355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фрай » 78 » Текст книги (страница 15)
78
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:25

Текст книги "78"


Автор книги: Макс Фрай


Соавторы: Марта Кетро,Петр Бормор,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Карина Шаинян,Ольга Лукас,Алексей Карташов,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Оксана Санжарова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)

Апрель, 17

Cui ci sono del monstri.

(Надпись на фреске во флорентийском дворце Питти)

– Да какой там демон, – скривился египтолог Вереск, когда я пришел к нему пожаловаться на жизнь, – на всех забивших на литературу русских писателей демонов не напасешься. Напрасно ты с ним серьезничаешь – мало ли с кем приходится просыпаться в этой жизни. Он ведь к тебе не пристает? Не кусается, не щиплется? Не богохульствует?

– Нет, он вообще-то приличный парень, – сказал я, сам себе удивляясь. – Собаку выводит, даже чашку моет за собой. Правда, в ванной после него весь пол забрызган. Но то, что он выглядит, как мой собственный персонаж, разве не значит, что это мой собственный демон?

– Много ты знаешь, о том, как он выглядит, – Вереск подлил себе еще коньяку, – Это твой ушебти, вот что я думаю. Да не пугайся ты так. Это всего лишь человечек с мотыгой, которого клали в гробницу, чтобы он за умершего вкалывал на полях Озириса. Как, ты говоришь, начинается твоя книга? Намеком на египетскую мифологию, что-то там о мнимых дверях, верно? Ну вот, тебе и прислали твоего ушебти, – тут Вереск довольно улыбнулся. – Написал бы цитату из Жана Бодена, тебе бы белокурую ведьму прислали! Таких ушебти в приличной гробнице целую роту можно найти, по одному на каждый день трудовой повинности.

Он с трудом поднялся из глубокого кресла, подошел к компьютеру, и, быстро пощелкав клавишами, подозвал меня:

– Читай. Шестая глава Книги Мертвых, правда, перевод никудышний.

Я послушно уставился в экран поверх его плеча.

…Когда в Полях Иалу боги позовут покойного на работу, окликнув его по имени, ушебти должен выйти вперёд и откликнуться: «Здесь я!», после чего он беспрекословно пойдёт туда, куда повелят, и будет делать, что прикажут.

– Вот видишь, – Вереск небрежно потыкал пальцем в дисплей, – что прикажут. Ты сам ему приказал выглядеть, как этот твой Скотти. Скучал по нему, наверное.

– Выходит, он должен меня слушаться? Раз так – почему же он не уходит, обормот красноволосый? Представляешь, каково это – каждый раз находить в своей постели здоровенного парня в полосатой майке? У меня уже все иссякло – и paciencia, и resistencia. Может, ему зеркало серебряное показать, как василиску? Или тут слово особенное нужно, на манер пароля? – я вылил оставшийся коньяк в опустевшую рюмку египтолога и стал представлять себе, как завтра, обнаружив Скотти на своих оскверненных простынях, я выберусь из постели и указуя на него торжествующим перстом, произнесу ритуальную формулу.

Мне даже жалко его стало, съежившегося, забившегося в угол кровати, моргающего бесцветными, будто заплаканными, глазами. Cosa fatta capo ha. Первым делом я проветрю спальню, потом проведу ритуальное очищение, потом соберу полный дом гостей, чисто Эней на Сицилии: устрою гонки кораблей, кулачные бои, стрельбу из лука и турнир наездников, а потом расскажу им все, как было, и заживу как человек.

– Пароль? Ты бы его еще веткой омелы отхлестал, – Вереск отставил пустую рюмку и слегка помрачнел. – Ничего не выйдет. Надо было сразу приказывать, а не кофий с ним распивать и беседы беседовать. Говоришь, он за рукописью пришел? Вот и дописывай рукопись. Начни, по крайне мере, а там он, глядишь, успокоится и сам уйдет.

– А другую книжку если начать? – спросил я, остановившись в коридоре, – Он же мне в наказание прислан, правильно? За то, что я не пишу. Ну вот – уйду я из глянца, брошу пить коньяк по утрам, начну новый роман, орошу, типа, кровью алтарный огонь…и что тогда?

– Да кому какое дело, пишешь ты или нет? – египтолог удивленно поднял глаза цвета йода, – И потом, причем тут кровь-то? Ты же вроде со Среднего царства начинал. Положи хлеб на плетеную циновку и дело с концом, – тут он вежливо, но чувствительно подтолкнул меня к двери, и, когда я вышел, тихо повторил в коридоре, как будто сам себе:

– Камышовая такая циновка. Хетеп называется.

Апрель, 20

…Кого ни встретишь, склонись и припомни хоть какую-то молитву из прошлой жизни, хоть что-нибудь, во что верил.

(Книга Мертвых)

…ты достал уже своим отсутствием мотивации, тебе не хватает куража по утрам, чтобы открыть глаза, а мне что говорить? я вообще живу в кино по мотивам одного тебя, скотти хотел, наверное, крикнуть, но зашипел простуженным горлом, он пришел с дождя, и тряс теперь в ванной мокрыми волосами, я вообще – живу? ты хотел написать историю сердитого юного автора, а написал монолог похмельного клошара в ожидании todo, я слышу, как он идет на кухню, шлепая по каменным плиткам, русская привычка разуваться в коридоре, кельтская манера снимать носки и бросать где попало, древним языкам не хватало слов, говорит он, гремя моим медным кофейником, и они позволяли смыслам переливаться одним в другие, смотри: латинское malumозначает яблоко и зло, а китайское пин– яблоко и покой, а у греков – яблоко и козел, да полно этих яблок, не мир, а тайный остров авалон, говорю же тебе! яблоко раздора, яблоко эриды, яблоко фрейи, яблоко диониса…ну уж нет, не выдерживаю я, яблоко диониса это айва! вот именно – скотти возникает в дверном проеме с чашкой в руке – кофе у тебя нет, я заварил подозрительного чаю, вот именно: почему бы не сказать – айва дионисия? и даже дурачок аконтий со своей клятвой, и тот вырезал ее на яблочной кожуре! да чего ты привязался ко мне с этими яблоками, я поворачиваюсь к нему вместе со стулом – мне неуютно от того, что он стоит за спиной с этой своей чашкой

ты что, правда, не помнишь? он заливается краской, я ни разу не видел, чтобы так краснели – алой заливкой, будто эмалью по горячему стеклу – мне сразу хочется его потрогать, но я не стану, это же название твоей книги, говорит он с обескураженным видом, прозрачные глаза темнеют, подмокают болотной водицей, ты же сам так назвал! ad malum punicum, гранатовая улица, это еще зачем? разве у тебя такой был адрес в абердине? удивляюсь я, да нет же, скотти морщит облупившийся нос, и где он там загорает в своем холодном шумерском аду? это та гранатовая, что на квиринальском холме, у тебя еще эпиграф был из домициана: я хотел бы быть таким красивым, каким меций сам себе кажется, да что ты говоришь! я отбираю у него чашку и допиваю остывшую мяту, какой же я был дешевый пижон, начитался популярной истории, светониев-петрониев с базара понесет, с таким названием книга сгодилась бы только на самокрутки в абердинской тюрьме, нет – в мамертинской тюрьме, коли на то пошло, не сердись, говорю я ему, понимая, что уже половина одиннадцатого, раньше он никогда так не задерживался, даже в милане исчезал из номера отеля, стоило мне отвернуться, его предел – два часа после того, как я открою глаза, тебе пора домой, завтра поговорим, я нажимаю кнопки, проверяю почту, мое интервью с н. взяли в elle? очень вовремя, во вторник отдавать долг редакционному барону нусингену – фотографу зеньке, скотти стоит за моей спиной, смотрит через мое плечо, я сегодня тут останусь, можно? он заранее надувает губы, как будто я уже отказал, и правильно делает – я непременно откажу, niente da fare, но меня же обратно не пустят! он виновато щурится, Дуэйн терпеть не может опозданий! надо же мне где-то быть, я зато потом два дня не приду! – о да, это сделка почище той, что асы заключили с каменщиком в мидгарде, тут мне не устоять, а что ты будешь делать тут весь день? спрашиваю, мысленно размахивая белым платком, я буду читать твои рукописи, отвечает он быстро, ответ соскальзывает у него с языка, будто сияющий мятный леденец, сбрендил, да? нет у меня никаких рукописей, я подхожу к столу и пинаю пыльную груду журналов, задвинутую под него, вот – читай, это мой теперешний квиринальский холм, надеюсь, это тебя охладит, а я пошел, и я иду, он молчит, разглядывает свои ногти, теперь я вижу, что у него отросли волосы – корни тоже рыжие, но медового оттенка, вернее, карибского – сarta de оro, зачем ты красишь рыжее в красное, не выдерживаю я, но он не поднимает головы, воображаешь себя всадником-сидом – с ног до головы были алыми их тела, волосы, кони и они сами– так что ли? он не поднимает головы, ну и чорт с тобой, я надеваю плащ, наблюдая за ним из коридора, он не поднимает головы, на затылке хохолок, будто у коршуна – вылитая нехебт, сказал бы египтолог вереск, но что он понимает? я закрываю дверь на ключ и спускаюсь по лестнице, странное чувство – оставлять в доме демона без присмотра, а вдруг он захочет примерить мои теннисные шорты?

Апрель, 28

Все думаю о временном приюте

В столице Удзи,

О ночах былых

Под кровлей, крытою травой чудесной,

Что срезана была на золотых полях

(Манъёсю, Песня принцессы Нукада)

Фотографии, сколько я их сделал своей рукой, послушно принимая протянутые мне чужие фотоаппараты, на барселонской Рамбле, в Байше, в Санта-Монике, все эти вспышки, улыбки против солнца, всегда два лица, а то и три, когда человек один, он не станет просить случайного прохожего нажать на кнопку, хотя – какая разница, если подумать, закат за его спиной такой же клюквенный, а море такое же черничное, но вот не попросит же ни за что.

А она попросила. Я сидел со своим блокнотом в кафе напротив Джованни и Паоло, у мелкозернистого сияющего витражного окна, забранного решеткой от мальчишек, гоняющих мяч по пустынной площади, ей было неловко, но она подошла и попросила. К тому же, в своей шелковой рубашке я был вылитый Джан Мария Волонте, а итальянский у нее слабоват, теперь-то, наверное, лучше – прошло двенадцать лет, а может быть и хуже – за двенадцать лет многое становится хуже.

Я понял ее просьбу, встал и нажал кнопку, наведя оптику на сильно запудренное лицо с карминовым ртом, растянутым в выжидательной улыбке, вы русская? да! она радостно кивнула, и пришлось нажать на кнопку еще раз, а потом еще – возле деи Мираколи, и еще – возле Сан-Дзаккарии, хотел бы я знать, куда она потом дела эти снимки, наверняка разорвала в клочки, на нее это похоже, лежат теперь на дне канала, но не Гранд канала, а поближе – Грибоедовского, там мы жили над булочной, в проходном дворе пахло горячей ванилью, и все время хлопала тяжелая железная дверь.

Когда я приехал сюда в первый раз, и стоял с тремя желтыми фрезиями в газетной бумаге, задрав голову, в этом высохшем дворе-колодце, где эхо от каждого шага, казалось, уходило вверх по спирали, закручиваясь до самой крыши, балконные змейки, переплетенные позеленевшими хвостами, поглядывали на меня сверху с сомнением, примерно так же на меня помотрели из квартирной темноты, когда поднявшись по лестнице с зелеными змеящимися перилами на четвертый этаж, я прочитал все таблички над круглыми кнопками и позвонил.

– Вы кто? – спросила мама моей девушки, выставив кудрявую голову над натянутой до отказа цепочкой, я смотрел на ее рот, прищуренных глаз было совсем не видно, солнце пробивалось через высокие пыльные окна в тех местах, где выпали кусочки малютинского витража, и светило ей прямо в глаза, зато рот был знакомый, крупный, пепельно-красный, потрескавшийся, как будто от сильного жара.

Я сказал кто и протянул цветы. Цепочка на секунду провисла, что-то звякнуло, тяжелая дверь приоткрылась и тут же захлопнулась. Чугунная змейка на перилах подняла голову и пошевелила раздвоенным языком.

– Брысь, – сказал я ей и позвонил еще раз. И еще раз пять из автомата, в те старинные времена в этом городе еще попадались телефонные будки.

– Меня заперли, – сказала она, виновато посмеиваясь, – мама ушла, а соседка ни за что не откроет, хотя ключи у нее есть. Хочу тебя потрогать. Ты не подстригся, ура! ура! я в окно видела и тебя и фрезии. Ну давай быстрее. Шестой балкон от угла.

Апрель, 28, вечер

Едва напряжем наше внимание, как Тао уже убежало, засмеялось, скрылось в небытии.

(Лао-Цзы)

Гофмановские змейки шипели и плясали перед глазами, водосточная труба гудела подо мной и хрустела слабыми сочленениями, воздушные решетки отяжелели и цеплялись чугунными завитушками, я сбился со счета и остановился на чужом балконе, с ребристой стиральной доской в углу, вот не думал, что у кого-то они еще живы, за стеклом замаячили и замахали руками, я перекинул ноги через перила за секунду до того, как хозяйка доски справилась с дверной защелкой и выскочила наружу в нейлоновом пеньюаре с воланами, вот мать вернется, сказала она кому-то за моей спиной, расправляя воланы на плоской груди, вот тебе достанется, но меня уже тянули за руку внутрь, за толстые театральные шторы – такими отделяют от зала директорскую ложу, а когда спектакль начинается, их подхватывают витым шнурком – под гипсовые облупленные своды, где один невезучий ангел был разделен перегородкой пополам и поглядывал сверху со страдальческой улыбкой, задрав пухлую ручку с двумя пальцами, сложенными буквой V, что означает победа несмотря ни на что.

Булочной больше не было, у магазина появилось французское имя и исчезли витрины, осталась только дверь со звонком. Я прижал нос к дверному стеклу – за стеклом виднелись манекены в пышных сквозных платьях и одинокая продавщица, она подняла глаза от книжки и помахала мне рукой.

Приду с подарком, подумал я и тоже помахал.

Красный льняной шарф пришлось снять с яичных плечиков манекена. Ей понравится – в то лето все ее тряпочки были красными, такое уж было лето. Гранатовый, пурпурный, багряный. Червленый, рубиновый, рдяный! Шарф был пунцовым, это я сразу понял.

– Вам завязать или так уложить? – весело спросила девица, доставая с полки коробку от шарфа, для этого ей пришлось встать на цыпочки, и я подумал, что лет десять назад такая линия бедра задержала бы меня в Питере недели на две, а теперь я думаю о том, сколько у меня наличных, забыл спросить про цену, болван.

– Завязать? – я посмотрел на ее руки, теребящие серебряную бумагу.

– Ну да. Правильный узел – это всегда хорошо, – она встряхнула шарф и зачем-то посмотрела его на свет, – шотландские моряки, представьте себе, завязывают узлы на шейных платках, чтобы привлечь хорошую погоду.

– Ага. А мусульмане завязывают бороду узлом, чтобы отогнать демонов, – сказал я, доставая бумажник. – Валяйте, завязывайте.

И она завязала.

* * *

Я долго нажимал знакомую кнопку под табличкой с незнакомой фамилией, звонок был тихий, и она часто не слышала его, если сидела в дальней комнате. А в дальней комнате, насколько я помню, она сидела с утра до вечера. Шила своих кукол – разрисовывала фарфоровые личики, гнула проволоку, вырезала какие-то рюши из жесткой парчовой ткани, серебристый рулон стоял солдатиком у стены, лоскутная мелочь цеплялась в коридоре за ботинки, я даже запах крахмального клейстера вспомнил, стоя под этой табличкой с чужим неблагозвучным именем, ее собственное было коротким и сочным, сказать – как дольку мандарина откусить на морозе.

Самую большую куклу, сидевшую на книжной полке, свесив крепко оплетенные золотой тесьмой ноги, звали Арманд Марсель, хотя у нее были кудельные косы и дивная яблочная грудь под сарафаном.

– У куклы должны быть настоящие ноги с пальчиками, – говорила хозяйка квартиры и задирала Арманду Марселю юбку на голову, – если у куклы нет ног, это не кукла, а болвашка лукутинская.

Если моя рукопись не пошла на папье-маше, вместо газет и сахарной бумаги, то она где-то там, в книжных завалах, или в рассохшемся шкафу, где я однажды обнаружил бутылочного цвета шинель с каракулевым воротником. Это на тряпки, махнула она рукой, мне всякое старье тащат, даже фата довоенная где-то валяется, с цветами апельсина. Или в одной их картонных коробок из-под плодовоягодного, сваленных под кухонным столом, туда я даже не заглядывал, каждое утро спотыкаясь о разлохматившийся выступ нижней коробки, проклинал, но не заглядывал, или на антресолях, между санками и кляссерами, как говорит невыносимый Скотти, она ничего не выбрасывала и страшно этим гордилась. Здесь жила моя прабабушка Прасковья, все наши здесь жили, говорила она, знаешь, сколько тут в стенах тайников?

Я не знал, я задыхался, по ночам куклы шуршали кринолинами и таращили стеклянные глаза в темноте, нитки и перья обнаруживались в кофейной чашке, работы не было, я писал библиотечные рецензии по восемь строчек и переводил итальянскую статью о малотоннажном судостроении для знакомого аспиранта из корабелки, и еще – про Скотти, как он сидит в своем кресле-качалке посреди пустой комнаты и смотрит на мнимую дверь.

В конце-концов я тоже нашел пустую комнату – на правом берегу, в бывшем доходном доме на Седьмой линии – нашел и сразу переехал.

– Вы к кому? – спросили меня из-за двери, тусклая цепочка звякнула и натянулась. Я произнес ее имя, за дверью повторили его и недоуменно хмыкнули. Тогда я произнес второе имя, домашнее, вспомнил, как ее называли друзья и тетка, изредка приходившая к чаю с неизменной глыбой серой халвы в промасленной обертке. Тетка-блокадница носила черную повязку на глазу и звалась Золотая Рыбка, я так и не успел спросить почему.

В квартире засмеялись, сказали агаи пропали минут на пять. Прислонившись к зеленой ободранной стене я слушал быстрые мелкие шаги по длинному коридору, я помнил этот коридор, черные деревянные панели, доходившие мне до груди, а дальше – выпуклый грязноватый узор из турецких огурцов, шаги замедлились у самой двери, показался палец с алой каплей на ногте, палец поддел цепочку, дверь открылась, и я вошел под шестидесятый градус долготы, пятьдесят девятый градус широты, на место ровное, отложистое, сыроватое, чрезвычайных кручей и глыбоких рвов неимущее, под знак небесный Урса Майор.

Апрель, 28, продолжение вечера

О берущий! не бери.

(Тексты пирамид. Пирамида Униса, передняя комната.)

Я начисто забыл ее лицо – мучнистый, мучительно ровный овал, из тех лиц, на которых румянец кажется нарисованным, забыл ее тело – полное, текучее, из тех медленных тел – ну, вы знаете – что едва розовеют на сбившихся парчовых покрывалах в ожидании золотого дождя, я забыл ее спотыкающиеся согласные, я вообще ее забыл, и не вспомнил бы, если бы не Скотти, чортова марионетка Скотти, придуманная в этой душноватой комнате, где мы сидели теперь: я на единственном стуле с испанской высокой спинкой, раньше их было четыре, она – на краю постели, в какой-то грубой вязаной кофте без рукавов, соседка разбудила ее, на ходу постучав в дверь костяшками пальцев, соседка была новой, и ничего обо мне не знала, впрочем, та, прежняя, тоже знала не слишком много.

– Ты теперь рано ложишься, – сказал я, но она не ответила, пальцы, сцепленные на коленях еле заметно шевельнулись, я обвел комнату глазами: в ней появилось что-то новое, но что именно мне было никак не разглядеть – те же неразборчивые темные картинки, те же часы с шумным маятником за граненой дверцей, те же смешные деревенские подзоры до полу, а, вот оно! лампа, вместо старой, бахромчатой, с колоколом зеленого бархата, над столом поблескивала стеклянная завитушка на ниточке, мелкая галогеновая дребедень.

– Ты купила новую лампу, – сказал я, создавая видимость диалога, она быстро посмотрела наверх и кивнула утвердительно. Возле рта у нее образовались какие-то напряженные выпуклости, как будто она набрала полный рот орехов, и боится разжать губы, мне вдруг захотелось провести по ним пальцем, но ведь я не за этим пришел, с другой стороны – это хорошее начало для неприятного разговора, я сосчитал до шести, медленно поднялся, подошел к ней вплотную, протянул палец и провел им по верхней губе, а потом и по нижней. Губы горели и едва заметно прилипали, так липнет к пальцам свежевыглаженная нейлоновая рубашка, статическое электричество, это было еще одно ее свойство, о котором я забыл.

– Ты где был? – она разжала губы, но орехи не просыпались.

– За спичками вышел, – попробовал я пошутить.

– Купил? – спросила она и посмотрела на меня снизу вверх, руки ее спокойно лежали на коленях, но от локтя к плечу бежали крупные мурашки, от злости и отчаяния у нее всегда делалась гусиная кожа.

– Купил, – я нащупал в кармане лаковый красный коробок, присвоенный утром в гостиничной кофейне, протянул ей на ладони и увидел, что мурашки побежали еще быстрее.

Сейчас тебе укажут на дверь, подумал я, засовывая спички в карман, и Скотти останется с тобой навсегда. Тоже мне писатель, подавился недопеченым персонажем, будто дешевым пряником.

– Ты меня оставь у себя, не гони, а то ночевать негде, – произнес я, надеясь, что она не заметила на коробке названия гостиницы, она всегда была немножко бестолковой, но болезненно внимательной, нужно с мысленным прищуром подходить к другим натурам, это про нее у Кэролла написано, только двенадцать лет назад я этой книги в глаза не видал. – Я за вином сбегаю. Посидим, музыку послушаем.

– Ага. Другие барабаны, – сказала она, улыбнувшись мне прямо в лицо. Еще одна вещь, которую я забыл – ее улыбка. Как будто красное хрусткое яблоко внезапно раскрылось, обнажив холодную сердцевину.

– Какие барабаны? – я снова сел на испанский стул, на нем можно было сидеть только прямо, а прямо я сидеть не люблю, скручиваюсь перечным стручком, как говорила моя няня, подходя сзади, когда я делал уроки, и сильными пальцами отгибая мне плечи назад.

– Другие, – теперь она смотрела поверх моей головы, – в армии Наполеона так назывался сигнал к отступлению. Другие барабаны. Такая специальная дробь, рассыпчатая.

– Ну да, – ответил я, вглядываясь в ее лицо, мне вдруг показалось, что она сидит в байковой пижаме в больничном коридоре, а я пришел ее проведать, и теперь мы как раз просыпали на клеенчатый пол апельсины. С ней и раньше бывали всякие несуразности, то она исчезала на несколько дней, встретив подругу детства и согласившись присмотреть за пустой квартирой без телефона, то, уходя на работу, выключала электричество, повернув рубильник за дверью, и вечером я доставал подтекший теплый сыр из холодильника; то подстерегала меня за бритьем и заворачивала кран, бормоча что-то о мелеющих океанах, то приволакивала в дом лысоватую кошку, потому что у нее глаза разные – как у меня, один серый, другой зеленый.

– Оставайся, у меня все равно дежурство ночью. Я теперь в театре сторожу на полставки. Только уйди куда-нибудь часа на два, мне выспаться надо, – она залезла под одеяло и отвернулась лицом к стене. – Ключи в коридоре, на гвоздике.

Я взял ключи и вышел. На мостике, на ярком солнце, толпились студенты, один – с синей жестянкой в руке и надвинутым на рыжие кудри капюшоном – был вылитый Скотти, даже щетина с медной искрой, я подошел поближе, чтобы заглянуть ему в лицо и вдруг понял, что Скотти сегодня проснется с нами в Питере, на узкой железной кровати с подзорами, если уж он до Милана добрался в нелетную погоду, то Питер ему – только тонкими пальцами щелкнуть. Он проснется между нами, в этих своих невозможных шуршащих спортивных штанах, и мне придется все ей рассказать, все до конца, или хотя бы первую, самую дурацкую, главу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю