355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Каверина » Он строит, она строит, я строю » Текст книги (страница 7)
Он строит, она строит, я строю
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:53

Текст книги "Он строит, она строит, я строю"


Автор книги: Любовь Каверина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)

– Тут болит?

– Угу.

– А здесь? А где больше?

– Везде.

– Ну, значит, поправилась.

Меня отправили в отряд, и все сразу меня обступили. Вот сейчас задразнят мальчишницей! Нет. Стоят, смотрят совсем по-другому. Будто я пионер-герой и совершила какой-то подвиг. Откуда-то сбоку робко выползает Жук в черных шароварах и тихонько спрашивает:

– Тебе уже этот, как его, аппендицит вырезали?

Все на него сразу зашикали, будто он какую-то тайну выдал.

– Зачем ты ей говоришь? Она спала, когда ей вырезали, и ничего не знает.

Я пощупала живот, вдруг от него и вправду что-нибудь отрезали. Все было цело. И ни капельки не болело.

– Тебе, бедненькой, теперь и танцевать нельзя.

– Почему нельзя, доктор сказала, что можно.

– У нас завтра будет бал цветов. Ты какой костюм будешь делать?

– Василька. Юбку зеленую из больших лопухов, на голову – венок, а на груди – большущий синий цветок.

Девчонки притащили мне всю свою папиросную бумагу, и каждая хотела, чтобы я взяла у нее. А мальчишки нарвали такое количество лопухов и цветков картофеля для венка, что можно было целый стог соорудить.

Меня теперь опять пропускали в туалет и умывалку без очереди, но уже не как раньше, а как будто я – отличница Таичка Морозова.

А зимой мне нужно было заболеть из-за замшевых туфель. Туфли были красивые и даже чуточку на каблучке, как у взрослых. Мне их папа из Польши привез. В школу я их не надевала, а ходила в старых рыжих ботинках, как все. В один прекрасный день я увидела, что ботинки развалились.

Перед уроками обычно весь класс выстраивали в коридоре, чтобы показывать санитарам руки, уши, шею, и вычищены ли ботинки. В тот день санитаром был Гарька. Я его знаю, он живет в одном доме с Блажой. Во дворе его дразнят «девчонкой» за то, что он иногда с нами скачет через веревочку, что у него всегда отглаженная форма, и нерусское имя. Я сама слышала, как он врет, что у него папа военный. Военных у нас во дворе только двое – их сразу видно. А у Гарьки вообще никакого отца не видно, только мама с белыми крашенными волосами.

– Зоя Васильевна! У нее опять ботинки не чищены! Пусть домой идет!

Чего этот Гарька вопит? Разве замшевые туфли чистят гуталином? Пусть ему Зоя Васильевна скажет…

– Она их на помойке откапала! Иго-го-го!

Обезьяну– то кто спрашивает? Хохочет тут, будто что-нибудь в туфлях понимает.

– Зоя Васильевна, что она нечищенными туфлями наш класс позорит? Опять третий «а» первое место займет!

Смотрю на свои туфли и вдруг вижу, как они превращаются в двух серых отвратительных мышей. Зоя Васильевна велит всем прекратить гвалт, и идти в класс. Мне велит идти домой и почистить туфли, чтоб блестели.

Я остаюсь на месте и, когда пустеет коридор, иду в туалет. В туалете стоит сломанное железное кресло, в котором когда-то лечили зубы. В перемену девчонки ссорятся, кто первый на него сядет, а сейчас оно никому не нужно. Забираюсь на кресло, верчу колесо, чтобы спинка откинулась и пою запрещенную песню, которой научилась в лагере «Пой, скрипка моя, плачь, расскажи, как на сердце тоскливо, но ни слова ей о любви моей, может быть, она еще вернется…». За мной никто не приходит и не зовет меня в класс. Плетусь домой, переобуваюсь в старые ботинки. В школе перемена. Обезьяна опять хохочет:

– Во! Давно бы так, а то ходит незнамо в чем!

Я думала, что Зоя Васильевна будет меня ругать за пропущенный урок, но она меня не заметила. На следующем уроке я получила «два» по арифметике, а потом выяснилось, что я забыла костюм для физкультуры.

Дома я, не раздеваясь, легла на диван и случайно уснула.

Проснулась я оттого, что мама зажгла свет и спросила, что со мной. Со мной было ничего, кроме невыученных уроков, двойки по арифметике и мышиных туфель. Пришлось сказать, что у меня болит живот.

Мама уложила меня обратно на диван и стала щупать живот. Болело справа и слева, вверху и внизу. Мама сказала, что придется положить меня в больницу.

Ну, и не страшно. Там будет чисто и тихо, можно почитать и не думать про школу. И в классе за это время забудут и про туфли и про то, что я двоечница.

– Мам, это уже больница?

– Нет, приемный покой. Здесь тебя осмотрят и решат, что с тобой делать.

Ну– у, еще решать… Так могут заметить, что у меня за болезнь. Врачом оказался мужчина. Старый, лысый, в длинном халате. Вместо того, чтобы щупать живот, он внимательно посмотрел мне в глаза.

Все, попалась. Такой сразу выведет на чистую воду. Может, глаза закрыть, как у мертвой?

– Открой глаза, девочка, не бойся. Здесь больно?

Доктор со всей силы нажал мне на правый бок, и я взвилась чуть ли не до потолка.

– Вот видите, типичная печеночная колика. Придется пообследовать.

В палате оказалось полно детей. Они говорили на каком-то неизвестном больничном языке: зондирование, лямблии, акрехин. Сразу было видно, что у них болезнь настоящая.

Кровати в палате стояли как в лагере. Мне досталось место рядом с мальчишкой. У него было круглое коричневое лицо и узкие глаза. Тумбочка у нас была общая. На свою полку я положила яблоко и конфету, которые в последний момент мне сунула мама. А утром яблоко исчезло. По мальчишкиным глазам сразу было видно, что это он.

– Ты зачем украл мамино яблоко?

Мальчишка взвизгнул по-звериному, и у него из носа потекла кровь. Мне показалось, что сейчас он умрет.

– Запрокинь голову, я тебе на нос положу платок. Только подожди, намочу водой.

Не успела я найти кран, как ко мне кинулась большая девочка и ткнула кулаком в грудь.

– Чего, чего земляка-то избила?

И она прибавила слово, которое самое страшное ругательство.

– Я его не трогала. Только сказала, что нехорошо воровать мамино яблоко.

– А куда побежала, ябедничать?

– Я не ябедничать, а платок намочить. А то из него так вся кровь вытечет, и он умрет.

– Скажешь кому – убью.

В коридоре за столиком сидела медсестра. Она что-то писала.

– Там у мальчика с черной челкой кровь из носа идет. Нужно приложить мокрое полотенце.

– Расковырял, поди? На-ко, отнеси ему на лоб пузырь со льдом.

Пузырь оказался резиновой грелкой, но круглой. Ко мне опять подскочила драчунья:

– Ты медсестре наябедничала?

Я отшатнулась, но увидела, что Драчунья не собирается меня бить, а сама меня боится.

– Ты не знаешь, где кран? Надо намочить полотенце, и кровь ему обтереть.

Драчунья принесла мне мокрое полотенце.

– Хочешь конфетку?

Никакой конфеты мне не хотелось. Но ведь невежливо сказать «нет». Мне и в голову не пришло, что конфету она вынет изо рта.

Чтобы Драчунья не заметила, как мне противно, я быстро проглотила обсосанную карамельку как таблетку.

– Во! А ты, оказывается, своя!

Драчунья опять прибавила ругательство и села на мою кровать. Она даже не взглянула на «земляка» и не стала помогать вытирать кровь.

Вечером пришла мама. На кровати сразу стало уютно от ее большого тела. Она сказала, что папа уехал во Вьетнам и привезет мне оттуда настоящий кокосовый орех.

– А вот этот ее яблоко съел!

Драчунья подошла к нам так близко, как будто это ее мама.

– Ну и на здоровье.

Мама раскрыла сумку и достала оттуда маленький торт.

– А с кремом ей нельзя. При печени нельзя ничего жирного.

Мама испуганно взглянула на Драчунью.

– Здесь совсем немного крема, вы его ложкой соскоблите и съедите торт.

Ну что этой Драчунье надо? Что она все время лезет в чужой разговор? Моя мама врач и лучше знает, что можно, а что нельзя.

Чтобы мама не могла больше поворачиваться к Драчунье, я забрала ее теплые руки в свои. От белого халата привычно пахнет эфиром. Руки чуть шершавые, с пересохшей кожей. Под моими влажными пальцами тихонько бьется голубая жилка.

– Мам, во Вьетнаме война?

– Да, но папа будет в других районах.

– Ты скоро ко мне опять придешь?

– Скоро. Послезавтра.

Я загадала, что если мама обернется в дверях, значит, она меня больше всех любит. Мама обернулась и помахала мне рукой.

– Счастливая ты. У тебя мама врач и ее по блату к тебе, когда хочешь, пускают. А к остальным только по воскресеньям или когда температура 38.

Температура! Вот, что мне нужно, чтобы стать такой же больной, как и все. Если попробовать перед тем, как раздают градусники, попрыгать на кровати, как Драчунья, или поноситься по коридору, как мальчишка с челкой, наверняка поднимется температура.

– Ма-ма, где моя мама, хочу к маме…

Заплакала маленькая девочка с тоненькими косичками, которая лежит у окна. Я отковыряла ложкой кусок торта и подсела к ней на кровать.

– Не хо-чу ничего… У ме-ня все свое есть… Хочу к маме…

Девочка плакала по-настоящему. У нее вздрагивала спина, и дергались косички.

– Во! Опять ревет! Ей мамочка до сих пор еще жопу ватой вытирает.

Драчунья ухватилась за спинку и стала прыгать на девочкиной кровати.

– Не плачь, раз твоя мама приносит тебе передачи, значит, она тебя не бросила. Ты ей напиши письмо.

– Я н-не уме-ею писать!

– Не плачь, я расскажу тебе вьетнамскую сказку.

Сказку вся палата слушала очень внимательно. Драчунья даже забывала скакать на кровати. Я бы и еще одну рассказала, но мне нужно было начинать повышать температуру – скоро градусники принесут.

– Следующим номером нашей программы выступа-ает Дуня Кувшинкина! Отрывок из балета «Лебединое озеро»!

Плакса захлопала в ладоши и засмеялась. У нее были такие же мелкие и редкие зубы как у Блажи.

– Парам-парам-парам-та-та…

Танцевать на цыпочках было трудно, особенно на одной ножке, но я много прыгала и кружилась, как настоящая балерина. Лоб уже мокрый – хорошо, щеки горят – хорошо. Можно градусник ставить.

– У тебя сколько?

– 35 и 8.

– А нормальная сколько?

– 36 и 6. Зря ты бесилась – так температуру не набьешь. Нужно градусник к батарее прижать. И вообще, зачем тебе температура, если к тебе мать и так по блату пускают?

Стыдно. Драчунья и та догадалась, что мне нужна температура. Выскальзываю в туалет. В туалете жарко. Пахнет сохнущими в ведрах тряпками и хлоркой. Из крана капает горячая вода. Градусник выскальзывает из подмышки и начинает ловить капли: кап – попало, кап мимо…

– Ты где болтаешься? Давай градусник. Пора лекарства раздавать.

Ой, забыла на него посмотреть.

– Ай-ай-ай. Не стыдно? Зачем градусник у батареи держала? А еще дочка врача называется.

Вот бы провалиться сквозь кровать, потом сквозь пол, и даже сквозь улицу. Теперь медсестра скажет врачу, врач – маме, и мама узнает, какая я!

Утром никто не вспомнил про мой обман. Все высыпали в коридор встречать новенькую. Новенькая появилась у нас как принцесса на горошине. Сначала принесли второй матрас, потом несколько подушек, под кровать поставили двенадцать бутылочек, чтобы она в них писала. Наконец, ее привели. В красивом небольничном халатике и рубашке с кружевами. Мы сидели, как в кино, рядком на кровати Плаксы и смотрели, как Новенькая, не спеша, вынимает из сумочки зеркало, расческу, коробку с разноцветными нитками, пяльцы и все это аккуратно укладывает в тумбочку. Потом нюхает воздух, отвинчивает пробку на бутылке с одеколоном и прыскает на кровать.

– Помажь и мне.

Драчунья робко подставляет ей голову. Такой тихой я ее никогда не видела.

– Мне ничего нельзя делать. У меня порог сердца.

Новенькая и говорит как взрослая. И руки у нее пухлые, с маникюром.

– Меня тут все знают. Я уже пятый раз в больнице.

Вот, значит, что такое настоящая болезнь. Я с завистью пересчитала бутылочки под кроватями. Даже у Плаксы их было три, а у меня только одна. Скоро меня обещали зондировать, и тогда уж точно все откроется.

Маме, наверно, про мой обман с градусником сообщили, потому что после этого она долго не приходила. Я ее почти как Плакса ждала. Только виду не показывала. А когда совсем устала ждать, она пришла.

– Мам, у меня, как у Драчуньи, какие-то лямблии в печени нашли! – похвастала я.

– А лечат их, знаешь, чем? Акрехином. Он такой горький, что меня каждый раз рвет и ничего в живот не попадает.

Я забрала мамины руки в свои, чтобы она ни на кого больше не смотрела.

– Потерпи немного. Я постараюсь достать акрехин в капсулах.

Здорово болеть: мама волновалась за меня и была вся-вся моя!

– И еще мне вечером уколы делают. Значит, у меня настоящая болезнь, как порок сердца? Да?

– Ну что ты! Порок сердца – это большое несчастье. А тебя скоро выпишут.

– Когда?

– Через недельку. Как раз и папа к тому времени приедет. Он везет из Вьетнама сюрприз на букву «о».

– Очки? Осла? Одеяло?

– Не скажу. Вот придешь домой и увидишь.

Больше я болеть не могла. Такую болезнь – с акрехином, уколами и Секретом дома – вообще никто не выдержит. Я стала каждый день проситься домой. Даже плакала как Плакса, когда никто не видит.

И, наконец, меня выписали.

На букву «о» оказалась обезьянка.

Точнее ее нужно было назвать на букву «Г», потому что это был маленький живой гиббон. Он лежал, свернувшись калачиком, на подушке рядом с жарко натопленной печкой. И выглядел очень грустным.

– Мам, его как зовут?

Мама присаживается около двери снять боты. Обезьянка вскакивает и, быстро-быстро перебирая короткими ногами и балансируя длинными руками, бежит к ней.

– Его зовут Винтик.

Мама наклоняется, берет малыша на руки. Он обхватывает ручонками мамину шею и прячет личико под подбородком.

– Почему?

– Потому что его папе подарили с вьетнамским именем. Но ни произнести, ни запомнить его папа не мог, и сказал, что оно больше всего напоминает слово «винтик».

Винтик совсем не похож на тех проказливых обезьян, про которых я читала. Он часами лежит на папином письменном столе под лампой и лишь иногда трогает выбегающие из-под его пера буквы. Мама носит его перед обедом на кухню мыть руки и ноги, потому что он ест всеми четырьмя лапами. Но даже когда Винтик ест или пьет чай из блюдца, личико его остается грустным-прегрустным. И только когда ему у цыганок покупают стакан земляных орешков и высыпают его в желтое блюдо-подсолнух, старческие морщинки на черной мордочке разглаживаются. Винтик обхватывает блюдо ногами, а руками быстро-быстро очищает скорлупу, при этом черные блестящие глазки неотрывно следят за мной: вдруг возьму орех.

Мы теперь вместе с ним по вечерам ждем маму – только он поскуливает, а я глажу его и читаю ему книжки.

С появлением обезьянки у нас даже квартира изменилась. Стало необычно тихо. Ксения не бегает из комнаты в кухню и не хлопает дверьми. Елена Яковлевна носит Винтику конфеты и говорит, что у нее сердце разрывается, когда он скулит:

– Развели животное, так надо же за ним следить. Чего ж оно мучается-то.

Когда к папе приходит Арт, то в комнате больше не курит, потому что Винтику вредно.

У наших дверей все время вертится Ленка, ей хочется поиграть с обезьянкой. Не успели у Ленки отрасти волосы, как сразу началось хвастовство: ах, ей пианино купили, ах, она теперь, как Алла из нижней квартиры, на музыку ходит. Подумаешь, играть-то она все равно не умеет. Рядом с ней всегда сидит бабушка с ремнем. Зато к пианино добавилось новое пальто и черная папка для нот.

– Сегодня у нас сольфеджио. Терпеть не могу сольфеджио. Некоторым девчонкам нравится сольфеджио, а мне нет.

Ну и пусть. Пусть я не знаю, что такое «сольфеджио», зато вот возьму и не разрешу Ленке Винтика гладить. Скажу, что ему вредно. И все.

Ушла? Зря я ее не пустила к Винтику. Что ж с того, что мне тоже хочется учиться музыке? Пианино очень дорого. Неудобно даже просить его купить. Ну, ничего, когда Ленкина бабушка будет в магазине, Ленка разрешит мне подбирать на клавишах «Чижик-пыжик, где ты был». А я ей дам Винтика.

Бедная обезьянка прячется ко мне под кофту. Ей холодно даже в новом, связанном Ксенией жилетике. Она скучает по дому, по своей маме. Достаю старые «Вокруг света» и «Курьер Юнеско», показываю Винтику картинки с пальмами, джунглями, пигмеями. Малыш отворачивается.

Что же делать?

– Не плачь, Вьетнаменок, скоро придет папа, натопит, как следует, печку и будет смешно рассказывать, как он вез тебя в поезде. Ты был завернут, как грудной ребенок, в одеяло, и никто из пассажиров не знал, что ты – не человеческий детеныш. Чтобы тебя кормить, он попросил в вагоне-ресторане сварить манную кашу. А ты не хотел есть из ложки и засунул в тарелку все четыре лапы, чтобы погреться. Смешно, правды? Ну, что же ты плачешь? Подожди, сейчас я буду перед тобой выступать.

Поворачиваю маленькую ручку приемника. Щелк – загорается зеленый глаз. Кручу правую ручку – музыка.

– Смотри, Винтик, я – балерина. Видишь, кружусь на цыпочках. Знаешь, Мартышка, как тяжело танцевать на пальчиках? У настоящих балерин есть специальные тапки. В них легче. Ой, подожди, мне же мама купила новые тапки для физкультуры!…

Как раз то, что нужно: черные, на жесткой подошве. Взмахиваю руками и медленно кружусь вокруг стола, как вокруг озера, умирающим лебедем. Прыжок, еще прыжок – и падаю… Будто не за стул зацепилась, а меня подстрелили. И умираю.

Винтик не сводит с меня круглых глаз, он думает, что это я обезьяна. Просто он никогда не видел балета.

Ой! Что это за жуткие черные полосы на полу?! Неужели это следы от моих новых тапок. Точно. Весь паркет исполосован. Тру полосу тряпкой – не отмывается. Скоблю ножом – не отходит.

– Попадет нам с тобой теперь от мамы! Нет, не бойся, тебе ничего не будет, потому что ты всего лишь обезьянка. А я человек. Меня приходится воспитывать. Чтобы я не выросла неряхой и грязнулей. Чтобы не портила чужой труд. Вот сейчас она придет и скажет:

– Это кто натворил? Ты? Ну, так и отмывай теперь пол.

И бесполезно говорить, что я уже терла полосы. И что весь пол мне все равно не вымыть и тряпку не отжать. Бесполезно. Потому что это не для пола нужно, а для воспитания.

– Ты что спишь, малыш?

– Кто – я или Винтик?

– Да вы оба. Что это вы в темноте сидите?

– Не зажигай, а то увидишь, как я пол испортила.

Мама зажигает свет. Разглядывает полосы на полу. Садится на стул около двери и закрывает лицо руками. Она устала на работе и не хочет видеть такой пол.

Беру ведро, наливаю туда холодной воды. Окунаю в воду тряпку. Сквозь слезы пол кажется мутным. Вытираю слезы об чулки на коленях и размазываю тряпкой воду по паркету. Ноги ломит, руки закоченели, а еще только полпола намазано водой. Мама так и сидит на стуле, закрыв лицо. Винтик начинает скулить. Ему хочется к маме, но страшно идти по мокрому.

– Ничего, обезьяныш, потерпи. Видишь, от воды пол становится черным и уже никаких полос не видно.

Снимаю с мамы боты. Ставлю чайник. Мама насыпает Винтику орешков. Кладет мне на тарелку большое пирожное.

– Не стыдно, тебе такую сырость разводить? Ты же уже большая – должна понимать, что Винтик живет в чужой стране, того и гляди заболеет.

Винтик и вправду заболел. Когда я приходила из школы, он больше не кидался ко мне, не повисал на шее, а лежал на своей подушечке и без слез плакал. Мама вызвала ветеринарного врача. Врач запретил ему земляные орешки. Теперь Винтик напрасно тянулся на цыпочках заглянуть в блюдо-подсолнух. Там было пусто.

Мама снова вызвала врача. Он прописал лекарство. Но оно не успело помочь Винтику.

– Бедный малыш, чуть-чуть до тепла не дожил. Апрель, май…, а в июне уже лето. Погрелся бы на солнышке, полазал по деревьям – глядишь бы, и акклиматизировался.

Мама завертывает Винтика в свой шарф. Папа кладет крохотный клубочек в бумажный мешок, чтобы отвезти в зоологический музей. Там его поставят на выставку. Можно будет к нему придти поздороваться, и получится, что он не совсем умер.

Несправедливо, когда маленькие умирают.

Я даже не успела Винтику показать, что у нас тоже бывает лето и зеленые листья и ягоды. И дом не показала, который все растет и растет. Ведь Винтику интересно было бы узнать про каждую полосу в стене. Вот про эту белую, красивую, например: ее клали, когда я в лагере была. А здесь, от угла к веранде – темные старинные кирпичи. Их было очень тяжело таскать. Даже папа с трудом отбивал от них куски старого цемента. Папа сказал, что старинный цемент такой прочный, потому что его в старину замешивали на яйцах. Интересно, сколько же времени в старину строили дом, если за яйцами нужно полдня в очередь стоять? Или буржуям их давали по блату без очереди? Подъезжает такой буржуй к лавке:

– Мне, пожалуйста, двадцать ящиков погрузите в телегу. Да смотрите, хорошенько стружками переложите. Дворец собираюсь строить.

А очередь:

– Он тут не стоял! Больше двадцати штук на человека не отпускать!

А он им:

– Цыц! Не баре, и яичный порошок слопаете!

Винтик любил яйца. И любил все яркое, красивое. Про заднюю стену, на которую кирпича не хватило, он бы сказал «Пф-ф». Потому что ее заливали шлаком. Вон вцементировалась палка от опалубки, а выше – розовая тряпка, похожая на подушку. Но ведь человек и обезьяна под кожей – тоже некрасивые. Для дома кожа – штукатурка. Когда дом оденется в штукатурку, не видно будет, что он из разных кусков состоял.

А вот эти два окна и угол клали каменщики. Папа еще с ними все время ссорился из-за плохих откосов.

– Вредители несчастные! Глаза б мои на них не глядели.

Вот больше не глядят его глаза на халтурщиков. Они ушли. Теперь мы с ним одни по кирпичику стену кладем. Как надо. По отвесу и ватерпасу.

– Растворчику, милок, растворчику! Та-ак. Хорош. Теперь четвертинку кирпича. Нет, эта не подойдет, ты же видишь какой паз. Во-от! Это совсем другое дело. Ну-ка, проверим откосы. Главное, чтобы углы были как миленькие!

Углы– то у нас как миленькие, только стена совсем не растет. Приходится опять идти к «Чайной», где на солнышке греются рабочие. Они сидят, натянув кепки на нос, и молчат. Мы с папой стоим рядом. Один, наконец, сплевывает:

– Надо поглядеть.

Опять все молчат.

– На горе дом-то, что ли?

– На горе.

– Ага. Знаем…

Молчат. Папа засовывает руки в карманы и раскачивается с пятки на носок. У меня карманов нет, но я тоже раскачиваюсь.

– Ладно, хозяин, придем, поглядим.

Мамы нет. Она в городе. Значит, мне придется самой думать, чем кормить рабочих. Беру бидон и не очень закопченную кастрюлю. Иду в «Чайную» за борщом и котлетами. Жарко. Солнце вгрызается в макушку и плечи. Горячий бидон на обратном пути так и норовит прижаться к ноге и обжечь.

– Девочка, молоко есть?

– Есть.

Вдруг кто-нибудь заглянет в бидон и увидит, что там не молоко, а борщ?

– Очередь за молоком большая?

– Большая.

И что это чужие тетки всегда пристают ко мне с вопросами? Неужели не видят, что и так тяжело.

Чтобы больше не расспрашивали, иду напрямик через новое кладбище. Хотя там бр-р: кресты, железные венки… все выглядит мертвее, чем сами покойники. А самое противное – клеенки на столиках. Как люди могут есть в таком месте? И не боятся смертью заразиться!

Борщ стекает горячей струйкой по ноге, хлюпает в сандалии. Ничего, уже недолго. Вон наш поворот.

– Эх, голуба, тебя только за смертью посылать.

Зачем же за смертью посылать, она сама приходит.

Противный борщ: как его несешь – так он горячий, а как им кормить – так он остыл. Ой, и керосин кончился! Придется теперь разогревать на костре. Костер тоже меня ни капельки не слушается. Я ему и щепки я ему и бумагу, а он плюется в глаза дымом и не горит. Та-ак, вроде затеплился! Теперь только перелить из бидона в кастрюлю – и дело в шляпе! Ага-а «в шляпе» – а что делать с остатками борща – он не влезает весь в кастрюлю? Может, на компост вылить? Нет, вдруг рабочим не хватит? Опять щепки потухли. Вытрясти на них остатки керосина из керосинки? В борщ бы не капнуть!

– Давай, милок, шевелись, есть ужасно хочется.

Ой, еще на стол не накрыто! Тарелок хватит? Раз, два, три… еще под хлеб. Ну, под хлеб маленькую мисочку можно. Хлеба маловато, нужно нарезать потоньше. Ложек не хватает. Может, к соседям сбегать? Неудобно. Ладно, я чайной буду есть, никто не заметит.

– Давай, хозяюшка, корми рабочий класс. Ух, борщок – с угольками! Хорошо! На костре, чтой ли, варила?

Накормить каменщиков – это еще полдела. Настоящее дело – грязная посуда. Вон стол – как город после бомбардировки. Просто руки опускаются. А завтра придется дважды в поселок идти: за керосином, потом за обедом. За один раз не унести.

Скорей бы мама из города приезжала.

Мама не приезжает не потому, что работает, а из-за папы. Мы встречаемся с ней только по воскресеньям там, где дорожка сворачивает на пихтовую горку. Пихты посадили недавно. Они еще не взрослые. Но гораздо красивее елок: такие пушистые, что хочется каждую веточку погладить. И добрые в придачу: приподнимешь веточку, а под ней желтые пятачки – маслята. До чего название вкусное, так бы и съела живьем. Шурка вообще эту горку зовет маслячьей. Он сюда приходит только за грибами. А мне кажется, что здесь каждая пихта для меня посажена. И что они ждут меня целую неделю.

Мама расстилает на траве одеяло, и мы загораем. До чего хорошо! Дома нельзя просто так лежать и ничего не делать. А тут можно. Мама читает мне про Одиссея, и я медленно превращаюсь в солнечные пятнышки. На мне новый наряд короля: от горла до трусов выложены красные черешины-пуговицы. На животе – пряжка-печенина. Вкусный наряд, не то, что борщ из чайной…

Мама съедает с меня одну пуговицу и начинает собираться на станцию. Мне хочется разреветься как маленькой и залезть под тахту.

Нет! Я не буду маленькой беспомощной пихточкой! Я буду огромной мощной елью – дотронулась лапой, и все, что сломалось между папой и мамой, срослось!

– Мам, смотри: я тянусь до самого неба!

– Слезай, мартышка, свалишься. Уже поздно.

Угу, уже поздно, папа делает последний замес. Он молчит. Наверно, сердится на меня из-за мамы. Каменщики в ведре моют руки. Один, у которого живот арбузом висит над брюками, сплевывает и зло пинает кирпич. Я приношу ему полотенце. Другой, у которого живот ямой и брюкам не на чем держаться, вытирает полотенцем каждый палец в отдельности. Сразу видно, что они сердятся на папу. Только бы они не ушли совсем, а то дом опять уснет и так и останется карликом.

Карабкаюсь к папе на леса. Лицо у него мокрое, все стянуто к нахмуренным бровям. Глаза ничего не видят. Как зимой, когда он с Артом сочиняет репризы.

– Ну-ка, милок, подмогни отцу, плесни чуток воды.

Лью в корыто с раствором воду из лейки.

– Хорош. Последний замес с тобой сделаем – и шабаш. Видишь, растет наш родненький – на второй этаж перевалило!

Значит, папа на меня не сердится?

– Не спи, голубка, еще несколько кирпичиков трэба.

Тяжело с ведром лезть на леса. Свалиться запросто можно, да еще кирпичи на себя грохнешь. Зря мы из кирпичей строим. Вон у Шурки – дом из бревен, так он уже до самой крыши дорос. Мох из болота возят – мягкий, вкусно пахнет. Деревянный дом вообще дачный, а кирпичный – городской.

– Притащил, мурашок? Вот мы с тобой какой дом строим – на века! Мы в нем всю жизнь проживем. Потом твои дети, внуки, правнуки… Здесь на втором этаже у нас будет три комнаты: мамина, моя и твоя.

Как это – моя? Для меня одной – целая комната? Что же я в ней делать буду? Сидеть как в городе и ждать, когда приедет мама или папа? Нет. Мне не нужна своя комната, я не могу жить одна.

– Шабаш, зайчонок. Моем руки, ноги и спать. Завтра на склад поеду за цементом.

Утром мы с Шуркой спорим, кто первый услышит машину. Я первая услышала, а он говорит, что он. Конечно, ему легче меня переспорить. Он старше. И в кузов машины легче взобраться. Он мальчишка.

– Спорим, не угадаешь, что привезли!

– Цемент.

– А еще?

– Песок.

– Нечестно, ты в щелку борта подглядела. А еще?

– Не знаю.

– Кирпичи! Вот и не угадала!

– Новые?

– Старые. Битые наполовину.

Старые кирпичи тяжелее таскать, чем новые. Папа соскакивает с подножки и машет шоферу, чтоб разворачивался. А то песок высыплется на дорогу. Машина подвывает и медленно сползает прямо к соседкиному забору. Выбегает соседка с лопатой. Машина аккуратно отодвигает собой ее забор и останавливается.

– И-роды! Опя-ять забор завалили! Ишь, повадились чужие заборы ломать! Столбов на них не ная-ямишься!

Кричит она не на папу и не на шофера, а на машину, упираясь ей лопатой в бок и стараясь вытолкнуть ее со своего участка. Машина фыркает и высыпает песок и кирпичи прямо на дорогу. Мы с Шуркой берем ведра и начинаем таскать песок к нашему дому.

– Шур, почему Петушиха всегда злая? Она нас сейчас сожрет живьем!

– А мы ей в пасть кирпичик засунем, пусть закусит.

Петуших было целых четыре штуки. Одна – напротив нас, две жили внизу, по дороге к колодцу, и одна – наверху, на горе. Каждая в своем отдельном домике. С дачниками. По утрам все просыпались, когда Петушихи начинали перекрикиваться:

– Ли-иза-а! Па-ади я тебе чего ска-ажу! Да-арья-то что дела-ает?

У каждой Петушихи что-нибудь было. У Петушихи-напротив-нас был взрослый сын. У Петушихи-натальи жил старичок Илья. Маленький, как гномик. Петушиха-наталья говорила, что подобрала его где-то. Зря он ей попался, теперь копайся целый день на ее огороде и слушай, как она на всю улицу кричит:

– А ты-ы мне не приши-итай! Ха-ачу – держу, ха-ачу выга-аню!

У третьей Петушихи – Бабы-Яги, скрюченной, с клюкой, была корова. Меня к ней за молоком посылали. Петушиха-Яга никогда не давала мне сразу убежать. Она шлепала залатанными ботами, в которые были вдеты голые ноги, доставала с полки несколько размокших подушечек и совала мне их в руку:

– Па-астой, не беги. Батька-то что делает? Не уехал? А матка? Чего-то ее не видать. Ну-ну, неси бидон-то, а то прольешь.

Липкие подушечки я незаметно выбрасывала и обтирала пальцы подорожником.

Только у четвертой Петушихи-Дарьи никого не было. Зато все остальные Петушихи целый день про нее кричали.

– Да-арья-то, совсем рехнулась, тра-аву косить по-ошла.

– Допры-ыгается до простре-ела!

– Вчерась ко-офту в магазине купи-ила, думает, молода-ая!

Петушиха– напротив-нас чинит забор. Мы с Шуркой носим песок. Красивый строительный песок -желтый, чистый. Лежал себе когда-то на берегу синего моря, полеживал. Потом пришел экскаватор – хап его лапой – и в самосвал. Теперь беднягу смешают с цементом, водой – грязь получится. Но из этой-то грязи человек и строит себе дом. Нет, не так. Из грязи и сил, которые человек вкладывает, дом растет. Как панцирь у черепахи. Черепаха из себя дом строит, и человек из себя. Только черепаха потом дом везде с собой таскает, а человеку нужно работать. Но на ночь он непременно в дом забирается. А иначе нельзя – вон какой человек голый, и кожа у него тонюсенькая.

Тяжелое ведро. И руку стерло. Шурке хорошо: он может целое ведро нести, а мне целое никак. Папа его поэтому больше хвалит.

– Ну что у меня за помощники! Мне бы такого сына, как Шура, я бы три дома построил.

У папы нет сыновей, у папы только дочки.

Еще давным-давно, до войны, у папы была другая жена и другая дочка. Я ее не видела. Про нее бабушка соседкам рассказывала. Шепотом. Но когда шепотом – еще лучше в комнате слышно.

– Уж как я плакала, когда мне написали с фронта, что моя дочь с артистом встречается! Уж как плакала! До сих пор колом в груди стоит. Разве он ей пара?! Она – врач, капитан, интересная такая. На фронте за кого хошь могла выскочить. Нет! Он, как черт, ей подвернулся, заговорил красивыми словами, она уши и развесила. Молодая была, не понимала, что с красивых слов каши не сваришь, платья не сошьешь. И как ему только не стыдно: артист называется, у самого жена, ребенок брошенный, а он ухаживает! Да разве только одна она, сиротиночка, у него?! У него незнамо сколько по свету детей пущено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю