плащах сидели, словно каменные. Славка вздохнул. И вдруг почувствовал движение. Повариха оглянулась. Тогда решил повернуться и он. И когда глаза привыкли к темноте, понял, что она не такая уж непроглядная. Сосны на холме высветил иззади месяц, и от них к костру протянулись тени, а трава между тенями серебрилась, и в ней мерцали какие-то цветы. И от сосен совсем бесшумно и плавно шел человек – не шел, скользил на ходу, лишь крылья плаща приминали травы. А за его спиной небо было совсем голубое.
Человек подошел к кругу света и опустился на траву, точно надвое разделенный светом и тьмой. Застыл, подтянув к подбородку колени. Край плаща сполз случайно, и Славка разглядел худую босую девичью ногу, по щиколотке перечеркнутую черным от запекшейся крови шрамом. И тут сзади что-то тихо стукнуло.
– О господи!
Это были первые живые слова, услышанные тут. Славка даже вздрогнул от неожиданности. Повариха стояла закаменев, уронив ложку.
– Да как же это они, по живому? – Грудной теплый голос звучал испуганно.
– А как же иначе? – отозвалась незнакомка с усталой насмешкой, прикрывая рану плащом. – Только по живому и надо. Иначе разве почувствуешь?..
У Славки по спине пробежали мурашки. А повариха уже суетилась, позабыв, что вскипевшее варево вот-вот выльется в огонь. Вытащила откуда-то чистую тряпицу, склонилась над раненой.
– Эй, поди воды принеси! Оглох, что ль? Збанок не забудь!
Славка вдруг понял, что это к нему. И обрадовался, и испугался…
Женщина безразлично смотрела, как повариха смывает с ее ноги кровь, обматывает тряпицей. Потом глянула на Славку. Глаза у нее были черные, совсем мертвые. Он не успел испугаться. Незнакомка протянула руку. Понял – за збанком. Там еще оставалась вода. Отпила немного, вернула посудину.
– Надия! Щи твои, гляди, убегут.
Повариха охнула, кинулась к котлу. А женщина без улыбки вновь обернулась к Славке:
– Ну, здравствуй, отрок. Говори.
– Чего говорить? – не понял он.
– К нам с пустяками не ходят, Лихослав.
Славка так поразился расшифровке своего имени, что не нашелся, что ответить. И вообще, по правде говоря, ему было страшно. Славка попытался припомнить свои беды. Ну с Димкой разругался. Йоська в дневник записала. Все это были мелочи, внимания не достойные.
– Я сюда случайно попал, – честно сознался он.
Женщина глядела на него снизу вверх, запрокинув голову.
Славка смутился под ее взглядом, уронил збанок и стал сосредоточенно тереть исцарапанный локоть. И пока тер, вдруг сообразил, где слышал ее голос. На мосту. И после…
– Это вы Димку копьем по голове шандарахнули?
Славка прикусил язык. Мамочки, что он несет? В траве вдруг блеснуло вороненое ложе самострела. Женщина задумчиво погладила его рукой.
– Странно ты выражаешь свои мысли, отроче. Но по сути ты прав.
Славка почти успокоился: если не убили за дерзость сразу, то уже не убьют, – и попросил:
– Не зовите меня отроком, пожалуйста.
У костра рассмеялись:
– Хороший мальчонка, зубастый!
Славка вдруг увидел вокруг себя лица – усатые и безусые, веселые и мрачные, но все славные, живые. От костра вкусно потянуло щами, Надия громко стукнула ложкой. Мальчик почувствовал себя здесь почти своим. И только у той, что с ним говорила, лицо было мертвое.
Надия налила Славке полную миску, и он глотал, обжигаясь, а повариха смотрела, подперев щеку ладонью, и сердобольно вздыхала. Другие тоже ели, подсмеивались, нахваливали щи, и Славка удивился, что навь ест, как люди. Только та отказалась, опять была не как все. Сидела на плаще, гладила самострел, а где-то высоко над ее головой висела острая звезда. Потом Славка, кажется, задремал. И сквозь сон пробилось к нему: Карна – как удар надтреснутого колокола. Он с трудом разлепил веки. Навье воинство седлало коней. Кто-то, встав на колени, помогал женщине натянуть сапоги. Она вдруг застонала.
– Останешься? – спросил мужчина тихо, помогая ей встать.
– Нет.
Славке показалось, что он видит недозволенное. Он старательно прикрыл глаза.
Снилось ему кладбище – то, где похоронили деда. Старое, которых теперь почти не осталось вовсе. Дорожка между бревенчатых, без окошек, стен, крытые тесом крыши, а за ними холм, высокие редкие сосны с черными кронами и между сосен кресты. Обомшелые, почерневшие от непогоды, наклоненные, а то и вовсе поваленные. Даже не кресты, каплички – столбики под двускатными крышами, в нишах иконы. На перекладинах качаются выцветшие ручники, засохшие венки, пучки бессмертников. На земле под крестами слежавшаяся иглица, сквозь нее проклюнулась трава, в низинке темное озерцо воды. Иглица глушила шаги, и он почти не боялся, что идущая впереди женщина его услышит.
Взойдя на холм, она остановилась.
Полоска зари догорала справа, за частым лесом; небо там было светло-голубое, почти бесцветное, а левей, к востоку – густо-синее, и на нем проступали звезды. А одна, давно знакомая, огромная, стояла над ее головой. Мерный шорох сосен убаюкивал, а очнувшись, Славка вдруг заметил, что вместо крестов стоят на холме всадники – тени на высоких конях, и их тяжелые плащи опадают по обе стороны седел, и месяц блестит на копейных остриях. И тогда Славка услышал ее голос:
– Не могу. Вы мертвые, а я живая. Я даже не знаю, встретимся ли мы потом.
И наступило молчание.
– Не могу! Не могу без вас! Возьмите…
Где-то ударил надтреснутый колокол.
Ночь протечет, и мы уйдем
во тьму, во тьму…
Сами ли собой сложились в голове у Славки эти слова, или он услышал их сейчас?.. Всадник принял женщину на седло. И, на ходу выстраиваясь по трое в ряд, навьи двинулись мимо мальчишки по проселку, белому от месячного сияния. Славке почудилось, что они видят его, он застеснялся, попятился, запнулся о какой-то корень и, опрокидываясь на спину, услышал:
– Лихослав, чертушка! Ты в школу будешь собираться?
Вздрогнув, Славка распахнул глаза и полубессознательным голосом вопросил:
– Дмитрий, а что такое «Карна»?
По горькому опыту зная, что от Славки так просто не отвяжешься, брат стал нудно объяснять то, что он помнил из «Слова о полку Игоревом…» о славянской мифологии.
– Все. А теперь в ванную и завтракать. Марш, марш! – И подумал, что дите чересчур увлеклось этой самой мифологией, а Йоська, черт, Елена Иосифовна, опять намекала, что Дмитрий забросил воспитывать брата. Карна! Надо же! «Ох уз эти всадницки!..» – скопировал он интонации любимого мультика и расхохотался.
ГЛАВА 4
Кричала, надсаживая горло, срывая голос. Коротко тренькали тетивы. Бухали конские копыта, расплескивая воду и грязь. Валились, надламываясь, измызганные кусты.
– Упредил кто-то… эх! – с горьким сожалением.
Сухо и страшно хряснуло под копытами.
Бежать, как заяц, петляя и волоча ногу… Бежать?!
Кони шли по ней с глухим чавканьем, сминали, били по рукам, заслоняющим грудь. Розовая пена лопалась на губах вместе с дыханием. Она все старалась отклонить голову от занесенного заляпанного грязью копыта, вжаться, втиснуться щекой в болотную жижу. Ударило вскользь, содрало кожу на виске. Серебряные гвоздики на подковах…
– Огневица прикинулась…
– Не жилица, нет.
Слова донеслись, как сквозь плотный ком тумана. Потом – смачное хряканье. Почудилось – конь вновь навис над ней. Попыталась уклониться.
– Лежи, лежи… – Испуганное.
Смяли всю, истоптали. И бросили на что-то острое, но это почти не больно. Догадалась – сосновые лапки. Концы на них обрубили. Чтобы Чернобог не дотянулся. Все равно дотянется. Он и сверху, и снизу, всюду. И в ней самой.
– Жива, Живица, разрыв-травица… На росы утренние, на зори вечерние… отведи: отпусти… камень-Горюн на море стоит…
Слеза потекла по щеке. Даже стереть ее не может. Но слеза точно сожгла туман. И она увидела низкую столь, дымовую дыру, пучки травы, подвешенные к матице. Смолкой запахло. А на себя она не смотрела.
– Очнулась, дитятко, очнулась… – С таким ласковым, безмерным удивлением.
– Нет, – ответила глухо, прикрывая глаза. – Убили меня.
Убили.
Заговоры-наговоры, как паутинка пряжи на веретено. Боль тупая изнутри, отовсюду. Когда шевельнуться пыталась – резало, как ножом. От сосновых лапок шел смоляной запах. Мешался с духом высохших трав. Больше всего отчего-то пахло бессмертниками. Сухо и сладко. И отовсюду смотрели их желтые венчики.
– К осени идет…
– Вынесь на порожек, на солнышко. Солнышком прогреет, ветерком обдует…
– Войско княжье…
Она даже не прислушивалась – так это теперь было далеко.
– Жить должна хотеть, жить! Ну что ты говоришь, середешная моя! Выжила ведь!..
Болью накатывало на нее: болото, сломанный лук, всадники, вороные кони, воронье…
– Кто остался? Где я?!
– Вот, взвару выпей.
Повторила свое злым, настойчивым голосом.
– Мы тут живем, на отшибе. Старый на охоту пошел…
Прикрывшись ряской, поджидало черное «окно»… Кони бились, хрипели. Кричали, пытаясь вырвать ноги из стремян, кольчужные. Она удивилась, что еще помнит это…
Им пришлось своей кровью оплатить гордый ответ полоцкой княжны. Но те, что выжили в этой резне, позавидовали мертвым. Ибо им суждено было видеть, как пылают деревянные стены города, как, вздымая на копьях, швыряют в огонь младенцев, как сестер и матерей насилуют подле убитых кормильцев. И кровь, смешиваясь, не высыхала на деревянных мостовых, и Полота была кровавой…
Набат, треск огня, ржание коней, лязг оружия, крики, смех завоевателей, тяжелый, ползущий по улицам горький дым и гнилой и сладкий запах крови – как над болотами в жару. Некуда от него деться…
Ее волокли по мостовой за косы, полуголую, в разодранной сорочке. Гогочущие дружинники в царьградских бронях – такие же, как и те, что надругались над ней. До сих пор слышатся их голоса…
Копыта зависают над головой, ладные подковы с княжьим титлом…
Рогнеда не видела пылающих стен, князь увез ее на юг…
Женщина кричала об этом разбитым искусанным ртом, а воины не слышали и смеялись. Снег падал в пожары и таял, не долетев…
Она помнит огороженный тыном терем. Луна на ущербе стояла над крышей. Луна была похожа на повисший на колу череп, и от нее шли морозные радужные круги. Снег похрустывал под босыми ногами.
Ее переняли у леса, волосяная петля затянулась на лодыжках, дернули и поволокли.
Снег под костром протаял, набряк водой, а дальше был слежавшийся, грязный, перемешанный с навозом и соломой, густо и мелко забрызганный кровью. От тына хрипели, надрывались лаем псы, усиливая гвалт, стоящий над двором. Болезненно морщился воевода. Воздух пах жженым рогом, и горячим железом, и снегом – свеже и морозно, и когда срывался ветер, запах зимы перебивал остальные запахи. Ей хотелось пить, и она схватила зубами снега – он царапал язык и не таял…
Подошел ее черед, и ее повалили на снег. Она вырывалась, и тогда двое придавили ее коленями и держали за руки, распяв на снегу, а третий подходил, неся в руках зажатое щипцами вишневое от жара железо. Но она еще не видела этого, а видела звезды над двором, а после – нетерпеливо переступающие черные с золотом сапоги. Потом над головой зависло раскаленное кольцо с черным рисунком внутри и стало опускаться… Так клеймили скот и холопов, не делая разницы между ними. Но она же вольная!
Она дернула головой, клеймо скользнуло боком, опалив волосы, и впечаталось в висок.
…Копыта выбивали шальную дробь. Тучи клубились над головой. У конских ног вился туман, забрызганный звездами. Листья рождались из почек зеленым дымом, разворачивались, набрякая росой, темнели, потом ударяли в желтизну. Перун крутил над яром золотые усы. От костров стелился дым. Белые срубы поднимались над пепелищами. Над срубами на стропила стелили золотую свежую солому, стерня пахла дымом, по ночам осыпались яблоки. С неба падали заревские звезды.
Но не утихала Обида, и Месть бурлила, как жижа в болотах, вскипая пузырями и кругами расходясь по желтой воде. Ползла, как Жель, тайный огонь, что тлеет до поры в земных недрах, но когда вырывается из земли, то все сметает на своем пути. Копыта выбивали шальную дробь, вершники неслись, приникая к гривам, ощетинясь сулицами и чеканами, и то боярин повисал в петле, то валился в пыль разрубленный от плеча княжеский тиун. С холопов сбивали цепи, жгли долговые грамоты, и над боярскими подворьями лопотал крыльями красный петух.
Копыта выбивали шальную дробь. Гремели била. Надрывался вороний грай. Ка-ра, Кар-на… Кар-на…
Было ли это имя той беглой полочанки, или имя Обиды, или имя земли, которая подняла на мщение своих детей? Кони летели, дробя копытами оранжевое солнце.
Был зарев с его золотыми туманами и тяжелыми житними снопами, когда княжьи дружинники выследили их. И шли по следу, как волки, когда они гонятся за добычей – приблизив нос к земле и вытянув хвосты. У беглецов устали кони, а лошади дружинников были свежими, и сзади вели поводных. Они скакали в призолоченном заревском лесу, кони были в пене, и рты до крови разодраны удилами. А погоня была уже со всех сторон, и со всех сторон хрипло перекликались рога. Ошалелый русак порскнул из-под копыт. Карна натянула поводья:
– Добрич! Уходите тропой через палище!
Какое-то время она следила, как други сворачивают к тропе и ветки колышутся, смыкаясь за конскими крупами, а потом пустила Чалого в намет.
Она не могла знать, что за палищем ждет засада. И что они не смогут пробиться через нее и повернут назад, к болоту. А когда поймут, что не уйти, честно встретят смерть.
ГЛАВА 5
Каким наивным кажешься себе ты недавний, когда занятия, важные еще день назад, ну пусть не важные, а хотя бы забавные – то, что считается нормальной жизнью, – вдруг отступают перед желаниями рисовать и видеть сны. Ты не смеешься ни над собой, ни над другими, ты еще не успел осознать, что изменилось, и изменилось ли вообще, но мир поражает красками, и ты спешишь, спешишь ухватить эту звенящую радугу, это…
– Зборовский! Я с тобой разговариваю!
Голос классной показался пронзительным. Славка вздохнул и повернулся к окну. У входа в школу сгружали новую мебель, и директор, припадая на левую ногу, озабоченно прыгал вокруг. Памятник зенитчицам перед школой был на месте, и елочки тоже. Тоска-а…
Усилием мысли Славка отодвинул звуки класса, скрипучие и занудные, как осенний дождь, и так же мало замечаемые, и стал просто думать о том, что станет сегодня рисовать. Никогда еще он не рисовал так, как в этом сентябре. То есть, конечно, рисовал, только это все чепуха была, самолеты, танки там всякие, мушкетеров иногда с такими вот усами, ну и прочее, как все рисуют. А теперь – теперь было другое. Прибегал домой и сразу за краски, и внутри что-то так сосало, когда доканчивал; тревожно было. На альбомных страницах гремели колокола, било искрящееся пламя, пленник полз по темнице, волоча за собою цепи, Славка и звон этих цепей слышал, и треск подожженных стен и видел сами стены, темные, деревянные, с пожелтевшим мхом в пазах. И невесть откуда появлялись на Славкиных рисунках воины в округлых шлемах, и кони, кони, кони, топчущие недоспелую рожь. Зеленой наклонной полосой ложилась она на лист, а над всем этим было синее до звона небо. Такое небо, которого сейчас не видит никто. Славка вчера сидел на полу, и вокруг рисунки разбросаны, и краски стоят, и вода в банке. Димка зашел, посмотрел и вопросил грозно, где он все это взял. Славка, конечно, обиделся. А Димка: «Ни в жизнь не поверю, что это ты рисуешь». А когда Славка тут же, на месте, предложил ему что-нибудь нарисовать, тот и слушать не стал. Пообедал – и за чертежи. А Славке велел заниматься уроками. До чего же все взрослые одинаковые…
Руки Славки механически скатали шарик из бумаги и сунули в рот. Он пожевал-пожевал и плюнул в затылок Светки Матюшевской. Светка развернулась, замахиваясь, и Славка поймал в ее глазах осколок неба.
…в глазах Карны. Расколотый лед. Если лед может быть коричневым, теплым, как янтарь. Если блеклое небо может быть живым. Если мертвые могут любить. Отчего же душу выворачивает наизнанку от желания прикоснуться к просыпавшейся пряди, когда женщина стоит вот тут, на холме, среди незримых мертвых, как слепая, поворачивая лицо и морща кожу на переносице, словно пробуя… услышать? Она знает, что мы тут есть. Как знает, что навалится сутонье, и мы уйдем – мы не можем не уходить. Я был на месте нашего последнего боя. Иней выгладил траву, и ямки от подков затянула леденеющая вода. И уже ничего-ничего не осталось от нас, кроме нашей неверной памяти, которая гаснет в сумерки, совсем как тогда, когда на тебя, увязшего в бою, обрушилось гулкое небо. И погасло.
…тут кровавого вина упились и свои, и чужие; посеченные, пострелянные, повалились в едином объятии – смерти не разомкнуть. Ты смотрел, свесясь с коня, как лежит «пернач», растопыря напитанные кровью ржавые перья, – вот он, такой же, висит у седла. И скалится, усмехается с неба конский череп. Глотает красное вино заката. Ты ладонью ощутил теплую шершавость плаща и рукояти корда. Рисунок одноглазого солнышка – нити истрепались и повылезли, ну и что? А тот, что лежал под копытами, изрубленный, добиваемый уже после смерти от злости, стыда, от слепой беспомощной ярости… тот был не ты. Ты признал по одежде – и не поверил. Но когда вынул корд добить бьющегося со вспоротым брюхом коня (он какое-то время полз, как человек, оставляя широкую красную полосу на траве), а рука прошла сквозь него, – вот тогда ты умер.