Текст книги "78"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: Марта Кетро,Петр Бормор,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Карина Шаинян,Ольга Лукас,Алексей Карташов,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Оксана Санжарова
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
Птица Моголь в чащобе бабьим причетом голосила. Кулики болота хвалили на длинных ногах. Лиса-Лисафья на осиновых костылях выше леса посолонь ходила, Марфутка-водяница, Лисафьина дочка, в колодце сидела, на костяном пряслице волосья из косы вслепую крутила, зиму летом закликала.
Москва каменна на семи ногах стояла, слезам верила. Питер царю бока повытер, за то быть сему месту пусту.
Москва далеко, Питер далече – с того не легче.
А промеж Москвы и Питера Арысь-поле гречихой заросло от сих до сих.
Посреди Арысь-Поля перекресток средокрестный, полосатые столбы государем поставлены отсюда до небесного свода, там где пасмурь и зарницы сходятся.
На том перекрестке сама собой стояла церковь Временной Пятницы, вся как есть из хрусталя медового, из кедрова дерева от ворот до маковок.
Миндалем молдавским в небе голубела колокольня.
Семью семь попов служили в церкви.
Семь старух кутью варили, в печь просфоры ставили на лопатах липовых.
Плыл под купол афонский ладан.
Сам святой Лука-изограф Богородицу писал рысьей кистью по доске. Очи были, как маслины, а оклад серебряный, из Царь-Града присланный.
Земно поклонился Тодор пред иконой Чудотворной.
В свечной ящик бросил грошик, в алтаре свечу затеплил.
И с молитвой затаенной, заслоня ладонью, вынес свечу воска ярого на широкий, на церковный двор.
Налетел студеный ветер. В один миг свеча потухла. Почернел фитиль и умер. Пегий конь в гречихе плакал.
Понял Тодор, что не в церкви он найдет огонь цыганский.
Долго ль коротко скитался Тодор-всадник, знают поползни да коростели, барсуки да лисы, лоси да дикие гуси.
Подоспела осень, оземь били паданцы в садах, огни пастушьи на склонах мерцали, звезда-виноградница с востока на полсвета засияла перед рассветом.
По селам свадьбы играли, на тройках с колокольцами ездили, широкие столы ставили вдоль улиц, пиво мировое варили, холсты у церкви стелили молодым под башмачки.
Проселком ехал Тодор на коне крестовом тряской рысью, голову опустив.
Дожди косые с севера странника полосовали сверху да с исподу, крымские тополя клонились над глинистыми колеями.
Поискал Тодор, где бы укрыться от ненастья. И увидел посреди горохового поля – крестьянский сарай – крыша соломенная, стены сквозные. Спешился Тодор, коня в поводу повел под навес.
Встал под стенкой – и смотрел бессловно, как полотна дождевые вольно метлами ходили по межам недавно сжатым. Кудри развились от влаги, потемнели, тяжелея.
Битком набиты были закрома зерном и орехами – год выдался щедрый, урожайный, всех плодов земных избыток, как перед войною.
Сам крестьянин вышел вскоре. Борода совком, вся рубаха в петухах, брюхо поперек ремня свисало. Глянул он на Тодора волчищем, только губу выпятил. В ручищах тот хозин держал в клетку, заглянул в нее, заблеял:
– А, попался, чертов крестник! Тут тебе и конец выйдет.
Тодор присмотрелся – ловушка решетчатая, клетка с замочком, а замочек с секретом.
Много таких у порога сарая было расставлено от крысиной потравы.
Все пустые – а в ту крысоловку, что мужик держал, попалась большая крыса, черная, как зрачок и полночь, но с белым пятном на груди.
Теперь раздумывал мужик брюхатый – то ли в поганом ведре утопить добычу, то ли сапогами затоптать насмерть, то ли тесаком надвое перерубить по хребту и куски под дверь подбросить, чтоб другим пасюкам неповадно было урожай портить.
Рыжий Тодор подошел поближе, посмотрел на крысу в ловушке и сказал.
– Здравствуй. Меня зовут Тодор. Я – кауло ратти – черная кровь, прирожденный – цыган. А ты кто?
– Здравствуй и ты. – ответил крыса – меня зовут Яг. И кровь у меня красная. Я – крыса. Освободи меня.
– Зачем?
– А тебе бы понравилось сидеть в крысоловке?
– Я бы не дал себя поймать. Ты воровал крестьянское зерно?
– Тут его хватит на всех – сказал крыса – полюбуйся на хозяина, жену он свел в могилу побоями да попреками, детей пустил по миру, брюхо отрастил и рад теперь зерно сгноить или приберечь до голодного года, чтобы продать втридорога. А я хотел есть. Много во мне зерна поместится, по-твоему?
– Нечего болтать, крыса! – вспылил крестьянин и затопал ногами на Тодора – А ты иди, куда шел, прохожий, не мешай мне казнить вора!
И потянул из-за пояса тесак.
Яг усмехнулся и молвил:
– Запомни, Тодор, напоследок: есть три вещи, которые нельзя продавать за деньги и запирать на замок.
– Что за вещи?
– Икона, хлеб и огонь – сказал крыса.
– Что ты знаешь об огне? – спросил Тодор.
– Все, – спокойно ответил Яг и обратился к крестьянину, умываясь в крысоловке – А теперь руби меня напополам, мироедина. Крысой больше, крысой меньше… Будешь хвастаться – велика доблесть: с пасюком справился.
Крестьянин занес тесак.
Рыжий Тодор перехватил его запястье.
– Не торопись, хозяин. Продай мне крысу.
– А сколько дашь, прохожий?
Тодор похлопал по карманам – отозвалось пусто.
Крестьянин снова занес тесак.
– Постой! Возьми за крысу моего крестового коня, – сказал Тодор.
Поцеловал пегого жеребца в широкий лоб со звездою, передал поводья крестьянину из горсти в горсть, забрал крысоловку и сорвал замок долой.
Крыса встряхнулся, встал столбиком, и по штанине да по рукаву зеленого пальто на плечо Тодору вскарабкался.
– Вот и славно – сказал Яг, устраиваясь, – теперь я пойду с тобой. Держи меня на плече, будем разговоры разговаривать, песни петь, вдвоем веселей.
Так и пошел под проливным дождем Тодор с черной крысой на плече по тележным колеям пешедралом.
Крестьянин смотрел ему вслед, коня пегого поглаживал, и по лбу сам себя стучал – не каждый день такое счастье куркулю выпадает – на конской мене цыгана вокруг пальца обвести. Разве ж знал он, что рыжий Тодор ни врать, ни воровать, ни лихву брать отродясь не умеет.
Верста за верстой, день за днем тянулись.
Рябина-бузина, ракита-чертополох, стога сенные, иконницы на перекрестках, мельницы вдали на холмах, кресты церковные, кровли деревень да дворов постоялых, дымом тянет из низин обжитых. Будки полосатые на заставах, небо серое моросит в пустоту.
Готовилась земля к великим снегам. Соки в стволах остывали.
Шел мимо с мешком братец Середа, кума Пятница шла по улице, несла блины на блюдце. Старик Четверг из-за плетня корявым пальцем грозил.
Тодор крысу расспросами не бередил – пусть оправится от испуга. Брел рыжий лаутар, куда сердце в тесноте велело.
Раз сидел Тодор на сырой обочине, жевал ситный хлеб с кострой – у мельника харчи заработал.
Яг на полосатом столбе усы лапками канифолил, красоту неописанную быстро-быстро наводил.
Слез, покормился с горсти крошками. Усом повел, вздохнул крыса:
– Сальца бы, солененького…
– Нету сальца. Постный день.
– Вчера постный, позавчера постный, сегодня постный. Скоро в рай нас заберут босиком, журавлей пасти – месяц уж не скоромились, – проворчал крыса.
– Вот что, брат-крыса, – сказал Тодор – если все про огонь ведаешь – то укажи мне верную дорогу. Который день впустую глину месим, зима скоро.
– С чего это ты решил, что я про огонь все знаю? – удивился Яг. – Знать не знаю и ведать не ведаю. Нам, крысам, огонь не надобен, одна от него морока да потрава. Обмишулил я тебя, Тодор, как есть на голом месте. Прощенья просим, очень уж жить хотелось.
Вспылил Тодор, крысу с рукава в слякоть стряхнул:
– Коли так, ступай своей дорогой, знать тебя не хочу.
И прочь пошел, не обернувшись, в одну сторону, а Яг, хвост голый задрав, потрусил в другую.
Вскоре заозирался крыса. Трусцу замедлил. Сам себе сказал:
– Пропадет ведь без меня, дуралей, голову сломит. Эй! Постой, Тодор! Меня забыл! – да где там, пуста дорога, ветер в голых ветлах воет, тучи низкие коровами бредут…
Вприпрыжку пустился Яг – догонять Тодора.
А Тодор с дороги сбился, пустился срезать по бороздам, заплутал.
Вокруг поле голое, лес сквозной вдали синеет, мир крещеный, будто вымер. Смеркались небеса, налились по краю сумерки багровым.
Тоской-плаченицей стиснуло сердце лаутара.
Нежить из болот клубами потянулась.
Пробежали по меже Трое-Сбоку-Наших-Нет, головы кобелиные, в руках сковороды каленые, пятки навыворот.
Не заметили Тодора, не погубили.
Вкруговую на обожженной земле водили коло лесные ворожейки – зыны, вроде бабы, вроде лисы, вроде – журавли, вроде ящерки
Завлекали Тодора белыми руками, красными губами.
В смертный сон клонило парня. Маетно першило в горле.
Смотрит – посередь осенней пахоты дом пустой стоит, на семи ветрах сутулится.
Двери настежь, в горницах сухие листья, окна сослепу раззявил.
Вошел Тодор в пустой дом тяжелыми ногами, шляпу снял, поклонился от порога, в красный угол глянул, пошатнулся: взамен образов сова мертвая крестом распята, гвоздями за пестрые крылья в распял прибита, – глодали сову белые черви.
Черное место.
Вошел Тодор на свет в горницу – пуста горница, пауки углы заплели, половицы взбучились, плеснецой да погребом смердит.
Посреди горницы стоял стул венский. Весь тот стул от ножек до спинки зарос красным базиликом.
На стуле свечка мерцала, еле-еле душа в теле, огонек с ноготок, будто последний огонь на всей земле.
Повело на месте парня, маны да мороки голову помутили, кровь по жилам вспять полилась.
Взял Тодор свечку, и потянуло на стул присесть – скоротать может час, может год, посмотреть сны.
Вспыхнула свечка ярче, пламя пальцы облизало, восковая слеза скатилась – ледяной она была.
Больно сладко да ласково базилик пахнет, зимний сон навевает, смертны радости гостю сулит: ни о чем не горевать, беду не мыкать, сраму не иметь, тело смуглое покинуть, ни хлеба, ни любови, ни огня мертвому не надобно, баю-бай, спи-отдыхай, тлей-истлевай…
Уж стал опускаться Тодор на стул, как старик.
Мелко-дробно вбежал в горницу Яг, успел крикнуть:
– Давай, садись, рыжий! Сядешь на стул, обросший базиликом, окажешься на том свете!
Вздрогнул Тодор, опомнился.
Стул опрокинул, мертвецкая свечка вспыхнула злобно, да, смердя, в руках издохла.
– Бежим! – крикнул крыса.
Еле успели вон из пустого дома ноги унести. Оглянулся Тодор: стены перекосились, кровля провалилась. Сам дом сгинул, будто и не стоял вовсе.
Посадил Тодор крысу в горсть. Весь в грязи был Яг, лапы до крови истерты. Дрожал да топорщился, глаза-бусины отводил – совестился.
Простил его Тодор.
– Полезай в карман, грейся. Ты огня не знаешь, я огня не знаю. Бог все знает. Как-нибудь перебьемся.
Юркнул Яг в карман и притих до времени.
К утру Тодор снова вышел на тракт. Обгоняли его телеги да кареты почтовые.
Мелко-мелко первый снег посыпал – все, как есть, молоком заволокло. Проступило алым сквозь снежную крупу мглистое солнышко.
Крыса в кармане проснулся, тминными корками похрустел, острое рыльце выпростал вроде как подышать и говорит, между прочим:
– Так и быть, Тодор, признаюсь тебе, как на духу, кой-что я про огонь знаю. Раз воробьиной ночью подслушал: шли босиком во ржи цыганские боги. Впереди огненное колесо катилось. Чудно: жаром горело, по спицам до по ободу ползли языки огненные, искры сыпались в пляс круговертью, а дыму нет, ржаные колосья невредимы стояли, а над головой у богов бумажные голуби вились стаями. То не голуби были, а молитвы малые, которые до Христа не доходят. Знай: боги у вас огонь забрали. За так нипочем не отдадут.
– Почему? – спросил Тодор.
– Не почему, а за что – охотно откликнулся крыса – Где обида, там огня нет. Хуже смерти обида немая, лежит невыплаканная то ли в могиле, то ли в колыбели под двуглавой яблоней и долголикий Бог ту обиду день и ночь оплакивает. Про обиду цыганские боги все разом говорили, сердились, я толком не понял. Сам думай, Тодор.
– Где ж их искать-то теперь, цыганских богов, да и на что они годны, коль Христос есть?
– Христос Христом, а цыганские боги сами по себе. Они у Христа за пазухой жили, когда еще Он по земле ходил палестинской. И как-то раз Он наклонился воды испить из иордани, так цыганские боги у Него из-за пазухи наземь посыпались, и по всему свету расселились самосейкой, вас, дураков, сторожить. Одно я заметил точно: уходили боги напрямик через Холодное Дно.
В гору увела дорога. Котловина снежная под ногами клокотала сырыми туманами. Еле-еле видны были в пелене деревенские дворы, сараи справные, крыши черепичные.
На краю долины тлело под солнцем отравленное озеро – конца-края не видать.
Черно то озеро было, как зеркало гадальное – снег в нем гаснет, а берега голые, как баба.
А на том высоком, на озерном берегу поставлен был богатый барский дом, наборными окошками посверкивал, лимонными колерами самохвалился, крыша изукрашена была самоцветами, что павлиний глаз – с высоты глядеть – так будто игрушка детская, или ларчик колдовской.
– Час от часу не легче – покачал Тодор головой, расплескались по плечам рыжие кудри, словно струнный перебор. Снегом их запорошило, будто поседел враз молодой. – И где ж это твое Холодное Дно?
– Да вот же оно. Смотри-любуйся, пока глаза на месте, – невесело засмеялся Крыса и опять в карман усунулся, корки жрать.
Посмотрел Тодор из табора Борко, и впрямь увидел Холодное Дно.
Ай, лучше б он туда и не смотрел.
До вечера бродил Тодор от двора к двору.
Диву давался: заборы крепкие, ворота тесовые, замки кованые, засовы с капканами, а для пущей верности ворота суковатым поленом подперты.
Все по домам сидят сиднем, бабы у колодцев языками не чешут, мужики работу не правят, дети не играют, колокол церковный молчит, язык тряпьем обмотан, трубы не дымят, будто в этом краю никто сроду не работал и не праздновал.
Пусто да тихо, будто мор прошелся.
Чудная деревня Холодное Дно: все хаты, какую ни возьми – с краю.
Дошел Тодор до мельницы. В доме мельника на подоконнике пирог с капустой стынет. Сидит у окна мельничиха с подвязанной щекой и блох на вислогрудии под овечьей душегрейкой давит – развлекается.
– А нет ли работы, хозяюшка? – спросил Тодор.
Баба ему в ответ:
– Проваливай! У нас в Холодном Дне работы испокон веку нет, одни страхи страховидные делаются.
– Какие ж страхи, красавица? – спросил Тодор.
– А такие страхи, у которых глаза велики. Все люди, как люди, одни мы в Холодном Дне горе мыкаем. Видал дом барский на берегу? Барином у нас посажен Княжич проклятый из самой Столицы-города. Кровопивец. Езуит. Фармазон и миллионщик. Днем еще ничего, а к ночи – не будь помянут. Светопреставление творится, такое, что святых из церкви давно вынесли, в сарае держим от греха. Чужих не привечаем, хлебом не делимся, всяк у нас своим домком живет потихоньку. Не так плох Княжич, как его холуи да блюдолизы. Житья не стало от богохульников – даром жрут, горько пьют, девок перепортили. Всех как есть французскими духами в соблазн ввели. Были девки на деревне, одни мамзели остались. Слово за слово, пестом по столу промеж себя холуи княжеские мордоквасятся да куролесят, а иной день и нам тулумбасы от щедрот перепадают.
– Ишь ты, дело… – сказал Тодор – А сама-то ты Страшного Княжича хоть глазком видала?
– Никто его не видал. Он в барском доме сиднем сидит, как сыч поганый, хуже татарина. Говорят тебе – проклятый он. И батька его проклятый был и мамка проклятая и дед с бабкой – все они, до Адамова колена – анафемы!
– Раз не видали, чего ж боитесь?
– От, баранья твоя голова, да не так баранья, а совсем вареная! Кто ж виданного боится? – осерчала мельничиха, – Страх-то самый настоящий, коль невиданный.
– А не слыхала ли ты, матушка, есть ли у Княжича огонь?
– Все есть у Княжича! Все! И огонь, и вода и медные трубы! – тут в сердцах баба захлопнула ставни.
Тодор только широкими плечами пожал, рассмеялся и пошел напрямик к озеру, да к барскому дому.
В кармане Крыса забарахтался, заголосил:
– Жизнь не дорога? Тоже мне, цыган называется, зубы глупой бабе не заговорил, пирога с капустой не спер, а теперь в самое осиное гнездо нагишом лезет!
Тодор Яга не слушал, калину-малину в барском саду раздвигал.
Ворота гербовые вкривь и вкось повисли.
Миновал Тодор парадный двор. Розы дикие каменных баб оплели, по зимнему делу осыпались лепестками в пруды высохшие. В стойлах валялись конские остовы. На кухне печные устья забились золой, котлы салом заросли.
Дом барский вблизи весь облупленный, страшный.
Окна изнутри тюфяками заткнуты, в сундуках истлели аксамиты-бархаты, кружево да прядево, на стенах хари малеванные в рамах золоченых – на какую персону ни взглянь – плюнуть тянет. Что ни личико, так Боже мой.
Псы на паласе красном нагадили плюхами.
Осторожно поднялся Тодор по лестницам мраморовым.
В узорную залу заглянул – там за столом дубовым тесно сидели бражники да безобразники, лакали барское вино из жбанов да шкаликов, пели матерно не в лад, фальшивые деньги швыряли под скамьи, как вшей.
Коноводили кодлом холуи холуевские: вор Барма – Кутерьма в оловянном колпаке, вор Мандрыка – Залупок, гадючий Вылупок, вор Вано-Гулевано, с Того свету Выходец, а с ними Катька-Катерина, всем троим перина.
– Э! – сказал вор Барма – иди к нам, цыганок, вино пить будем!
– Э! – сказал вор Мандрыка – иди к нам, цыганок, карты мять будем!
– Э! – сказал вор Вано-Гулевано, – иди к нам, цыганок, морду бить будем!
А Катька на столе плясала фертом, подолы задирала, оголялась до пупа, туфлей била в потолок и визжала, как подсвинок.
Ни свечи, ни лучинки в зале, очаг холодный – души пропитые сами собой горели гнилым пламенем с водки дармовой.
– Всей честной компании бью челом – ответил Тодор – кто из вас Проклятый Княжич?
Захохотали бражники:
– Да мы его век не видали! Да не видя, пропили! Может помер уже нашими молитвами!
Тодор дверью от души грохнул – аж косяк скосоворотился.
– Здесь огня с огнем не сыщешь. Пошли дальше, Яг.
– Мало тебе? Не солоно? – спросил крыса, за подкладкой когтем завозился – Не буди, Тодор, лиха, пока оно тихо!
В дальних покоях отыскал рыжий Тодор из табора Борко Проклятого княжича.
Затхло в покоях, окна заколочены, ковры угаром табачным прокоптились, старье наследное до потолка громоздилось.
Сидел Княжич в парчовом кресле, смолил самокрутную папиросу, хворым кашлем на разрыв исходил.
Сам молоденький, ледащой, соплей перешибешь, суртучишко в талью, ножки комариные, рот кривой, бровь дергается, под глазами – синь синева, смотреть не на что.
Как увидел Тодора в дверях, встрепенулся, пистоль ржавый наставил:
– Отвечай, кто такой есть, убью на месте!
А пистоль в ручонке так и пляшет со страху.
– Не убивай, твоя светлость, дай просьбу сказать. – сказал рыжий – Я – Тодор – лаутар, мне серебра-золота не надобно. Поделись огнем и пойду с Богом.
Княжич глаза выпучил, пистоль выронил:
– Цыган? Знаю… В ресторации вашего брата видал. Хорошо, поете, собаки, душу вынимаете. Огня тебе? Я от последней сотни прикуривал давеча, надо бы посмотреть.
Похватался по карманам Княжич, наскреб коробок, а в нем – одна спичка шведская, серная головка последком лежала. Уж протянул коробок Тодору, но отдернул руку.
– Вот как. И тебе даром надо. Много вас тут таких ходит. Поможешь мне в беде – отдам тебе огонь, а нет – вон пошел.
– Что же за беда у тебя, Княжич? – спросил Тодор и напротив присел – выслушать. Крыса ему на плечо вылез – любопытствовать.
Как увидел крысу Княжич – ноги в кресло вздернул, в крик ударился, глаза закатил, папироской поперхнулся:
– Убери-ка эту дрянь! Укусит!
– Вот еще нежности, – обиделся крыса, свернулся нос в хвост кукишем, – Дела нет, как твои мослы глодать.
Лучше я сам тебе, Тодор, его беду растолкую, с этого задрыги толку чуть, а визгу много.
Дело такое: видишь, в уголке монетка подпрыгивает сама собой, тонким звоном. Сколь ни смотри – она не остановится, да в руки ее не бери. Эту монету сам черт в аду отчеканил – она всем деньгам мать – с нее все продажно стало и деньги по миру развелись.
Неразменная она, неизводная, неистратная. Нищему подать нельзя, украсть нельзя – уговор такой, только в торговый оборот пустить можно. Тогда Княжич освободится и на Божий свет выйдет, когда последнюю монетку эту истратит. Все его бабки-дедки бились – не истратили, только закрома набили, и ему не истратить.
– Так и есть… – всхлипнул Княжич – все наследство по ветру пустил, холуев нанял ненасытных, полстраны озолотил, в Холодном Дне – никто уж и не работает, на мои деньги живут, а чертов червонец золотой истратить не могу.
В уголке на половице червончик на ребре подскакивал, звоном издевался, сам себе жребий бросал – то орлом, то решкой.
– Велика важность, последние деньги потратить. Поезжай на ярмарку, купи что хочешь, хоть пряников, хоть полотна, хоть лыка драного, тут и делу конец, – сказал Тодор.
– В том то и беда, цыган,… что я ничего не хочу, – ответил Княжич – у меня все уже есть. Молоко птичье пятый год свиньям в колоду льем. То, Не Знаю что – по всем чуланам валяется. Сорок бочек арестантов, пятьсот мешков чистого лунного света, турусы на колесах, яблоки молодильные, вода сухая, ну чего не хватись – все в избытке, все обрыдло!
– Да черта ль тебе лысого в ступе не хватает? – не вытерпел Тодор.
– Черт лысый в ступе – и тот есть. Вон по двору колотится! Что у тебя, у побродяги рыжего, такое эдакое есть, чего у Княжича, нету?
– Ничего. – ответил Тодор – Купи, Княжич, у меня Ничего.
– И что у меня будет? – спросил Княжич.
– Ровным счетом Ничего.
Посмотрел Княжич по книгам, по описям, просиял:
– Твоя правда, цыган! Все есть у меня, а Ничего нету! Давай твое Ничего за мои последние деньги.
Ударили по рукам Тодор и Княжич.
Замер червонец в ладони лаутара – поглядел Тодор на монету без алчи, попробовал на зуб, да с размаху в сад бросил – только по озеру круги пошли.
Княжич ахнул:
– Ты что ж делаешь?
– Обманул тебя черт, золото у него самоварное. Фальшивый был червонец – хоть и первая деньга. Не жалей.
Княжич потянулся, плечами хрустнул. Вроде на лицо порозовел, да тут и скис опять.
– Боязно мне, Тодор, на Божий свет выходить, Бог выдаст, свинья съест. Мне свобода пуще неволи. Теперь меня в Холодном Дне порвут на лоскуты добрые люди. Я гол, как сокол, а значит им работать придется. Знать, на роду мне написано в берлоге разворованной зачахнуть.
– Скажи, Княжич – молвил Тодор, а кто тебе сказал, что ты Проклятый?
– Воры сказали, Тодор. Вор Барма, и Вор Мандрыка, и Вор Вано-Гулевано. Я им верю и ты верь.
– Не буду я ворам верить. Я с ними другой разговор поведу. Посиди-ка здесь, твоя светлость, я скоро обернусь.
Скинул Тодор зеленое пальто, ремень на кулак намотал, крысу посадил в дверях на стреме, и в залу спустился.
– Э! – сказал вор Барма – иди к нам, цыганок, вино пить будем!
– Э! – сказал вор Мандрыка – иди к нам, цыганок, карты мять будем!
– Э! – сказал вор Вано-Гулевано, – иди к нам, цыганок, морду бить будем!
– Будем, – ответил Тодор и улыбнулся.
Тут и конец гулянке пришел.
До заставы полицейской от дома барского бежали без оглядки воры, а Катю-Катерину Тодор до ворот особо проводил, без рукоприкладства – баба, как-никак, нельзя ее.
Вернулся Тодор и молча взял Княжича за плечо, в сад вывел, на лунный свет, на самое Холодное Дно. Был Княжич Проклятый, стал Счастливый.
Звезды зимние высыпали над озером гроздьями. А озеро-то было и впрямь не простое – прямо поперек озера, по волнам ледяным чугунная дорога в две полосы тянулась, купалась в лунном свете, и по ней издалека паровоз чухал, воды рассекая, котел медный пары разводил, из трубы дегтярный дым стелился, слышен был гудок в тумане, фонари-янтари кивали мерно. Ездил паровоз через озеро на Безвозвратный Остров.
– Хорошо-то как на воле, Тодор, сладко дышится, – сказал Княжич, прослезился, забылся, папироску в зубы тиснул и последней спичкой чиркнул.
Вспыхнула шведская спичка, засмердела и погасла.
Не осталось больше огня в Холодном дне.
– Ах, ты… твоя светлость… только и выговорил Тодор.
Крыса чуть со смеху не помер, на спину лег, лапами болтал, дразнился.
Княжич стоял столбом, весь пунцовый от конфуза, как девица.
– Прости меня, Тодор. Виноват. Не со зла, а по привычке. Все равно это был огонь городской, тебе не годится. А видел я в детстве, как цыганские боги огненное колесо катили через озеро. Мимо они прошли, здесь не задержались.
Поискал Тодор переправу – лодки не видно, вплавь – потонешь, посуху – долго.
Один путь остался.
Попрощался Тодор с Княжичем и по чугунной дороге нагнал паровоз на озере, за шест последний ухватился, на приступке встал, в небо загляделся.
Вспять бежали луна и звезды, колеса перестукивали на стрелках колдовских.
Черный Яг сидел на широкой шляпе лаутара, считал ночных чаек от нечего делать.
Задремал Тодор навзнич на куче угля, видел сквозь сон огненное колесо.
То не огненное колесо было.
То поднималось над Безвозвратным Островом високосное солнце.
В полдень Тодор очнулся от дремы. Чур меня – ни озера просторного, ни машины-паровоза с узорной решеткой, с трубой самоварной, с могучим котлом. Встало солнце, все, как в воду кануло, а воду ту первые петухи залпом выпили.
Вчера еще праздновали зазимки. Русаки линяли клочьями. Медведи в берлоги на бок валились. Олени и лоси сбрасывали старые короны в буреломах. Мужики меняли тележные колеса на санные полозья.
А нынче Тодор себе не верил: солнце палило, голос горлицы слышался в земле нашей. Лесные склоны веселились великим шумом лиственным, на холмах виноградники цвели, лозы заботливо на подпорки подвязаны. Каменным мхом поросли на дубравных пригорках молдаванские валуны.
Только чугунная дорога пролегала в долгих травах под ногами Тодора – еле видная в поросли, ржавчиной съеденная, будто сто лет в обед не ходили по ней тягловые паровозы на далекий перевоз.
На дегтярных шпалах цвела ягода-земляника – слепой цвет по колено, а листы трефовые. Не простая ягода. Путеводная.
Манила, тянула ягода, указывала путь.
Так и пошел Тодор по шпалам процветшим, куда заманиха-земляника вела, прямо в лето полуденное.
Долго шел, да все по виноградникам.
В потайном кармане проснулся крыса, носом повел, учуял близкое жилье: молоком пахло и березовыми поленьями.
Затревожился. Тодору на плечо вскочил, шею усом щекотнул.
– А скажи, брат-крыса, зачем на виноградных подпорках расшитые пояса да атласные ленты повязаны – вон их сколько, на ветру полощутся. От сглаза что ли? – спросил Тодор, чтоб отвлечь его от тревоги.
Яг ответил:
– Кому тут порчу наводить – вон мы сколько уж протопали, ни одной живой души не встретили. Слыхал я от дедки моего, что бабы, которые младенца заспали до смерти, так перед Господом невольный грех замаливают. Преставилось дитятко неподпоясанное, как же ему в Божьем саду винограды за пазуху собирать, в том саду, где всем детям ягод вдосталь? Ягоды наземь попадают – душеньки сытые голодную душенку на смех поднимут. Вот и горюют матушки, дарят ленты да опояски – чтоб дитя в раю голодным не бегало. Слишком много обетных поясов, Тодор. Нешто Ирод здешних первенцев на извод пустил, коли столько матерей детей оплакивают.
Вышитые опояски и выгоревшие под жар-солнцем ленты красного атласа печально и сухо на ветру детскими погремушками трясли. Сквозила по лозам волна неутешного низового ветра.
– На то они и матери, чтоб горе горевать, диву дивиться и в радости вдвойне радоваться… Не мне о матерях толковать. – тихо отозвался Тодор, матери не знавший, соломинку сорвал, пожевал задумчиво и прибавил – а скажи, брат-крыса, отчего это место зовется "Безвозвратным островом"?
– Разное говорят, – насупился крыса – а я в одно верю: приказал как-то Царь-Государь все свои владения занести в знатную книгу. Сто писарей все уезды-губернии исколесили, всюду нос сунули, все, как есть записали – где столб, где стог, где стол яств, где гроб тесов. А один писарек – горький пьяница в здешние палестины на кривой козе заехал. Спрашивал у местных – мол, как да что тут прозывается, а попадались ему остолопы да дремучие бестолочи, мычат и зенки пучат – так ничего и не вызнал писарь-пьяница и решил в путевую грамоту записать этот остров «Беспрозванным». А так как нализался накануне в шинке красной водки, окосел, да и вывел вензелем «Безвозвратный». Бумага-то казенная, не жук начхал, а нерушимая печать государева. Так менять и не стали, махнули рукой на описку.
– Горазд ты врать, братец-крыса – усмехнулся Тодор.
– Верно. Вру. – признался Яг – может потому, вру, что сам не тороплюсь достоверно узнать, отчего этот остров и не остров вовсе, а сам из себя Безвозвратный.
Вспархивал винтом, заливался трелями жаворонок в просини облачной.
Канула в сырую папороть попутная земляника-самоцвет.
Открылся перед Тодором из табора Борко город на холме виноградном.
Ай-да, город!
Стены сахарные, крыши киноварные, торчат золоченые кочеты на шпилях, реют флаги двухвостые, праздничные колокола гудят львиными зевами.
На воротах зубцы унгаринской резьбы, смотровые башенки, а вокруг сады, сады, сады – снежным кружевом кипели.
Ворота настежь – заходи, прохожий.
Прямо в те красные створы муравами да райскими птицами искусно расписанные и вела чугунная дорога – вроде, как, смекай, тут всему пути гостеприимный конец.
Обрадовался рыжий лаутар, брату-крысе подмигнул:
– Ну смотри, Яг, разве не чудо, экий пряник одномёдный нам Господь от щедрот из рукава стряхнул. Ты не хочешь, я отвечу – от того это место безвозвратное, что дураков нет из земной благодати возвращаться!
Только успел молвить Тодор – новое диво – заиграли трубы, часы надвратные пять часов пополудни отбили звоном голландским, заплясали на курантах крашеные куколки апостолов, и повывалили из ворот обыватели навстречу великим парадом.
Музыка играла, трубы да литавры. Солнышко на парче вельможной переливами гуляло. Во главе шествия девка-зубоскалка на рушнике пудовый каравай перла. Позади пылил бровастый староста с пудовыми ключами. На осляти ехал поп, кадилом покачивал на серебряной цепи, чадил ароматами и фимиамами, "многая лета" возглашал из бороды. А борода поповская росным ладаном умащена, в тесны косы завита. Все остальные горожане – полы кафтанов задрав, да подолы поддернув, бежали гурьбой, как Бог на душу положит, тащили зеленые сватовские ветки – «дрэвца», сотенными билетами да бисерными ожерельями украшенные, как на свадьбу или Вербное. Пыль подняли табунную.
– Добро пожаловать, гость дорогой! Гость в дом – Бог в дом! – завопил староста бровастый, налетел филином, в обе щеки троекратно расцеловал одуревшего Тодора, – откушай с дороги нашего хлебушка пшеничного, крутой солью солони, бражкой новой не побрезгуй!
Принял Тодор гостевой ломоть, ковш поднесли – осушил. Только рот открыл, чтобы спросить, с чего такие почести оказаны – но староста бровастый опять с целованием полез – а обыватели «дрэвами» затрясли, «виват» – хором грянули.
Литавры в дребезг ухнули. Трубы с реву распаялись. Девки-бабы завизжали, посрывали чепцы да ленты с голов. Поп молитвами давился. Гулеванили колокола – звонари на семь потов исходили, веревки бередя.