Текст книги "Страшен путь на Ошхамахо"
Автор книги: М. Эльберд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Джабаги задумчиво перебирал прутиком угольки костра. Перед двумя собеседниками стыли куски жареного мяса, стояло нетронутым питье в серебряных чашах.
– Нет, князь! поднял голову Казаноков. – Осуждать я тебя не буду. Как мне тебя осудить, если на твоем месте я поступил бы точно так же? Если ты и заслуживаешь какого-то упрека, то лишь в одном: чересчур большие надежды возлагал на возможную справедливость и великодушие ханских сановников, да и на… как бы тебе сказать… силу, что ли, своего влияния. Извини за прямоту…
– От тебя я всегда жду только прямоты, – ответил Кургоко. – Говори, что думаешь, и не бойся меня задеть.
– Теперь мы должны думать и говорить о будущем нашей земли. Причем о ближайшем будущем.
– Об этом у меня и болит голова. Алигот крепко вколотил в нее своим чубуком кое-какие мысли.
– Будет тебе терзаться! Оставь, князь!
– Попытаюсь, – Кургоко взял прутик из рук Джабаги и стал сам ворошить угольки в потухающем костре. – Ты знаешь, друг, у меня за щекой еще одна новость… Вот уже несколько дней она, как ноющий зуб, не дает мне покоя…
И Кургоко рассказал о встрече Адильджери с загадочными незнакомцами, один из которых просил передать Хатажукову, что Кубати жив и здоров.
Джабаги тихонько засмеялся:
– Похоже, дорогой Кургоко, что мы с тобой приберегали друг для друга один и тот же хабар.
– Ты… ты и это… – ахнул князь.
– В том, что Кубати жив, тебе мог бы свидетельствовать твой приятель Алигот-паша, – невозмутимо заявил юный старейшина. – А в том, что он здоров, вполне чувствительно убедились два матерых шогенуковских охранника, которые сопровождали сераскира в лесу.
Лицо князя окаменело. Видно, он хотел что-то спросить, но не смог.
– Правда, правда, – радостным шепотом заговорил Казаноков. – Тут не место шуткам или досужим слухам. Я сам видел Кубати – джигит хоть куда! – разговаривал с ним. Он умница и прекрасно воспитан. Не всякому отцу такое счастье!
– Джабаги… – хрипло выдавил Хатажуков. – А с ним, с мальчишкой, что за человек?
– Скажу и об этом. Ты, помнится, говорил, высокий пши, о необходимости сплочения всех князей и уорков, о примирении кровников… Говорил, что рассчитываешь на мою помощь. Я готов сделать все, что в моих скромных силах. Но, знаешь, дорогой мой старший, начинать мне тут придется с тебя… Да, да, ты не ослышался! Человек, воспитавший твоего сына, семь лет, как один день, деливший с ним пищу и кров, учивший его всему, что знает и умеет сам, – это Канболет Тузаров.
– Убийца моих братьев… – чуть слышно проговорил Кургоко. – О, аллах, укрепи мои силы!..
– Не так все это было, – грустно вздохнул Джабаги. – Но не я тебе, князь, буду рассказывать горькую правду. Тебе надо встретиться с Канболетом и Кубати. Сын, конечно, останется с отцом – не думай, что он в заложниках, но Кубати, так же, как и я, считает, что ты должен примириться с Тузаровым, который ни в чем не виноват. Ты ведь знаешь обо всем со слов Алигоко Вшиголового, а уж его «честность» известна всем.
Хатажуков долго молчал, затем, бросив прутик в кострище, сказал рассудительно и твёрдо:
– Сейчас я не могу говорить о примирении. Но встреча которую ты предлагаешь, нужна.
– И я ее устрою, – пообещал Джабаги.
ХАБАР ОДИННАДЦАТЫЙ,
подтверждающий мудрость того изречения,
что если ты тревог не знал,
то и спокойствия не оценишь
– Девочка моя, а ты помнишь о том, что он – княжеский сын? – спросила Нальжан.
Щечки у Саны полыхают ярким румянцем, глаза лучистым блеском светятся – видно, они совсем недавно повстречали взгляд других глаз, таких же бесхитростно-восторженных.
– Что ты сказала, Жан? – рассеянно спросила девушка. – О чем я должна помнить?
– О том, что мы с тобой не княжеского рода. – Нальжан вздохнула украдкой и отвернулась.
Медленно угасла улыбка на пухленьких губах Саны, печально поникли длинные ресницы. Не говоря ни слова, она взяла медный узкогорлый гогон и пошла к реке. По дороге вспомнила: а ведь, кажется, Кубати шел как раз на берег реки, когда они так смешно и неловко столкнулись липом к лицу под этим ореховым деревом и от неожиданности на какой-то едва уловимый миг выдали своими взорами то, что ревниво и бережно хранилось в душе. Потом оба торопливо напустили на свои лица выражение безразличного спокойствия, но сделали это настолько неумело, что не выдержали, смущенно рассмеялись и поспешили в разные стороны.
Нет, она не нарочно пошла за водой, уверяла себя Сана. Когда брала гогон, она не думала, что может встретить Кубати там, внизу, под обрывом, на узенькой береговой кромке. Правда, после слов тети она сразу же почувствовала нетерпеливое желание увидеть его. Почувствовала, что ей это просто сейчас необходимо. Для чего и зачем – пока еще неясно. Скорее всего, чтобы понять, не последняя ли была у них сегодня… такая вот встреча в саду… И если ей пришло в голову отправиться за водой раньше, чем она вспомнила, что в ту же сторону побежал и Кубати, значит, сама рука судьбы ее подтолкнула.
Кубати на берегу не оказалось, и в груди у Саны шевельнулся тугой и колючий комок болезненного разочарования. Девушка набрала воды в медный сосуд, присела на камень, задумалась. До сих пор, вернее, до нынешнего разговора с Нальжан Сана и не помышляла о каких-то изменениях в своей жизни, а во всем, что касалось этого могучего и красивого парня, не заглядывала вперед дальше, чем на один день.
Зашуршали чьи-то легкие шаги по речной гальке, и знакомый голос произнес:
– Ты похожа на Псыхогуашу! – Кубати вышел из-за большого камня.
Сана сердито посмотрела на юношу:
– Я не гуаша! – Она сказала эти слова так гордо и многозначительно, будто принадлежность к высшему сословию находила постыдной. – И хотя ты, парень, рожден в семье высокородного пши, бедным простым девушкам не может поправиться, когда ты за ними украдкой подсматриваешь.
– При чем здесь пши? – растерянно пробормотал Кубати. – Что может быть на свете высокороднее твоих глаз, твоей…
– Прибереги свои слова для той, которая будет тебе ровней! – решительно отрезала Сана, подхватив гогон, и встала.
– У меня ни для кого, кроме тебя, никаких слов не будет. – Кубати загородил ей тропинку.
– Пропусти, будь великодушен, всесильный пши! – смиренной овечкой прикинулась Сана. – Не стоит, даже скуки ради, тратить время на пустые беседы с низко-рожденной.
Кубати побледнел и отступил в сторону. Сана быстро пошла вверх по тропинке. Провожая ее взглядом, Кубати сказал негромко – и боясь, что она услышит, и втайне желая этого:
– Выпить бы глоток воды из твоих ладоней – вот за что я, не колеблясь, отдам княжеское звание.
Она услышала, но не подала виду: не остановилась, не ответила.
Емуз и Канболет сидели у очага, в котором только начинал разгораться огонь. В открытом дверном проеме мягко светился предзакатным розовым цветом прозрачный лоскут неба, криво обрезанный снизу темным зазубренным лезвием горного хребта. В хачеше все сильнее сгущался сумрак, но мужчинам не хотелось зажигать факел.
Куанч стоял, привалившись спиной к опорному столбу, и рассказывал:
– …И вот когда моя любимая собака – звали ее Акбаш, я с ней пас овец – облаяла нашего таубия, то он, этот зверский человек, приказал кобеля пристрелить, а меня побить палками. Проклятый Келеметов Джабой! Чтоб у него все зубы выпали, а один остался – для зубной боли! Как меня избили его прихлебатели – думал, помирать надо! И все потому, что кричать я не хотел. За это Джабой сильно обижался на меня и тоже помогал бить, пока не вспотел. Потом толстозадый Келеметов приказал привести меня к себе во двор и там на землю бросить. Сказал, отдохнет немного, покушает – и опять бить будет. Сказал, все равно из этой радости [70] он горе сделает, заставит плакать и кричать. Вечером снова бил палкой. Палка твердая, из кизила. Я хотел за ногу его укусить, не достал, зато па тляхетен ему кровью харкнул. Орал таубий: «Языком заставлю слизать», – а у меня в глазах белый свет черным светом стал, все пропало и я сам пропал. Ночью холодно стало – ожил. Пошевелился – чуть от боли не завопил. Зато кости целые. Тогда я думать стал. Утром снова бить будут. Защищать никто не будет. Никто не пойдет против таубия ради сироты и к тому же его собственного, как это у кабардинцев называется? Да, пшитля. (У нас это ясакчи называется.) Если не убьют, то покалечат, и опять на всю жизнь оставаться подневольным скотом… Нет, не хочу. Убежать и не отомстить – тоже не хочу. Кроме Акбаша, у меня никого не было. Заполз я в джабоевскую башню. Темно. Масляный светильник догорает. В очаге – угольки еще красные. Глаза привыкли – немного видеть стал. Храпит Келеметов на топчане. От него кислой бузой воняет и потом. Нажрался перед сном. Чаша с айраном возле него. Напился я. Нож свой вынул, постоял, подумал. Не смог убить. Спрятал нож. Голова у меня кругом пошла, и я упал прямо на Джабоя. А он только хрюкнул, как донгуз [71], и не проснулся. Над очагом, смотрю, казан полный шурпы. Еще теплая была. Зачерпнул чашей и выпил. Совсем оживать стал. Хотел убить его – и опять не смог. Нет, я не боялся. Совсем был смелым тогда. Наскреб сажи с камней, смешал ее с маслом из светильника и Джабою всю морду вымазал. Потом взял его штаны, в казан с шурпой их бросил и вышел во двор. Самое трудное было – коня оседлать и тихо, чтобы никто не проснулся, на дорогу его вывести. Очень ребра и спина у меня болели, как подпругу сумел затянуть, даже сам не знаю. А потом скакал. Вижу – конь сейчас подыхать начнет, тогда я медленно поехал, на шаг перешел. Потом слез я с коня, оставил его. К Емузу уже сам пришел. Хотя и говорят кабардинцы: «На чужой лошади сколько хочешь скачи – не набьешь себе задницы», – а мучить животных нехорошо. Не по-человечески это.
Куанч закончил свой рассказ и, смущенно нахлобучив шапку почти на гла за, посмотрел в сторону Канболета: интересно, что он скажет?
– Жалко, – сказал Канболет.
– Чего жалко? – удивился Куанч. – Келеметова или его штаны?
Тузаров горестно вздохнул:
– Шурпу жалко.
Куанч с удовольствием расхохотался:
– Ух, ладно! Ох, и хорошо! До чего, клянусь, хороший ты человек, Канболет!
– Ну вот что, «ладно-хорошо», – пряча улыбку в усах, нарочито строгим тоном сказал Емуз. – Эта наша взбалмошная девчонка дошла искать такую же взбалмошную, как она сама, козу, которая опять удрала в лес. Пойди, парень, поищи ее, а то она что-то долго не возвращается. Опять, наверное, разглядывает гнездо с птенцами или цветочки собирает. Пусть идет домой – хоть с козой, хоть без козы. Темнеет уже.
– Это мы быстро! – весело крикнул Куанч и выбежал во двор.
Его окликнула Нальжан, возившаяся под навесом с только что зарезанной курицей.
– Эй, дружок! Ты знаешь, племянница моя…
– Знаю, знаю! – перебил Куанч. – Бегу ее звать домой. А где Бати?
– Повел коней на водопой…
– Ну ладно! Я уже побежал!
Сана оказалась совсем не так уж далеко: Куанч встретил ее в той части леса, которая примыкала к селеньицу со стороны горного склона. Девушка медленно брела по едва заметной тропке, прижимая к груди крошечного зайчонка и тихонько напевая какую-то детскую песенку. Следом за ней с несколько озадаченным видом шла коза, видимо, удивленная тем, что к ней не применяют никаких мер принуждения.
– Эй, красавица! – окликнул ее Куанч. – Ты долго охотилась за этим зверем? А гостей на ужин из жареной дичи позвала?
– Глупый ты парень, Куанч! Разве можно так шутить? А если зайчик все понимает и умрет от страха – на чьей совести тогда будет его гибель?
Вдруг лицо Куанча, на котором только что гуляла добродушнейшая улыбка, будто окаменело:
– Постой! Ты слышишь?
Со стороны моста, находившегося между хаблем и домом Емуза, донесся чей-то отчаянный вопль, звуки выстрелов, возбужденное конское ржание.
– Ох, боюсь, как бы и вправду чья-то гибель не оказалась на моей совести!
– простонал Куанч и стремглав бросился бежать к мосту.
По пути он нагнал толпу вооруженных чем попало емузовских односельчан, бегущих на место происшествия.
– На Емуза нашего нападение! – раздался чей-то крик.
– Скорей, вот они!
– Мост зажгли, проклятые!
Куанч увидел три распростертых на некотором расстоянии друг от друга неподвижных тела – в ближнем он узнал Емуза. Увидел еще четырех всадников. Двое, поддерживая с боков третьего, голова у которого бессильно болталась, были уже на противоположном берегу и скакали вверх по дороге. А четвертый замешкался на этой стороне – лошадь его заупрямилась, никак не хотела прыгать через огонь, загоревшийся на том конце моста от факела, брошенного на бревенчатый настил.
Чье-то тяжелое копье пролетело над головой Куанча – из-за его спины – и с хрустом вонзилось между ребрами лошади: она тотчас рухнула наземь вместе со своим седоком. Куанч прыгнул на поднимавшегося с земли человека и с яростной силой вонзил ему кинжал в горло. С чувством изумления и мстительного злорадства узнал он в убитом одного из верных келеметовских прислужников, чьи палочные удары он так недавно вспоминал.
Поднявшись на ноги, Куанч отступил назад и чуть не споткнулся, задев пяткой лежавший рядом с лошадью панцирь, которому, как он знал со слов Кубати, не было цены. Так вот за чем явились сюда незваные гости! Но где же Канболет и Кубати? А Емуз, он здесь… Вот лежит… Юноша склонился над человеком, который стал для него почти родным. Лицо Емуза и мертвым оставалось таким же спокойным и строгим, как в жизни.
Куанч поднял голову. Сгрудившиеся вокруг него люди смотрели сейчас не на Емуза, а в сторону дома. Перевел туда взгляд и Куанч. Размеренной, величавой походкой к ним приближалась со страшной ношей на руках сестра кузнеца. Тело Канболета сейчас казалось совсем небольшим, и женщина, высокая и сильная, будто и не ощущала его тяжести. В груди Тузарова торчала чуть пониже левой ключицы длинная стрела.
Нальжан остановилась возле Емуза.
– Твой гость, Псатын! – сказала она неестественно бодрым голосом. – Ты защищал его до конца.
– Скажи, хозяйка, – хрипло проговорил Куанч. – А наш Бати… Он что…
Нальжан показала взглядом на тот берег:
– Увезли. Связанного. Здесь был Алигоко Вшиголовый. Подохнуть бы ему смертью мучительной…
Подошла в это время, еле держась на подгибающихся ногах, Сана. Увидела отца, которого мужчины только что положили на древки копий и подняли на уровень плеч. Девушка зажала рот ладонью – другой рукой она придерживала на груди зайчонка – и бессильно опустилась на колени. Глазами раненой косули посмотрела на обожаемую тетку, а у Нальжан во взоре – и мужественная скорбь, и стойкая суровая сила: не принято у адыгов причитать и убиваться по витязям, геройски павшим в бою.
Хотели крестьянские парни взять у Нальжан из рук загадочного емузовского гостя – Канболета Тузарова, но она не дала:
– Сама донесу!
С тем, что сейчас не стоит возвращаться в дом, а лучше двум осиротевшим женщинам воспользоваться гостеприимством любой семьи в селении, Нальжан согласилась.
Куанч тряхнул головой, будто очнувшись от глубокого сна, и решительно заявил:
– Я должен догнать убийцу. Пойду.
– Куда? – спросили у него. – Мост горит.
Куанч молча поднял панцирь и подошел к мосту.
– Постой, парень, опомнись!
Он никого не слушал. Сунув голову в нижний проем панциря он слегка нагнулся и вслепую кинулся через огонь. И реку с шумом обрушилось несколько пылающих бревен. Куанча больше не было видно.
– Сгорел, наверное, – вздохнул один из пожилых крестьян.
– Нет, – возразил кто-то другой. – Упал в Шеджем вместе с этим железом. Это точно, клянусь копьем, которым я сегодня спешил всадника!
Нальжан ничего не сказала. Все так же, держа на руках бесчувственного Канболета, твердой своей поступью зашагала она в сторону крестьянских жилищ. Туда же несли и Емуза…
Сана шла рядом с телом отца и все еще не расставалась с живым пушистым комочком, пригревшимся у нее на груди.
Кубати очнулся, лежа на спине, связанный по рукам и ногам. Ему показалось, что земля под ним трясется и покачивается, и он не сразу сообразил, что трясется не земля, а двухколесная арба с высокими бортами, которую резво тянет вперед пара сильных лошадей.
Он увидел над собой черное небо, усеянное необычно крупными и яркими звездами, – такими они смотрятся только из глубокого ущелья. В ушах стоял несмолкаемый шелестящий шум, сквозь который изредка пробивались раздраженные возгласы возницы, да цокот подкованных копыт по каменистой дороге. Кубати попытался повернуть голову, но от боли поплыли перед глазами зеленые полумесяцы, и юноша закусил губу. Он ощутил у себя на макушке рану, к которой прочно прилип войлочный верх его шапки: хорошо, что она не свалилась после удара по голове, помогла крови остановиться.
Шум в ушах стал сильнее и перешел постепенно в мощный рокочущий гул, а небо вдруг сузилось с двух сторон, словно кто-то прикрыл перед носом Кубати створки огромных и темных – еще темнее, чем небо, – дверей, и в этом слегка скособоченном дверном проеме осталась лишь узкая щель с неровными краями. Кубати понял, что проезжает самую страшную теснину Чегема, где отвесные гранитные стены вздымаются на головокружительную высоту, а этот гулкий рев, ставший теперь просто оглушительным, исходит от знаменитых водопадов, о которых ему рассказывал Куанч. Густая водяная пыль, иногда мельчайшие брызги от низвергающихся сверху мощных потоков приятно освежали лицо Кубати, и он поспешил даже раскрыть пошире пересохший рот и вскоре почувствовал облегчение: жажда уже не мучила, утихла и боль от раны.
Но пришла другая боль – боль стыда и досады за все случившееся, и еще мучительнее было от того, что Кубати всего случившегося как раз не знал. Он знал, только, что на него напали, когда он поил коней, два свирепого вида незнакомца и, пока одного из них Кубати зашвыривал в бурную стремнину реки, кто-то третий ошеломил его сзади ударом по голове. Было ли нападение на дом, и если да, то чем оно кончилось? А может, все обошлось только похищением его одного? Как же тогда его незаметно протащили мимо дома, к мосту? Кубати терзался этой неизвестностью и нехорошими предчувствиями. Он не заметил даже, как стал постепенно стихать шум водопадов и расширяться проем между высокими стенами; верхняя часть одной из них была сейчас ярко освещена лунным светом.
Но вот неожиданно подул ветер и пригнал с верховий ущелья бесчисленные отары косматых дождевых туч, которые быстро поглотили все звезды. Ночь стала настолько черной, будто и луна, войдя в один рукав пророка Магомета, на этот раз не захотела, вопреки его чудодейственной воле, выходить из другого рукава.
Хлынул обильный и шумный ливень, какие бывают только в горах, да и то лишь в начале лета.
Раздались громкие голоса людей, псе время, видно, ехавших впереди, кто-то что-то скомандовал, и арба затряслась, закачалась еще сильнее. Потом она сделала резкий поворот от берега реки и медленно поползла вверх но крутой ухабистой дороге. Вскоре послышался басистый лай пастушьих собак, а через некоторое время арба остановилась. Три или четыре овчарки бесновались совсем рядом. Их с трудом уняли, и стало тихо. Теперь до Кубати отчетливо доносилось каждое слово:
– Тут псиной воняет, в вашем грязном балагане! – это было сказано по-татарски – злым, капризным и очень знакомым голосом, – Наверное, и блохи есть! – еще немного, и Кубати вспомнит…
Нет, вспоминать не пришлось.
– Пока придется воспользоваться хоть таким убежищем, сиятельный Алигот-паша! – ответил ему кто-то с заметным балкарским выговором. – А новый балаган сейчас начнут делать. Готов будет скоро.
«Неужели конец мой пришел? – подумал Кубати. – Вот ведь в чьи когти я попал, тхамишка [72] безголовый!» На Кубати накинули – нашлась добрая душа! – бурку. Скоро он пригрелся под ней и незаметно для себя… уснул.
К утру дождь перестал, но погода была прохладной и пасмурной. Овцы, принадлежащие таубию Келеметову, не разбредались по пастбищу, а жались в кучи, уныло свесив головы.
Возле балагана – большого шалаша, сложенного ночью из молодых березок (роща была рядом), с трудом разгорался дымный костер. Джабой Келеметов недовольно покрикивал на старенького чабана, который никак не мог заставить сырые дрова пылать веселым пламенем.
Немного подальше, там, где два чабана помоложе разделывали барана, горел другой костер и горел уже по-настоящему жарко.
Из балагана выполз Алигоко Шогенуков: на помятом и опухшем лице – брезгливое выражение. И дело тут не только в неудобной ночевке и дурной погоде. Ему был сейчас весь свет немил. Князь присел у чахлого огня на свернутую в валик кошму и осторожно запустил ладонь под свою шапку: там у него появилось ночью несколько гнойных прыщиков. Он увидел, как переглянулись, а затем воровато отвели взгляды два оставшихся от его свиты уорка. Один из них что-то прошептал, и Алигоко мог бы сейчас поклясться, что угадал, какие слова были сказаны этим нахалом. Он, конечно, вспомнил поговорку «На паршивой голове еще и чирей вскочил». Ну ничего, пши Алигоко им еще покажет. А пока надо потерпеть. А то можно совсем без единого подручного остаться. Да, придется потерпеть, пока крымский хан не пронесется черным смерчем по Кабарде. И тогда в подручных у Шогенукова будут все, кто после этого смерча уцелеет…
Кургоко – все равно что покойник. Его отпрыск – на тонких губах князя появилось слабое подобие улыбки – тоже покойник, а еще лучше – раб на турецкой галере. За такого дурака неплохо заплатят. А дурак он потому, что ни за какие деньги не согласится воевать на стороне Крыма. А ведь легко его руки дотянулись бы и до богатства и до власти.
Все было бы хорошо, всем был бы доволен сейчас Шогенуков, да вот, не говоря уже о чирьях, набег оказался неудачным. И хотя мальчишку хатажуковского захватили, а Тузаров, несомненно, убит, самая главная цель осталась недостигнутой: бесценный панцирь и на этот раз не попал в княжеские руки. На Тузарове его не было. Где же они его спрятали? Может, кургоковский выродок знает? Наверное, знает, да не скажет. Такая порода! Но спросить все равно придется… А что тут бубнит этот толстозадый таубий? Шогенуков очнулся от раздумий, посмотрел на Джабоя и понял – тот ему уже давно что-то доказывает.
– …по шесть пар быков, понял? И по одному ружью из лучших и еще по паре налокотников, тоже не из плохих…
– Постой, постой! – остановил его Алигоко. – О чем ты толкуешь?
– Как! Ты что, не слушал меня? – оторопел Джабой. – Я говорил: за каждого из двух погибших моих людей ты мне должен – понял? – отдать по полсотне овец, по две сабли, по шесть пар…
– Подожди, таубий! Я хочу спросить, не добавить ли тебе еще кое-что из одежды? Понял?
– Понял. Добавь! – согласился Келеметов.
– Например, подарить штаны взамен тех, что попали в шурпу?
Джабой побагровел от гнева:
– Издеваешься, храбрейший пши?! Насмешками хочешь заплатить мне долг?
Теперь и Алигоко вышел из себя.
– Это что еще за намек? Ты как произнес слово «храбрейший»? – прошипел, брызгая желтой слюной, Шогенуков – сначала все дело испортил твой болван, которого, как щепка, бросили в воду – он и визжал, как щенок, и мы не смогли напасть внезапно. Потом ты прятался за спины других, когда мои парни сцепились с этим бешеным кузнецом!
– Зато я, зато я, – тяжело отдуваясь, хрипел Джабой, – кто, как не я, поднимал тебя с земли, когда эта баба, на поединок с которой ты так храбро стремился, выкинула тебя из седла?!
Об этом Шогенукову не то чтоб говорить, но даже думать было невыносимо. Тяжко страдая, он закрыл свои маленькие шакальи глазки – и перед ним ожила недавняя картина: они врываются во двор, из дома выскакивает Тузаров, но тут же, остановленный стрелой, падает навзничь. Три келеметовца торопливо спешиваются и бегут к хачешу – они считают, что приспело время грабежа, – и вдруг им преграждает путь этот кузнец. Кто-то натыкается на его клинок и валится замертво на землю. Кузнец стреляет с левой руки из пистолета, и, вооруженный луком, алиготовский юзбаши [73], три дня назад чудом спасшийся от резни, теперь навсегда складывает голову, которая была у него все-таки единственной. Вшиголовый видит Нальжан и от злобной радости чуть не задыхается: такая добыча попадает в его капкан! Нальжан и не думает спасаться. Она не дает князю спешиться самому, а хватает его за ногу, тащит рывком на себя и… больше ничего Алигоко не видел и не слышал. Очнулся от беспамятства уже далеко за мостом, поддерживаемый в седле двумя уорками.
– Молчи, Келеметов, молчи! – зарычал Алигоко. – Ты ведь не был оглушен падением с коня, так почему не взял в доме богатую добычу?
– Клянусь семью поколениями своих предков, надо было успеть хотя бы уйти живыми! Еще немного – и тогда дерись с целым войском мужичья, которое бежало на выручку. Их сто или двести было. Мы не смогли даже лошадей угнать. Одни только мой человек, видел я, проскочил в дом и отстал от всех. Так и не догнал нас потом. Конечно, убили его…
– Ну тогда и нечего приставать ко мне насчет каких-то долгов. Я тоже пострадал на этом деле.
– Тогда пускай нас Алигот-паша рассудит. Он тебя, князь, со вчерашнего вечера не так любит. Драгоценности его ты не отбил, а его юзбаши совсем свою башку загубил, пусть ему там, куда мы все уйдем, хорошо будет!
Да-а, насчет недовольства паши Джабой определенно был прав, но Алигоко заявил со злорадной ухмылкой:
– Ну что же, таубий! Попробуй, обратись к Алиготу. Он тебя так «рассудит», что ты не только без скотины останешься, а еще и без последних штанов.
Джабой бешено вращал выпученными глазами, хотел что-то ответить, но подходящих слов не было. Еще немного – и благородные мужи схватились бы за кинжалы, но тут неожиданно раздался сиплый, будто от простуды, голос крымского сераскира:
– Эй! Вы тут чего грызетесь? Кость не поделили? Джабой и Алигоко быстро обернулись на голос: ханский наместник выбрался из балагана и болезненно потягивался – видно, у него ломило поясницу, хотя и без того чувствовалось, что его высокое сиятельство пребывает в сквернейшем состоянии и духа и тела.
Шогенуков, человек отнюдь не глупый, отлично знал, что ту ночь, когда он спас жизнь Алигота, и сегодняшнее утро разделяет целый горный хребет – и не только между Баксаном и Чегемом.
– Да будет добрым твое пробуждение, сиятельный паша! – совсем как-то некстати воскликнул Джабой.
Алигот лишь угрюмо покосился на незадачливого таубия, а затем перенес все свое высокое внимание в сторону Шогенукова. Смотрел он вроде на князя, но вроде и куда-то мимо, а может быть, и сквозь него.
Алигоко, в душе презиравший сераскира, напустил на себя виноватопокорный вид. Он давал понять крымцу, что не высказанные им упреки дошли до самых глубин его, шогенуковского, сердца. Да, да, напрасно пши Алигоко уговорил пашу Алигота совершить этот набег, тратить время, рисковать жизнями, когда следовало торопиться к морю, в Сунджук-Кале или Тамань, а оттуда в Крым, где пасть к ногам Каплан-Гирея и со слезами на глазах, с душераздирающими стенаниями поведать о кровавой жестокости этих упрямых кабардинцев. А здесь, во вчерашнем жалком набеге, чего они достигли? Двоих убили, одного захватили, но притом потеряли пятерых, в том числе юзбаши – знатного крымского воина! Да еще лошадь…
А оружие, золото, камни, отнятые недавно у сераскира этими абреками, разве они вернули? Нет, не вернули! Бежали, как сайгаки от степного пожара! Испугались кучки озлобленных холопов! Алигот все видел… с того берега. Вот надо было ему самому возглавить сине. Уж тогда бы все обернулось по-другому…
Шогенукову захотелось развеять тучи, сгустившиеся над его головой, а то уж вот-вот должны были грянуть громы и засверкать молнии.
– Не угодно ли могущественному паше поближе познакомиться с тем парнем, которого он… – тут Алигоко слегка замялся, – которого он видел недавно в соседнем лесу, совсем неподалеку от места, где мы сейчас находимся?
– Давай его сюда! – Алигот несколько оживился. – И позаботься наконец, чтобы мясо поскорее готовили.
Шогенуков сделал знак своим людям и подошел к арбе вместе с ними. Старую бурку сдернули с пленника и швырнули на землю. Кубати давно уже проснулся и потому его взгляд сразу же уперся в лицо князя Алигоко, скалившего в недоброй усмешке острые желтоватые зубы.
Кубати узнал его сразу. Алигоко именно таким и помнился ему все эти годы.
Князь наклонился над юношей и прошипел ему в ухо:
– Почему же ты не утонул тогда в Тэрче, волчонок?
– Хотел с тобой, князь, еще разок встретиться, – спокойно и даже почти добродушно ответил Кубати.
– Ну вот и встретился. Доволен?
– Больше некуда! – улыбнулся юный Хатажуков. Алигоко наклонился снова и сказал совсем уже еле слышным шепотом:
– Говори, где панцирь, а?
– Какой панцирь? – удивился Кубати.
– Тот самый. Ты знаешь, какой.
– Ах, тот са-а-а-мый! – протянул Кубати. – А зачем он тебе? – на лице у юноши искреннее недоумение.
Алигоко скрипнул зубами, но сдержался:
– Ну ладно. Сейчас мне недосуг, но главный наш разговор – впереди. А пока тебе придется побеседовать с Алиготом-пашой.
Молодой Хатажуков, когда ему развязали ноги, приблизился к Алиготу и – сделал он это из чистого озорства – произнес, как ни в чем не бывало, мусульманское приветствие:
– Салам алейкум!
– Алейкум… – у Алигота чуть было непроизвольно не вырвалось ответное приветствие. – Ах ты, наглый и бессовестный хищник! Давно ли от материнской груди оторвался, а туда же… туда же… это… Да я прикажу избить тебя до полусмерти, а потом, а потом… Ну, потом я придумаю, что сделать с тобой потом!
– Пусть простит мне великодушный сераскир, если я что-нибудь понял не так, но не показалось ли мне, будто меня обвиняют в какой-то провинности? –
смиренным голосом спросил Кубати.
Алигот до того изумился, что даже подскочил на месте.
– Вот наглец! – сказал он почти с восхищением. – Да ты что, не узнаешь меня или только прикидываешься? Или грабеж ханского наместника – это не провинность?
– Как можно забыть такую блестящую личность, – ответил Кубати. – Но ведь грабеж – это дело вполне почтенное, на нем мир держится. Кто-то грабит себе подобного, кто-то подданных своих, а кто-то и чужие народы.
Алигот тупо уставился па Кубати, с тяжким усилием постигая смысл услышанного.
– Э-эй! Ты что тут болтаешь? Все в мире делается по воле аллаха! – Алигот немного подумал и добавил с вновь обретенной уверенностью:
– Даже волос с головы человека не упадет без ведома аллаха!
– Воистину так, – согласился Кубати. – Значит, сиятельный паша признает, что в нашей встрече, которая несколько дней назад произошла в соседнем лесу нет моей вины?
– Как это нет?! – заорал Алигот, которому такая мелочь, как последовательность в рассуждениях, была глубоко чужда. – А как же мои драгоценности? Отвечай, куда вы их дели? Где спрятали?! Говори, или вырву у тебя язык!