Текст книги "Страшен путь на Ошхамахо"
Автор книги: М. Эльберд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Она срывала с дерева спелые сливы и складывала их в большую деревянную миску. Солнце в этот ранний утренний час только что взошло, и черные с голубоватым отливом плоды были еще покрыты мельчайшими капельками росы.
– Они хороши с утренней росой, – тихо, насколько позволил его мягко рокочущий бас, «прошептал» Канболет.
Нальжан не вздрогнула, а как-то застыла на мгновение, потом медленно обернулась:
– Я не слышала, как ты подошел. Это к девушке, которую хотят умыкнуть, вот так подкрадываются.
– Да нет, славная моя Эммечь, это не я, а ты меня уже умыкнула.
На щеках Нальжан вспыхнул румянец.
– Что ты говоришь, сын Тузарова… Не задавай загадки, непосильные для моего скудного разума. Возьми-ка лучше сливу.
– Мне от тебя сливы одной мало, – обиженно прогудел Канболет.
– Возьми две, а хочешь – три…
– Мне нужны не сливы…
«Как же начать этот главный разговор? Эх, верно сказано, что в не начатом деле змея сидит!» – думал он, холодея от страха.
– Так что же тебе нужно? – оправившись от смущения, спросила Нальжан.
– Может, яблоки? Груши? Весь сад?
– А мне не сад, мне хозяйка сада нужна! – вдруг неожиданно для самого себя сказал Канболет.
Нальжан была умной и чуткой женщиной, потому слова Канболета ее не удивили. Она знала, что рано или поздно их услышит.
– Ты для меня – мой нарт, мой Путеводитель в ночи [167]. Не хочу я знать никого другого, да и глаза мои никогда и никого рядом с тобой не увидят. Я знаю, что твое сердце к моему сердцу стремится. Но что дальше? Ведь по происхождению мы не равны.
– Послушай меня, хозяйка сада! – Канболет был бледен и взволнован, но речь его звучала твердо. – Что бы ни говорили те, кто ценит людей по родовитости, а я не хочу никакой другой себе гуаши, кроме тебя. Вот и все. А теперь думай…
В тот же день, незадолго до последнего, пятого намаза, Канболет увидел, как на мост въехал всадник на вороном коне. Сразу узнав Кубати, Канболет поспешил во двор усадьбы, чтобы встретить кана у дверей кунацкой – впервые встретить как гостя. Остановив идущую через двор Сану, он спросил ее:
– Отгадаешь загадку? Что такое шесть ног, четыре глаза, четыре уха и один хвост?
– Это загадка для детей, – усмехнулась девушка. – Человек па коне, разумеется!
– А если одно из четырех ушей чуть-чуть подпорчено свинцовой пулей?
Сана остолбенела, но потом взяла себя в руки и неторопливо направилась к дому. В лагуне [168] она бросилась на тахту и уткнулась головой в подушку.
Больше всех радовался приезду Кубати этот неисправимо восторженный Куанч, не считающий себя обязанным сдерживать свои чувства. Канболет и Нальжан были тоже рады, но одновременно и встревожены. Рановато еще кану навещать своего аталыка – всего несколько дней прошло со дня расставания. Неспроста этот приезд…
Кубати не стал тянуть с объяснениями…
До самого вечера мужчины осматривали, чистили, точили оружие, придирчиво проверяли конскую сбрую и походное снаряжение. В костяной коробочке – соль, в специальном кожаном подсумке – шило, бритва, жирница, оселок, трут с кремнем и кресалом. К бурочным чехлам привязаны ружейные сошки, в колчанах, как и полагается, по три десятка стрел. Не забыты и ремни для стреноживания коней, и седельные топорики, и пороховницы, и кожаные стаканы, и чистые белые тряпочки – останавливать, если потребуется, кровь…
Женщинам тоже забот хватало: подготавливали вяленое мясо (его надо хорошенько обжарить), набивали маленькие полотняные мешочки голилем и жареной мукой, варили пасту и коптили сыр.
Кубати подкараулил момент, когда Сана взяла гогон и пошла за водой. Он быстро, никем не замеченный, пересек двор, спустился к реке и предстал перед девушкой, как абрек, выскочивший из засады.
– Не бойся, это я!
– А я и не боюсь.
– А за меня? Ты ведь знаешь, куда мы едем?
– Знаю.
– Но я тебя просил не на этот вопрос ответить.
– Лучше бы тебе меня ни о чем не спрашивать.
– Почему?
– Спроси своего отца…
– Понимаю. Спрошу, конечно. Приятно, когда все решается по-хорошему. Но знай, каков бы ни был его ответ, я поступлю по-своему.
– А мой ответ тебя не интересует?
– Сама отказалась говорить, а теперь…
– Не теперь, а когда вернешься.
– Я обязательно вернусь. Ты хочешь, чтобы я вернулся?
Сана рассмеялась:
– Да разве я злодейка бессовестная или ты враг мне, чтоб я гибели твоей желала!
Кубати тоже рассмеялся, но как-то не очень весело.
– Хоть это и не совсем те слова, которых я ждал, но пусть и за них да пребудет над тобой благословение аллаха!
– Не шути с именем аллаха! Грех какой!
– Сана, послушай…
– Нет, Кубати. Тебе пора к мужчинам. Иди. А я воды наберу и…
– А что ты мне скажешь, когда я вернусь?
– Уой! Ну и хитрюга! Когда вернешься, тогда и узнаешь! Ты еще выдержи побоище, которое тебе отец устроит. Оно будет пострашнее татарского.
– Выдержу, – упрямо процедил сквозь зубы Кубати.
– Вот тогда и посмотрим. А теперь иди. Слишком долго ты тут со мной… А надо бы помнить:
Не делай того тайно,
Что стыдно делать явно.
– Я ухожу, – грустно сказал Кубати. – Больше поговорить не удастся. Еще до рассвета мы будем в седлах.
Растянувшись на половину дневного перехода, пылила по узким дорогам северо-кавказских предгорий тридцатитысячная орда Каплан-Гирея. На пути встречались обезлюдевшие поселения. Разочарованные и озлобленные татары жгли пустые дома и хлева, рыскали по окрестностям в поисках хотя бы скота, но мало чего находили. Наоборот – случалось, теряли сами: в лесистых урочищах оторвавшиеся от основного войска отряды подвергались внезапным нападениям черкесских всадников, которые налетали стремительно, а затем бесследно исчезали.
Произошли и две серьезные схватки, в которые была вовлечена не одна тысяча воинов. Татары понесли заметные потери, а адыгские отряды, вовремя отступая, сохраняли силы.
Почти каждый татарский конник вел с собой в поводу еще одну лошадь, предназначенную под вьюки с добычей. На каждый десяток пеших была длинная вместительная мажара, запряженная парой сильных лошадей: тоже будет на чем перевозить награбленное добро. Крымцы явно не знали кабардинской поговорки: «Сначала шкуру с медведя сдери, а мех потом гуаше дари…»
Последний привал перед решительным сражением был устроен на берегу Малки. Еще днем Каплан-Гирей поставил здесь свой раззолоченный шатер и ждал, когда подтянется к реке все остальное войско. И вот на вечерней заре огромная масса завоевателей с шумным бестолковым гомоном, смехом и проклятиями стала устраиваться на ночлег. На пастбищных склонах, в ложбинах между холмами, среди редких островков леса и кустарника вспыхнули тысячи дымных костров. Тяжелый дух поднимался от потных разгоряченных тел и влажных кептанов и чекменей: и тела эти и одежда обычно не знали в жизни никакой другой воды, кроме дождевой (да и то лишь в тех случаях, когда не удавалось от нее укрыться).
Возле шатра в толпе приближенных хана тихо тосковал Алигоко Вшиголовый. Ему до сих пор не удалось снискать того почета и уважения среди крымской знати, на которые он рассчитывал. После побега Кубати, после той тревожной суматохи на ханском судне, Каплан-Гирей, казалось, забыл о существовании верного кабардинского князя, ни разу не посмотрел в его сторону, не удостоил ни одним милостивым словом. Неужели хан, натерпевшийся страху в ту злосчастную ночь, считает Шогенукова виновным в этой неприятности?
Князь все время думает, чем же снова привлечь к себе благосклонные взоры крымского владыки? Задобрить кого-то из влиятельных вельмож и прибегнуть к его посредничеству?
Но от «старого друга» Алигота вряд ли дождешься помощи. Паша еле уберег свою шкуру и теперь, будто змеей ужаленный, он и аркана боится. К тому же сераскир злобу затаил против своего спасителя: ведь Алигоко так удачно выдал хану хатажуковского отпрыска и обошел при этом сераскира, который считал пленника законной своей собственностью и распорядиться им намеревался по собственному усмотрению. Но и это еще не все! Не сумел овладеть румским панцирем опять Алигоко виноват. И опять этот скот злобствует, будто у него из-под носа стащили отцовское наследство. Ну совсем как голодный пес, беснующийся из-за того, что ему показали кусок мяса, дали понюхать, а потом спрятали! Но как бы засуетился глупый паша, узнай он, что знаменитый панцирь всего лишь в нескольких шагах, вон в том скромном шогенуковском шатре, у которого сидит угрюмый Зариф! Алигоко злорадно ухмыльнулся и взглянул в сторону «сиятельного», а тот, встретив взгляд князя, засопел и отвернулся.
Шогенуков отвернулся тоже и с преувеличенным вниманием начал обозревать противоположный берег Малки. Выше по течению, прямо на заход солнца – отсюда прекрасно бывает виден двуглавый Ошхамахо. Сегодня он закрыт плотной завесой облаков. Ниже по течению тянулась долина реки, которую местные жители называли Балк (впоследствии, кажется, не без помощи русских, она стала именоваться Малкой). Прямо перед собой, на той стороне реки, виден Алигоко пологий распадок, расчленяющий высокий правый берег. Там, напротив брода, извивалась, карабкаясь на склон, каменистая полоска дороги. Оттуда совсем было недалеко до обширных владений князя. Сейчас ему вспомнилось семейное предание о том, как в доме его предков впервые появился заморский панцирь. Завтра утром это чудо оружейного искусства вновь будет завезено в Кабарду. Как и тогда, почти два столетия назад…
До сих пор Алигоко охотился за панцирем с единственной целью – овладеть им, поднести как редкостный дар хану и завоевать прочное, долговременное покровительство крымского властителя. Это сулило в свою очередь такие выгоды, о каких не смеет мечтать ни один адыгский князь. А главное – удалось бы дорваться до власти. Вот тогда бы Алигоко показал! (Как и что он показал бы, кия по пока еще представлялось не очень отчетливо.)
Достижению заветной цели теперь, кажется, ничто не мешало. Вожделенный панцирь наконец-то в руках Шогенукова. (Те пройдохи, которых он, узнав о подробностях предстоящего празднества в доме Кургоко, нанял на побережье, хорошо знали свое воровское дело.) Итак, на первый взгляд, ничто не мешало. Однако оставалось еще одно нелегкое препятствие. Этим препятствием был… сам Шогенуков. Дело в том, что ему вдруг стало жаль расставаться с панцирем! Все его существо разрывалось на части: в нем ожесточенно спорили два джина – не белый, олицетворяющий добро, и черный, олицетворяющий зло, как это случается в обыкновенном смертном, а оба черные, только один поумнее, другой – пожаднее. «Отдай панцирь хану – не прогадаешь», – убеждал первый джин. – «Не хочу, – упорствовал второй джин. – Вещь такая драгоценная!» – «А польза? Одни хлопоты!» – «Может, я найду ему лучшее применение…» – «Не найдешь. Не будь дураком. Ведь сколько дней ломаешь голову, с чем бы снова подъехать к хану, чтоб его блохи заели!» – «Когда я смотрю на панцирь, он меня просто завораживает! Вдруг он принесет мне счастье?» – «Принесет, если поднесешь его Каплану». – «Не знаю, не знаю…»
В полумраке своего шатра Каплан-Гирей свершил молитву, поднялся, озабоченно покряхтывая, с намазлыка и приказал откинуть полог. В шатер скользнул слабый отсвет затухающего дня и – уже становящийся более ярким – свет от двух горевших снаружи, по краям входа, костров. С реки потянуло влажной свежестью, и хан плотнее запахнул полы парчового турецкого халата. Усаживаясь на походной тахте, заваленной пышными шелковыми подушками, он сделал едва приметный знак, и пред его ясными очами стали появляться настороженные сановники. Плечи опущены, животы втянуты, взоры потуплены – само безропотное повиновение и робкая, добродетельная скромность! Они распределялись, соответственно знатности и званиям, вдоль стенок шатра по обе стороны от проема, но не далее стоящего в центре опорного столбика. Дальше застыли, словно каменные бабы Аскании, ханские телохранители.
Усталым голосом сообщил Каплан-Гирей о том, что он молился аллаху о ниспослании Крыму легкой победы и успешного разорения высокомерной Кабарды (к вящей славе ислама), а также богатой добычи для каждого воина. В ответ послышался негромкий, но восторженный гул льстивых голосов с изъявлением благодарности луноподобному владыке и восхищения его безграничной мудростью и милосердием.
Высказался, не утерпел, и Алигот-паша:
– Победа великого хана предрешена! Ему остается только протянуть на тот берег свою священную руку – и…
– И если Хатажуков будет нам сопротивляться так же, – перебил с беспощадной насмешкой хан, – сопротивляться так же, как сопротивлялся кабардинскому правителю наш доблестный Алигот, то мы, конечно, без труда его разгромим.
Алигот съежился и зажмурил глаза. Ханская свита скромненько захихикала, прикрывая рты ладошками.
Каплан-Гирей благосклонно выждал некоторое время, давая приближенным возможность насладиться его остроумием, и заговорил уже о деле:
– Наше войско многочисленно и вооружение у нас хорошее, но мы все равно должны знать, какие силы и где собираются противостоять нам.
Один из главных военачальников хана калга[169] Баттал-паша заявил, что черкесы располагают лишь разрозненными отрядами всадников и беспорядочными толпами пешего простонародья, вооруженного чем попало. Лазутчики доносят о небольших скоплениях людей в лесу, у пологого подножья той горы, которая хорошо видна отсюда, – вон ее ближний к реке окат нависает обрывистыми уступами над долиной. По всем признакам, противостоять славным крымским джигитам смогут не более трех-четырех тысяч врагов.
Калга грешил, конечно, против истины. Он знал, что адыгских воинов гораздо больше, что они не разрозненны и хорошо вооружены. Знал он и то, что хан не принимает на веру его донесение, но калга представлял дело так, как это могло хану понравиться.
– А все-таки с ними придется повозиться, – предостерег Каплан, – вы же знаете, черкесы – отважные и сильные воины. У них в народе есть неплохая пословица: «Комар виден едва, да кровь сосет у льва». Не так ли, друг наш любезный Алигот?
Бедный паша стал еще меньше ростом и пригорюнился теперь уж не на шутку: неужели это опала?
Хан, однако, не был намерен уничтожать верного клеврета – разве что немножко помучить.
– Ладно, успокойся. Ты еще сумеешь заслужить новые почести. А где твой кабардинский приятель, как его… еще имя на твое похоже?
Наконец-то хан вспомнил о Шогенукове! Князь вошел в шатер, с трудом подавляя противную слабость в ногах, и склонился в низком поклоне.
– Говори! – приказал хан.
«А что говорить?» – с испугом подумал Алигоко, но его изворотливая находчивость не подвела и на этот раз.
– Ослепительный хан! О ты, затмевающий свет луны даже в полнолуние! Пусть руки твои достигнут того, к чему стремятся твой прозорливый ум и великодушное сердце! Мой злостный враг Кургоко Хатажуков сумеет нанести немалый урон крымскому войску, если оно будет растягиваться в походе и расчленяться на отдельные отряды. Кабардинцы большие мастера устраивать засады и нападать неожиданно. Будь мне позволено великим ханом, я осмелился бы предложить, не мешкая ни одного дня и не тратя времени на мелкие стычки, отрезать Кургоко проходы в горные ущелья, а потом вытеснить его постепенно из лесов на открытые равнины. Еще можно успеть перехватить множество мирного люда, двинувшегося вместе с тысячными стадами скота в труднодоступные отроги Главного Кавказского хребта.
– Это мы и без тебя знаем, – махнул рукой хан, однако от проницательного взора князя не укрылось то, что его слова были внимательно выслушаны и будут, конечно, учтены.
– Ты все сказал? – спросил хан.
Шогенуков понял – если он сейчас ответит «да», то хотя и не навредит себе, но также и пользы не извлечет из этой беседы. И он решился – умный джин взял верх над жадным:
– Не в моих слабых силах оказать великому владыке мало-мальски заметную услугу, зато ее может оказать ему в битвах одна немаловажная принадлежность воинских доспехов, освященная в столице мусульманства…
– Что за принадлежность? – снисходительно поинтересовался Каплан-Гирей.
… И старинный панцирь вновь был извлечен па свет божий.
В шатре к этому времени зажгли с дюжину свечей, которые в Кабарде были редкостью даже в княжеских домах, хотя кабардинцы и поставляли воск Крыму и Турции.
Бесцветные глазки хана алчно блестели, когда он поглаживал руками отражавшую огоньки свечей изумительную голубоватую сталь. Властелин Крыма вдруг утратил изрядную толику своего величия и стал немножко больше похож на человека.
– Так ты утверждаешь, что он принадлежал еще Салаху ад-Дину? Освящен в храме Каабы и имеет чудодейственную защитную силу?
Шогенуков радостно кивал головой. Он уже почти не жалел о своем решительном поступке.
Его величество соизволил примерить панцирь. Он ему оказался слегка свободен, но если, как заявил Баттал-паша, вместо одного подкольчужника надеть два – для этой цели хорошо подойдут кожаные черкесские теджелеи [170], – то обновка будет точно впору.
– Что означает эта надпись на арабском? – обратился к Шогенукову хан.
Князь ответил, что ему это неизвестно, ибо он, «бедный адыг», не только не силен в арабской грамоте, но в любой другой грамоте тоже. Предание упоминало о каком-то изречении из Корана.
– А где твой грамотей? – с суровой требовательностью вопросил Каплан-Гирей своего кадия [171]. –
Ты, кажется, хвастался, что он чуть не все языки знает.
Кадий, высокий и тощий старик, тяжко вздохнул:
– Коль скоро мои слова вызовут гнев нашего луноподобного, то гнев этот будет праведным. У меня самого сердце ныне полно скорби, а душа негодования: этот внук греха и сын ишачьего навоза не далее как прошедшей ночью накурился шайтанского зелья – гашиша – и неосторожно упал на раскаленные угли прогоревшего костра. Он сильно обжег свою богомерзкую харю и сейчас, наказанный аллахом, мечется в беспамятстве на моей мажаре.
– Дашь ему плетей, когда очнется, – добродушно махнул рукой хан: гневаться «ныне», хотя бы и «праведно», у монарха не было желания.
Панцирь, разумеется, никого не оставил равнодушным. Важные сановники до отказа вытягивали свои жирные шеи, перешептывались и даже не всегда могли удержаться от громких восклицаний. Она, эта сталь с золотыми заклепками и золотым львиным ликом, и в самом деле обладала каким-то завораживающим свойством!
Один лишь Алигот-паша не издавал ни звука. Угрюмо набычившись, он изредка бросал на Шогенукова злобные взгляды.
Князь Алигоко вышел из ханского шатра вспотевший, по счастливый. В руках он держал расшитый бисером кошелек с золотыми монетами, а в ушах у него до сих пор звучало сладкой музыкой обещание хана подумать о «дальнейшем положении Алигоко-паши» (имя князя хан, как выяснилось, помнил прекрасно).
Чья-то грузная туша выплыла из темноты и загородила Шогенукову дорогу. Он услышал хриплый, дрожащий от ярости голос Алигота:
– Где взял? Почему скрыл?!!
– От хана я не скрыл…
– Ведь мы должны были вместе… Мы еще там… эта… увидели вместе! И хану должны были поднести его вдвоем. Вдвоем!
– Или, что еще лучше, сиятельный паша сделал бы это один. Не так ли? – Шогенуков поклонился с насмешливым смирением и быстро зашагал в темноту.
Что-то неразборчивое прошипел ему вдогонку Алигот. Князю показалось: вшиголовый шакал.
«Ничего, ничего, – думал Шогенуков, – когда-нибудь и это тебе припомним, боров пучеглазый! А пока можешь бесноваться, только гляди не лопни с натуги».
Перед рассветом обрушился водопадный ливень, промочивший до костей все войско.
Река вздулась, верхушки больших валунов, еще вчера торчавшие из воды, сегодня скрылись под мутными потоками. Не радовал и неожиданно холодный ветер, налетавший порывами со стороны Главного хребта.
Переправлялись завоеватели медленно, с частыми задержками. Огромные колеса телег, на три четверти утопавшие в бурой воде, застревали между камней, а лошади, не находя достаточной опоры, не могли сдвинуть с места тяжелый груз. Всадники легче справлялись с разбушевавшейся рекой, но их тоже сносило быстрое течение. Многих своенравная Малка стаскивала с брода и швыряла на глубину; то и дело можно было видеть, как еще несколько человек вперемешку с лошадьми, барахтаясь и захлебываясь, а то и совсем скрываясь под водой, стремительно «плывет» вниз по течению.
Десятки мажар опрокинулись, развалились на части: тонули и кони, если кто-то не успевал обрезать постромки.
Крымцы тащили с собой тяжеленную пушку в упряжке из шести лошадей – это был подарок какого-то из султанов какому-то из ханов. Толку от пушки в такой войне никакого: Каплан, видно, решил взять ее для пущего устрашения противника и придания дополнительного веса своей царственной особе.
Когда переправилась большая половина войска, а было это уже после полудня, переправили и луноподобного с его свитой. Повозку, устланную войлоками и коврами, тоже тянули, как и пушку, шесть лошадей, да еще восемь здоровенных нукеров помогали проворачивать колеса. Хан громко икал, содрогаясь всем телом.
На том берегу орда поднималась вверх по склону и занимала обширное безлесное плато на той самой горе, чей ближний к реке скат написал обрывистыми уступами над малкинской долиной.
Противоположный от реки край плато полого спускался к дремучему лесному массиву.
К вечеру на правый берег Малки перешло уже все войско…