Текст книги "Страшен путь на Ошхамахо"
Автор книги: М. Эльберд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
– Без языка я совсем ничего сказать не смогу, – спокойно возразил Кубати.
– А драгоценности я не прятал… – Эти его слова были четко продуманы: юноша хотел таким вот несколько окольным путем выведать хоть какие-нибудь подробности вчерашних событий.
– Ага! Значит, прятал твой этот, как его? Туз… – паша обернулся к Алигоко. – Туз…
– Тузаров! – подсказал Шогенуков. – Тот самый, что разбойничал еще в Бахчисарае.
Шогенуков неторопливо подошел к Алиготу, наклонился к его уху и быстро прошептал:
– Не надо говорить сопляку об этих смертях, а то он закусит удила, и мы ничего от него не добьемся. Мы только похитили его одного – и все.
Паша внимательно выслушал, затем досадливо отстранил князя рукой.
– Сам знаю! Не вчера родился!
Вновь стараясь развеять тучи, которые опять начинали сгущаться, Алигоко хлопнул в ладоши и приказал:
– Несите наконец мясо! Уже, наверное, изжарилось.
Лицо крымца немного посветлело, когда Джабой перехватил у одного из уорков и с поклоном подал паше ореховую рогульку с нанизанным на нее целым бараньим боком. Ребра были красиво подрумянены на углях, а мясо, кажется, еще оставалось жестким: Алигот не без труда рвал его зубами, но отдать, чтобы дожарили, отказался.
– Все у вас тут по-холопски, – ворчал он с набитым ртом. – И мясо тоже. Никогда я еще не попадал в столь неподобающее моему званию положение. – Он отхватил кусок побольше, с усилием его прожевал и проглотил. На низком алиготовском лбу выступила испарина, подбородок залоснился от горячего жира.
– Наш властелин, клянусь, как настоящий батыр кушает! – восторженно заявил Келеметов и сглотнул слюну. – И правильно. Таулу [74] недаром говорят: «То, что горячее, то уже не сырое…»
Джабой хотел сказать что-то еще, но осекся под негодующим взглядом паши, который не сумел оценить по достоинству шутливое изречение горцев.
Утолив первый голод, Алигот-паша милостиво соизволил позаботиться и о своих гостеприимных хозяевах:
– А вы тоже, это самое… садитесь и ешьте. Что там будет еще? Вареное? А вот эта… печенка, которую внутренним жиром обволакивают и так жарят. Как вы ее называете?
– Жалбаур! – радостно крикнул таубий. – Сейчас будет сделано!
Шогенуков еще раз наклонился к волосатому уху Алигота-паши и, кивнув головой в сторону пленника, проговорил вполголоса:
– А с этим что делать? Может, не стоит сразу решать его участь, а взять с собой? До моря путь неблизкий, стоянок у нас будет много и…
– И по пути он будет спасать нас от дорожной скуки! – перебивая князя, громко подхватил Алигот и расхохотался.
Его торжествующий, жутковато-гаденький смех заставил Кубати внутренне содрогнуться: легко было себе представить, какие «развлечения» более всего пришлись, бы по нутру этому злобному ханскому подручному! Этот слопает не сразу. Уж он-то покуражится вдоволь, похлеще, чем сытый кот над пойманной мышью…
Джабой подобострастно хихикал, выражая всем своим видом благоговейный восторг и одобрение. Алигоко понимающе, но скромно усмехнулся и заглядывал, в лицо сераскиру, выразительно, одними глазами показывая ежесекундную готовность свою к преданному и главное, не всегда заметному для посторонних служению. Скользнул он взором и по лицу Кубати, и юноша мог бы поклясться, что уловил в его мимолетном взгляде намек на какое-то возможное между ними – между сыном Кургоко и Шогенуковым – соглашение, или даже заговор.
Кубати сделал вид, будто всерьез задумался. А ему и в самом деле сейчас было о чем поразмыслить. Своей честью он, конечно, не поступится ни на мизинец – пусть хоть на куски режут и на костре жарят. Однако и без нужды совать голову в пасть иныжа [75] он тоже не будет. Спешить в таких случаях не следует. Ведь на том свете его никто не упрекнет за то, что прибыл с опозданием. Стоило потянуть время. Кто знает, а вдруг Канболет уже пустился по следу… Да и вообще в дороге всякое может случиться…
Алиготу подали лучшие куски свежесваренного (на этот раз до полной готовности) мяса. Некоторое время он с увлечением отдавал должное самой вкуснейшей на свете баранине – мясу черного карачаевского ягненка. Потом он как-то размяк, оттаял и пришел в почти для себя не знакомое благодушное настроение. Алигот самому себе удивился: после всех превратностей последних дней ему вдруг захотелось стать чуточку добрее.
– Ну, юный башибузук, говори, какого ты роду и племени, – Алигот вытянул в сторону Кубати толстый палец, покрытый застывающим жиром. – Хотя подожди. Можешь пока не отвечать. Я вижу, ты не подлого происхождения. Скорее всего – из худородных кабардинских узденей [76]. Я угадал?
Кубати почувствовал на себе упорный взгляд Алигоко и отметил про себя, что князь будет теперь все время пытаться подсказывать ему правильные ответы, но этот его труд, пожалуй, напрасен: молодой Хатажуков и сам не оплошает – уж во всяком случае не станет без нужды называть свое родовое имя.
Кубати сделал удивленное лицо, как бы дивясь прозорливости Алигота, и с готовностью подтвердил:
– Угадал, сиятельный, угадал.
– Ага! – самодовольно хрюкнул паша. – Эй! Развяжите ему руки и дайте пожрать. Стойте, болваны! – крикнул он уоркам, бросившимся выполнять приказ. – Хотите, чтоб он раскидал вас, как мокрозадых ягнят? Сначала набейте ему колодку на правую ногу, а цепь от нее надо, эта… к правой же руке. Учить вас…
И вот две половины тяжелой дубовой колодки величиной с треть конского хомута сомкнулись вокруг нижней части голени, а запястье, после того как разрезали ремни на руках, было охвачено железным браслетом, соединенным цепью с колодочным замком. Кисти рук еще долго были бесчувственны, пока наконец застоявшаяся кровь снова не заструилась по жилам.
К этому времени паша стал клевать носом и медленно погружаться в сытую дрему. Под его бок подоткнули свернутую кошму, и Алигот послушно улегся. Джабой присел около него на корточки, чтобы отгонять мух.
Кубати отковылял в сторону, подтягивая колодку за цепь. Он пристроился возле чабанского костра и вытянул руки к огню. Старый балкарец в ужасно ветхой и оборванной одежде застенчиво улыбнулся и для начала предложил парню большую кружку айрана…
Кубати медленно, с наслаждением прихлебывал пряный пузырящийся напиток из перебродившего коровьего молока и с любопытством озирался по сторонам. Пастбищный склон, сначала пологий, а затем все круче поднимавшийся кверху, упирался в бурую гряду скал, за которую тщетно старались зацепиться гонимые ветром облака. Сквозь облачные разрывы ярко и свежо светилась голубизна чистого неба. Там, где чуть ниже по ущелью скалистая гряда как бы врастала постепенно в землю, начинался массив дремучего леса: это здесь Кубати с Канболетом так удачно поохотились всего четыре дня назад. Противоположная сторона ущелья была гораздо круче и почти вся покрыта богатым разнолесьем, лишь кое-где, словно утесы из морской пучины, торчали из густой зелени островерхие гранитные глыбы. Подальше к верховьям Чегема виднелись светло-серые обрывы – то место, которое балкарцы называют Актопрак (белая глина). Где-то там был мост через реку и совсем близко от него – перевал к Баксанскому ущелью.
Кубати вдруг поймал себя на размышлениях о том, каким бы образом он действовал, если б ему надо было вызволять человека, находившегося в его положении. И Кубати стало немного веселее: нет, не дождутся его враги, чтобы он нал духом! Может быть, как раз в эти мгновения внимательные и зоркие глаза друзей следят за стоянкой, а потом, где-то дальше по дороге, в удобном дли засады месте…
– С таким украшением на ноге далеко не убежишь, – вкрадчивосочувственный шепот Алигоко раздался над самым ухом юноши.
Кубати обернулся и увидел склоненное над ним ухмыляющееся лицо Шогенукова. У князя дурно пахло изо рта.
– Еще рано бежать, – спокойно сказал Кубати. – Надо поесть сначала, – и, поставив на землю щербатую деревянную кружку, он взял в левую, свободную от цепи, руку баранье ребрышко.
Алигоко метнул злобный взгляд на старика-чабана и тот поспешно отошел от костра. Младший Хатажуков и Вшиголовый остались вдвоем. Князь примостился на обрубке толстого бревна рядом с Кубати.
– Подумай, не стоит ли твоя жизнь дороже каких-то железных доспехов и… и каких-то там блестящих камешков?
– Ну если хорошенько подумать, то каждый оценит свою жизнь намного дороже, а вот чужую…
– А что чужую? – заинтересовался Алигоко.
– А чужую жизнь, бывает, оценивают не дороже, чем вот эту кость! – Кубати показал Вшиголовому и затем отшвырнул в сторону обглоданное им ребрышко.
– Ну и что из этого следует?
– А то, что после расплаты, бывает, заодно прихватывают и голову того, кто расплачивался. Особенно если эта голова слишком глупа и доверчива.
– Да уж твоя голова совсем не глупа и не по годам хитра, – Алигоко сказал это откровенно льстивым тоном, – но разве княжеское слово оставляет какие-нибудь сомнения в…
– В том-то и дело, что у тебя нет иного слова, кроме как княжеского. Извини, что перебиваю, но твой сиятельный обалдуй, кажется, просыпается. Лучше бы ты имел просто человеческое слово.
– Но ведь ты и сам князь! прошипел Алигоко. – И не думай, что я так уж предан этой крымской скотине…
– Смотри, он проснулся!
Шогенуков быстро встал и заторопился к сераскиру.
Все было уже подготовлено к дальнейшему пути. В арбу положили несколько связанных овец, на которых Джабой то и дело устремлял тоскливые взгляды. Кубати посадили на коня верхом и обвязали арканом вокруг пояса: другой конец аркана был прикреплен к седлу одного из шогенуковских людей.
Перед тем как взгромоздиться на лошадь, Алигот-паша изволил покушать еще немного мяса и выпить две большие чаши наваристой шурпы. Па Кубати он на этот раз даже не посмотрел. Ему хотелось как можно скорее оказаться подальше от «проклятых мест».
Широкая тропа снова спустилась к реке, и дорога долго петляла по самому берегу. У Актопрака с трудом переправились по ветхому ненадежному мостику на ту сторону. Причем Алигот бледнел от страха, ругался и говорил, что, наверное, «сырат кёпрюсю» [77] пройти ничуть не легче.
В одном из узких мест горного прохода к Баксану, уже при начале спуска к ущелью, пришлось бросить арбу. Лошадей выпрягли, нагрузили на них разную поклажу.
Вечер застал путников на берегу хлопотливой речушки Бедык вблизи ее впадения в Баксан. Это урочище было значительно выше по Баксану, чем то место, где так позорно полегла прожорливая гвардия Алигота. Предстояло подняться по ущелью еще выше, а там перевалить в долину реки Тызыл, затем пройти Балк и Псыж [78] – долгая и трудная дорога!
«А они здорово боятся, – думал Кубати. – Очень им теперь неуютно. В любой час ожидают погони или засады… Готовятся к ночлегу, а будут ли спать спокойно? Вот шогенуковский уорк рубит ветви для шалаша и старается при этом поменьше производить шума. Забавно. Морды у князя и наши настороженные, злые. А у этого толстого таубия такой жалкий и обиженный вид, будто он проглотил нечаянно какую-то гадость. Кажется, только второму уорку Алигота все нипочем… Какой он огромный и мощный – вот у кого силища! Интересно было бы с ним схватиться… Хотя… не он ли бился головой о дерево? Он самый. В глазах его ума и чувства человеческого не больше, чем у ногайского вола…»
Подтягивая колодку за цепь, Кубати заковылял к воде. Ополоснул лицо и руки, напился, прилег на травке.
Звероподобный уорк – имя его было Зариф [79] и шло ему, как уздечка петуху, – снимал с лошадей навьюченные на них войлоки.
Джабой возился у костра, подвешивая над разгорающимся огнем котел с водой. Рядом с ним молодой балкарец (его забрали с чабанской стоянки) ловко разделывал барана. И больше тут ни одного человека не было, не считая сераскира и князя, давящихся в ожидании шурпы и мяса сухим сыром. Работать пришлось даже Келеметову. Впрочем, это он сам был виноват. Говорил, что у Актопрака к ним присоединятся десятка полтора его людей – целый отряд доблестных таулу. Однако никто не подъехал. Видно, по-своему расценили балкарские горцы весть о ссоре Хатажукова с Алиготом-пашой и об ужасно многозначительных последствиях этой ссоры.
Уорк, рубивший ветви, тащил их охапку мимо Кубати и, будто случайно, остановился возле пленника – просто для краткой передышки.
– Уо-о, жизнь наша вся в тревогах, – тихо вздохнул он, как бы обращаясь к самому себе.
Не поворачивая к нему головы, Кубати так же тихо ответил:
– Ничего, кто тревог не знал, тот и спокойствия не оценит.
– Что же делать?
Все еще глядя вверх, туда, где невысокий каменистый обрыв над речкой был окрашен нежно-золотистыми лучами заходящего солнца, Кубати чуть слышно пропел:
Грязная тропа, набитая не нами,
К полю приведет, загаженному псами.
И добавил:
– Беги отсюда, пока головой не завяз в дерьме, и можешь надеяться на прощение: кабардинцы добры. Иногда больше, чем надо.
– Молод еще меня учить… – уорк хотел сказать эти слова строгим тоном старшего, но в его неожиданно дрогнувшем голосе чувствовалась растерянность и злость на самого себя.
…Тихий металлический звон раздался на вершине обрыва, и Кубати увидел засиявший мягким серебристым блеском хорошо ему знакомый панцирь и горевшую на левой его стороне желтую звездочку – львиный лик с такого расстояния был неразличим. Первым после Кубати заметил панцирь Алигот-паша, испуганно вздрогнувший от незнакомого звука. Показывая дрожащей рукой вверх, сераскир пролепетал вдруг осевшим голосом:
– Эта… давайте… Что такое?
– Мой!! – завопил Вшиголовый. – Он! Он самый! Мой панцирь!!!
ХАБАР ДВЕНАДЦАТЫЙ,
не оставляющий сомнения в справедливости народной пословицы, которая гласит: «Мы говорим, что кривой несчастен,
но с нами слепой не согласен»
«Ах вы, маленькие злые негодники – испы! Зачем вам понадобилось прогрызать дырку в моей груди, за чем залезли ко мне во внутрь и что вы там ищите под моими ребрами?!» – «Не мешай нам и не ругай нас. Мы все равно найдем то, что ищем». – «Мучители проклятые! Да я сейчас раздеру руками свою грудь и передавлю всех до единого! Никого не останется из вашего бессовестного племени – ведь все племя собралось тут, у меня в груди, я знаю!» Испы притихли на некоторое время: наверное, совещались, затем продолжили возню с новыми силами: «Вот найдем драгоценный налькут – изумруд, нам известно, что ты его прячешь у себя тут, внутри, и тогда уйдем». – «Да кто же вам сказал, несчастным, что я прячу в груди налькут?!» – «Нам сказала это старая мудрая ведьма Жештео, которая терзает по ночам людей и пьет их кровь». – «Глупые вы, испы! И дуреха наша Жештео! Ведь Налькут – это мой конь, а вовсе не драгоценный камень!» – «Это правда?» Испы снова прекратили возню. «Такая же правда, как и то, что меня зовут Канболет». – «Тогда мы угостим тебя махсымой, которую сварили из проса, выращенного на скале гранитной и высушенного на веревке натянутой, а мед для этой махсымы с Ахмет-горы [80] принесем! Испы тоненько захихикали и пустились в пляс. «Сейчас грудь начну разрывать…» – «Не надо! – в ужасе пропищал самый главный исп. – Вот пришла красавица Эммечь [81], твоя покровительница; когда ее пальцы касаются твоей груди, мы убегаем в свою подземную страну!» – «Больше не приходите! – крикнул им вдогонку Канболет. – Никакого налькута нет у меня в груди!»
Открыв глаза, Тузаров увидел красивую женщину и ее большие сильные руки, которыми она мягко и ласково ощупывала его грудь.
– Это ты, моя Эммечь? – чуть слышно спросил Канболет. – А испы и в самом деле разбежались?
– Какие еще испы? – удивилась Нальжан.
– Маленькие злые негодники… – бормотал прерывистым шепотом Канболет, – искали драгоценный камень… в моей груди…
И тогда Нальжан изумленно всплеснула руками и звонко шлепнула себя ладонями по бледным от бессонницы щекам (у кого другого помутилось бы в голове после пары таких оплеух) – ее первое, поначалу тихое и слабое удивление быстро сменилось бурным и радостным потрясением: теперь она ясно осознала, что тяжело и даже почти смертельно раненный витязь приходит в себя.
– Ах, неразумная ты моя голова! Да как же это я сразу…
Бескровные губы Канболета вяло шевелились, Нальжан наклонилась пониже.
– Ты зачем… плачешь?
– Нет, нет, я не плачу, я уже не плачу, – она торопливо вытерла слезы. – Ты узнаешь меня? Узнаешь?
Нальжан показалось, что в тусклых, глубоко ввалившихся глазах Канболета, смотревших на нее с беззащитной детской доверчивостью, вдруг вспыхнул и тут же, через мгновение, погас теплый отсвет улыбки. Затем Канболет сказал отчетливо и спокойно: «Посплю немного», – и закрыл глаза.
Нальжан оказалась умелой исцелительницей. Никто другой не смог бы вытащить Канболета из тех самых уже готовых было захлопнуться ворот, за которыми – таинственный мрак неизвестности. Есть ли там друз ой мир? Говорят, есть. Но ведь это говорят живые люди, те, кому еще только предстоит пройти «врата смерти». А вот обратно – из ворот – еще никто не выходил.
Она сама извлекла из груди Канболета глубоко вонзившуюся стрелу, сама промывала рану отварами целебных трав, смазывала грудь барсучьим жиром. Всякие травы – и только что сорванные, и высушенные, и истолченные в порошок – доставляла Нальжан легкая на ногу и бойкая на язык старушка по имени Хадыжа (это ей, как мы помним, отдал свою охотничью добычу Кубати).
Несколько дней Канболет был в беспамятстве; Нальжан просиживала у его постели дни и ночи напролет. Сана помогала ей чем могла. И неизвестно, как они перенесли бы гибель брата и отца – особенно в первые дни, – если бы их не поглотили заботы о тяжелораненом.
Жили они теперь в одном из крестьянских домов, и эта простая семья и, конечно, соседские семьи только и старались угодить своим нечаянным гостям. Весть о том, что емузовский побратим очнулся, быстро облетела маленькое селение, и во двор повалил народ. Старики чинно рассаживались на скамьях под навесом, те, что помоложе, собирались небольшими группками у плетня. Нашлось много желающих попасть и в комнату, где лежал Тузаров, но сестра Емуза, обычаю вопреки, никого туда не пускала. «Дайте ему поспать, а потом ощутить прилив силы». С нею не спорили. Сестра покойного Емуза внушала мужчинам этого хабля большое уважение. А ей, молодой женщине, чутье подсказывало, что лишний шум, присутствие лишних людей, а уж тем более «развлекающие» песни и танцы у ложа раненого могут сильно ему повредить. Откуда в ней появилась такая уверенность, Нальжан не знала. Ведь в те времена считалось, что если целыми днями и ночами «веселить» раненого, не давать ему спать – значит, способствовать его скорому выздоровлению.
И все-таки однажды во дворе зазвучала мелодия шичапшины – скрипки. Вслед за ней жалобно запищала бжами – легкая тростниковая дудочка. На ней вообще-то было принято играть лишь во время поисков тела утопленника, но нередко допускалось и обычное, неритуальное применение нехитрого инструмента. В такт зазвучавшей мелодии послышался дробный перестук пхацича – трещотки, сделанной из сложенных стопочкой и скрепленных с одного края дощечек.
Поначалу игрались веселые танцы, но вскоре веселье пошло на убыль. Видно, вспоминали мужчины недавнее кровопролитие, вспоминали, что еще не высохла земля на могиле Емуза. И тогда один из пожилых крестьян начал вполголоса старинный героический орэд, как бы отдавая дань мужеству погибшего. Песню подхватывали поочередно то один, то другой, а все остальные подтягивали негромкими голосами мелодию припева.
Потом крестьянам стало совсем грустно и тогда они затянули печальную песнь о злобном и коварном князе и отважном тлхукотле:
Страшный набег учинил
Карашай, Тотлостанова лютый сын.
Мягко и сладко он жил,
В шелках щеголял гордого князя сын.
Красным ружьем потрясал –
Насечка блестит золотая.
Метко он цель поражал –
Мушка ружья золотая.
А кто без огня
И без ружья бился?
Кто вперед гнал коня
И саблей одной бился?
Кто был в бурке худой
И совсем без кольчуги,
В папахе простой.
И один губанеч [82] без кольчуги?
Кто ладони имел,
Как пороха мерки, большие?
Кто имел кулаки,
Как спелые тыквы, большие?
Это Маша Ташуков, знайте –
Храбрец из крестьянского рода.
Зря его не ругайте
Тлхукотлем низкого рода.
В нем сердце асланово [83],
Что хвороста воз, усы;
В нем мощь пелуанова
И до груди свисают усы.
Но от пули горячей – о горе! –
Падает конь чернохвостый.
Больше по лужам крови
Не будет скакать чернохвостый.
Мирно мы жили – о горе! –
И овцы паслись на равнине.
В диких горах теперь мыкаем горе:
Бежать нам пришлось с равнины.
Все, чем род наш владел, – о горе! –
Все, что скопил он за век,
За час разорил о горе! –
Лютый пши Карашай – о горе!
Жадный шин Карашай – о горе!
Мы нищими стили навек!