355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Каверина » Он строит, она строит, я строю » Текст книги (страница 3)
Он строит, она строит, я строю
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:53

Текст книги "Он строит, она строит, я строю"


Автор книги: Любовь Каверина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)

По утрам, когда я просыпаюсь, папы с мамой уже нет. Они ушли строить дом. Ия сидит у окна и молча смотрит на рябину. Мне хочется ресницами еще немножко удержать в глазах сон, чтобы не нужно было вылезать из-под теплого одеяла и сражаться с платьем.

– Что, открыла свои чумазые глаза? Вылезай скорее мыть их. А то цыгане признают за свою и уведут в поле.

Ничего не поделаешь, придется вставать, пока не пришли цыгане. Мое коричневое платье, с которого состирались голубые цветы, по утрам меня не слушается. Даже руки устают держаться вверх, а оно то оказывается задом наперед, то на левую сторону. Приходится пустить закоченевшие руки погреться под одеяло, а потом опять возиться с недоодетым платьем. Ия не хочет помочь мне даже шнурки на ботинках завязать. Все смотрит на рябину. Ну и пусть, я и сама справлюсь. Вот только еще раз погрею пальцы под одеялом.

– Ия, давай попробуем ягод рябины. Они ведь спелые, раз красные.

– Рябина сладкая, когда ее морозцем ударит.

– Уже ударило, смотри какие у меня пальцы.

– Тебе ударило, а ей нет.

Я сажусь рядом с Ией у окна и целый день жду, когда рябину ударит. Ветер подкрадывается к листьям, птицы стаей садятся на ягоды, сумерки ползут, прячут дерево.

– Ия, почему ты все время расчесываешь волосы?

– Дык, вши же. Только мамке не говори, а то рассердится.

– У тебя вши из деревни?

– А почем я знаю? Их и в городе полно. Давай-ка я расстелю газетку и у тебя поищусь в голове.

– Я не хочу! Не буду – у меня ничего нет!

– Глупостев-то не говори. Вот если вшей не вычесать, они ночью у тебя в голове сеть сплетут и утащат тебя в Обводный канал.

– И что потом?

– И утопят.

У меня волосы короткие. У Ии – длинные, а у меня – короткие. Из таких неудобно сеть плести. Но, может, у взрослых они из длинных плетут, а у детей и из коротких получится? Облепят тебя всю и поволокут ночью. Баба Дуня в городе тоже все свою косицу расчесывает. Может, у нее тоже вши? Надо сбегать к маме спросить про сеть. Нет, про это стыдно спрашивать. А если еще папа услышит, он может рассердиться. Или высмеивать меня начнет – это еще хуже.

Иин фартук невкусно пахнет хозяйственным мылом и кухонными тряпками. Газета пахнет лучше – буквенными красками. Вшей должно быть очень-очень много, чтобы сеть сплести, а потом тащить до Обводного канала. Человек спит, ничего не знает, а они его всего-всего облепляют, копошатся, лапами и усами шевелят и за волосинки тянут, тянут сначала с кровати. Потом каждая вшина берет по волосинке, и они тянут, тянут и бух тебя в черную грязную воду. А потом каждую весну из Обводного утопленников вытаскивают.

Ия начинает растапливать плиту. Дым лезет в нос, в глаза. Мы вместе чистим картошку для супа. Потом приходят в мокрых заляпанных известкой комбинезонах папа с мамой. Садятся на наше с Ией место у окна. Смотрят друг на друга. Потом папа сгибается и начинает беззвучно трястись от смеха. Мама откидывается к стене и тоже хохочет. Мы с Ией ничего не понимаем, но тоже смеемся так, что начинает в боку колоть. Папа серьезно оглядывает нас, будто это не он первый начал, и показывает жестами, что если его сейчас не покормят, он съест стол, скамью, Ию и меня. Вечером, когда мы ложимся спать, мама греет собой мой кусочек кровати, потом меня и рассказывает сказку.

Однажды я проснулась утром от того, что в комнате воздух стал белым. Ия молчала, но все равно было понятно, что что-то произошло. Забыв, что нужно беречь тепло для надевания платья, я в одной рубашке побежала к окну. Так и знала – снег выкрасил все в зиму. Теперь наша рябина сладкая, как варенье. Скорее платье натянуть. А, ладно, с платьем возиться. Пальто накинула, ботинки на босу ногу – и на улицу.

Ой! Мальчишки! Кто им разрешил лезть на нашу рябину? Да еще целыми ветками ломать? Всю красоту испортили.

Холод стал щипать мне колени, кусать за пальцы. Я присела на корточки, спрятала колени под пальто, пальцы засунула в рукава. Вышла Ия, закутанная по глаза в платок. Стала молча смотреть, как рвут нашу рябину. Потом встала на цыпочки и сорвала мне гроздь. И вдруг, как в сказке, на нас посыпались целые ветки с ягодами. Я схватила их скрюченными пальцами и побежала в дом. В комнате я кинула рябину на стол, засунула руки под мышки и прямо губами стала отрывать ягоды.

Первая мне показалась горькой, вторая еще горче. Они все были горькие.

– Ия? Почему ты не ешь рябину?

Ия не отвечает, а развешивает гроздья над огнем.

– Ия?

– М-м? Уйду я от вас скоро.

– Куда? Ты же никого в городе не знаешь.

– Тепереча прописка у меня есть. На заводе знаешь сколько плотют?

– А я?

– Тебя в детский сад определят.

В детский сад? А вдруг там тоже не с кем будет играть? Лучше уж тогда с Ией… Не забыть бы спросить у мамы, что такое прописка.

Только после рябины дача по-настоящему кончилась.

Ию и вправду поменяли на детский сад. С трудом. В детский сад меня сначала не хотели принимать. Но тетя Дуня водила меня по каким-то длинным коридорам, потом мы сидели у каких-то долгих дверей. И, наконец, папа взял меня за руку и по черной лестнице спустился вниз. Это и оказался детский сад.

Мы еще только первый раз пришли и уже успели опоздать к завтраку. Воспитательница рассердилась и сердилась потом все время, потому что мы каждый раз опаздывали к завтраку.

После завтрака все дети должны были браться за руки и долго ходить по залу и петь «Ах вы сени, моисени…» или «Вополи береза стояла…». Сначала я не знала, что такое «моисени» и «вополи», а потом привыкла. И даже громче всех стучала ногами, когда притопывали. Одно только неудобно у кого-нибудь спросить: почему в группе столько детей, а играть не с кем? И некогда? Скажешь что-нибудь – глупо получается, все на тебя смотрят, а начнешь одна играть, сразу: «Быстрей, быстрей обедать, быстрей, быстрей спать».

В столовой нужно сложить на коленях руки и смотреть перед собой. Перед собой смотреть было не на что: там стояла темно-зеленая стена, и было лицо мальчишки, у которого тек нос. Но можно было играть в клюквенный морс. Для этого все начинают угадывать, что будет на третье. И при этом ни за что нельзя говорить «клюквенный морс». Иначе не сбудется. Но все равно мальчишка с мокрым носом молчит-молчит, а потом как крикнет: «Клюквенный морс!». И все. Морса не давали.

Я каждый раз ждала обеда. Не из-за еды. А потому что тем, кто кашляет, в ложку наливали лекарство. У него был какой-то необыкновенный, ни на что не похожий запах. Так хотелось попробовать его! Я начинала страшно кашлять. Но мне говорили, чтобы я не притворялась, и бутылка уплывала дальше. Ладно, ничего, говорят, что перед Новым годом будут давать лекарство от глистов. Может, мне хоть его дадут.

После обеда – тихий час. В том же зале, что и «моисени». Мое место около самого пианино. Если повернуться на тот бок, где сидит воспитательница, нужно натягивать веки на глаза, до самых щек и чтобы они ни капельки не дергались, а если повернуться к пианино, можно вообще не закрывать глаза. И даже потихонечку соскабливать ногтем черную, как смола, краску. Под ней будет белое дерево.

Лучше всего, когда после тихого часа всех рассаживают вкруг на стульчики и читают «Конек Горбунок». Я точно знала, что если не испугаться, а сразу прыгнуть в котел с вареной водой, то помолодеешь, а если пробовать, совать палец или там руку, обваришься и больше ничего.

Такую сказку прерывать нельзя: попросишься в туалет, а без тебя что-нибудь неправильно произойдет. Приходится сидеть. А воспитательница говорит, что я ерзаю и не умею слушать.

Вырезать и клеить коробочки – тоже хорошо. Вернее, не клеить, а ждать, когда с черного хода придет точильщик и будет затачивать все ножницы. Всем хочется посмотреть на точильщика. Даже воспитательнице. Она трогает острие пальцем и смеется. Будто боится порезаться. А я не боюсь. Только мне не дают потрогать. Всего один раз разрешили отнести ножницы в группу. Я не успела разобрать, острые они или тупые. Сразу из пальца закапала кровь. Красивая. Набухает и капает, набухает и капает. И бинт, которым завязали палец красивый: белый-белый. И не нужно больше самой распутывать шнурки и застегивать пуговицы.

Пуговицы вообще зря придуманы. Были бы пальто без пуговиц, тебя не обзывали бы копушей, и папа просто не успевал бы сочинять свои дразнилки.

С папой в детском саду вообще неудобно. Когда он приходит за мной, он не только про меня сочиняет, но и про воспитательниц. Они не привыкли и думают, что мы не такие, как все. А папа думает, что у них есть чувство юмора, а у меня – нет. Он прав. Я, вместо того, чтобы смеяться, крепко сжимаю зубы, чтобы не заплакать. Как тогда: он мне подал в раздевалке пальто как взрослой, а я стала дурачиться, всовывать руки в рукава задом наперед. Он и застегнул мне пуговицы на спине. И домой так повел. Хорошо еще, что мы поднимались по черной лестнице. Там темно, и если бы выскочила слезина, никто бы не заметил.

А я все равно узнала, когда можно в детском саду играть. Поздно вечером. Когда всех детей забрали, а за мной все не приходят и не приходят. В «моисени» горит только одна лампочка, под пианино получается черная пещера. Все говорят шепотом. Один раз воспитательница даже сказала, что ей придется взять меня к себе домой. Мне сразу захотелось посмотреть, как там у нее дома. Для этого надо про себя шептать: «Хоть бы не пришли, хоть бы не пришли». Но на этот раз не помогло: пришла мама. Красивая. С двумя серебристыми лисицами вместо воротника. Настоящими. С мордами, глазами и лапами.

Воспитательница ее даже не заругала. Наоборот, сказала, что скоро Новый год, и я на елке буду читать стихи.

– Мам, а почему мы не ходим домой по черной лестнице?

– Потому что там грязь и всякие болезни. Барсик не слушался, шлялся по черной лестнице, вот и заболел чумкой.

Б арсик и вправду заболел. Мы с мамой его лечили. Я держала за передние лапы над раковиной, тетя Дуня – за задние, а мама пыталась разжать ему ложкой рот и влить лекарство. Барсик кричал и вырывался. Все лекарство выливалось мне на платье. Тетя Дуня ругала меня, что плохо держу, кота – что не пьет лекарство и Радич – за то, что отравила кота.

Радич я никогда не видела, но знала, что это самое страшное у нас в квартире. Во всех комнатах только про нее и говорили. То она швырнула кипящий чайник в тетю Дуню, то взорвала кого-то своим примусом, то выдрала тете Угловой все волосы. Про волосы – неправда. Я специально к тете Угловой ходила смотреть. А вот про Барсика не знаю, может быть, и отравила. Во всяком случае, в маленький коридорчик рядом с кухней мне было строго-настрого запрещено ходить. Я и не ходила. Только один раз заглянула. Когда мама с папой были в театре.

Дверь из коридорчика в комнату была приоткрыта, и оттуда виднелась голова мальчишки с завязанными платком ушами. Я догадалась, что он тоже Радич. Но он был совсем не страшным, а тощим и бледным. Он хотел, чтобы я пришла к нему играть.

Настоящей Радич поблизости не было. Я подкралась к самой двери.

– Иди, не бойся. Я покажу тебе морских свинок.

Морских свинок я никогда не видела. Наверно, они живут у него в аквариуме и хрюкают. Интересно, чем он их кормит? Если я одним глазком посмотрю на морских свинок, это ведь не будет считаться, что я с Радич дружу?

Мальчишка протянул мне что-то вроде желтого котенка. Зверек был не похож ни на рыбок, ни на свинок. Я притворилась, что боюсь его гладить, хотя сразу поняла, что он не кусается. Просто пусть мальчишка думает, что я девчонка. Радич дал мне еще одну свинку и еще. Свинки были смешные, толстые. Я их переворачивала брюшком кверху и щекотала. Мальчишка сидел на корточках, смотрел на меня, как будто это я морская свинка, и не смеялся. Наверно, у него болели уши. Бедный мальчишка, он же не виноват, что он Радич.

И вдруг из коридора меня резко позвал папа. В моем животе что-то так и подпрыгнуло. Папа молча повел меня в нашу комнату, я сразу почувствовала, что он как чужой. У дверей он резко ударил меня и крикнул задушенным голосом, что запрещает мне ходить к Радичам. Я спряталась под стол плакать. Слезы капали прямо на пол и легко размазывались по квадратикам. Когда слез на целый квадрат не хватало, я мочила палец слюнями. Интересно, откуда папа узнал, что я догадалась, что мальчишка тоже Радич?

К Новому году в подвале нашего дома выдавали муку.

Мы с мамой тоже отстояли длиннющую очередь и возвращались домой уже в темноте с двумя большущими пакетами. Мама сказала, что разрешит мне помогать ей печь пироги.

Я ждала этого целую неделю. Наконец, мама завязала мне волосы марлей и велела мыть руки мылом и щеткой. Если я нечаянно трогала стул или шкаф, меня снова отправляли мыть руки, потому что когда готовишь, все должно быть стерильным, как в операционной.

Мама сняла со стола скатерть, посыпала клеенку мукой и выложила из кастрюли комья теста. Мы взяли по скалке и стали тесто раскатывать. «Скал-ка, скал-ка…», – поют мои руки самое смешное слово на свете. «Тесто» – тоже смешное слово, и оно не всегда меня слушается. Иногда кусочки ускользают на пол. Приходится незаметно их поднимать и подсовывать под большой комок. А руки для стерильности обтирать о подол. Жаль только, что на коричневом следы от муки сразу заметны, и мама отправляет меня снова мыться.

Пока мама начиняет пирожки капустой, из теста можно вылепить что угодно, например, зайца с изюмными глазами или сову. Когда они испекутся, это будут мои собственные пироги.

– Мам, а за кем наша очередь на плиту?

– За тетей Людой.

– За Люськой Угловой?

– Прекрати. Нехорошо так говорить.

Почему нехорошо, ее все так зовут? У нее в комнате в одном углу – фикус. Высоченный. Не цветок, а целое дерево. А в другом – на горшке сидит маленький мальчишка. Все время сидит. Никогда не слезает. Даже когда я ему приносила книжки – картинки показать – он так на горшке и смотрел.

– Мам, а почему ее зовут Угловая?

– Она работает в гастрономе на углу Обводного канала и Лиговки.

Когда же она работает? Она всегда сидит в одной рубашке на кровати. И у нее из груди маленький ребенок сосет молоко. А позади лежит какой-то дядька и спит. Одноногая Фрида сказала, что он ей не муж.

– Мам, а как в груди у женщины получается молоко?

– Женский организм – сложная система. Все процессы в нем взаимосвязаны. Когда рождается ребенок, особые железы вырабатывают молоко.

Грудные дети очень некрасивые. И грудь некрасивая – большая, толстая. Стыдно с такой ходить. А тете Люде почему-то не стыдно. Когда я ее спросила, такое же у женщин молоко белое, как в магазине, ее дядька захохотал, стал жать ее грудь и брызгать в меня молоком.

– И-и-и, чёй-то вы такие мелкие пирожки развезли. Так до утра будете чикаться. Люська Угловая уже свои в духовку пихает, а у вас еще целый ком теста оставши.

– Да вот, тетя Дуня, не управляемся с моей помощницей.

– Ну-ка, помощница, отойдь в сторонку. Мы щас быстро сварганим.

Надо же какие ровные пирожки у тети Дуни получаются! Как такими старыми сморщенными руками можно быстро работать? И два толстых кольца, вросших в палец, ей не мешают. Зачем ей целых два кольца? Муж-то у нее один, да и тот старый. Отдала бы лучше моей маме, ей больше подходит все красивое.

– Так что, Евдокия Павловна, офицерская-то семья с комнатой не передумала? Здесь ведь у нас площадь чуть ли не в два раза меньше, да и квартира – двенадцать съемщиков…

– Чего передумали, им выгодно: у матери комната здесь же на четвертом этаже. Мать есть мать: и сготовит, и постирает, и за ребенком приглядит. Они тут будут жить как баре. Еще мне в ножки поклонятся.

О каких комнатах они говорят? Разве комнату можно менять, как дачу? Я думала, что комната у человека на всю жизнь. В одной комнате живут одни люди, в другой – другие, и если их поменять местами, то и люди совсем изменятся. Например, папа ведь не разрешит нам меняться с Радич, хотя у нее комната большущая. И с одноногой Фридой нельзя – у нее вся стена с иконами, и даже с бабой Дуней нельзя, потому что у нее муж как напьется, так все ломает. Если бы мы поменялись с кем-нибудь из них, пожили немного в их комнате, то у нас либо нога разболелась, либо бог стал по ночам приходить, либо вся мебель стала разламываться.

– Ложьте, ложьте последние пирожки на противень, а то они не успеют подняться. А это у тебя, голуба, что за уроды?

– Это не уроды, а заяц и птица.

Ничего баба Дуня не понимает, а еще менять нашу комнату вздумала. У нас, между прочим, не комната, а целых три комнаты. Сначала, как входишь, – узкая, там только Иин сундук с папиными книгами стоит и бабы Манин диван, потом идешь, идешь до самой печки. Печка круглая, ее не обхватить – ни когда спиной стоишь, ни когда лицом. Мама говорит, что она ультиматовская. Потом повернешь – еще комната, где стол и моя кровать, потом буфет и книжный шкаф поперек, а за ними – еще комната, где папин стол на одной ножке с бумагами, которые нельзя трогать, и мамина с папой кровать, на которой здорово прыгать, когда никого нет. Вот и получается, что у нас целых три комнаты. Ни у кого такого нет.

Хорошо бы, мама одна пошла на кухню пироги ставить. Я бы у бабы Дуни про обмен спросила.

Только сразу про комнаты неудобно. Нужно сначала про что-нибудь простое.

– Баб Дунь, а почему у тебя детей нет?

– Эва! Так у меня ж была дочка – Полюшка… Ну чистый ангелок! Кожица тоненькая-тоненькая, прямо светится. Глазки синенькие, а волосики льняные… Умерла болезная в блокаду-то.

– От голода умерла?

– От чего ж еще? Мне покойница Зинка четверть тушки принесла. «Кролик», – говорит. Так ведь кошка же! Я ее на буржуйке вываривала– вываривала, Полюшке зубки-то ложечкой раздвигала и по капельке вливала. Да, видать, уж поздно было. Не пошло ей…

– Баб Дунь, а кто теперь в покойницкой комнате живет?

– Люська Угловая из гастронома и живет. В войну тут много кто чужие комнаты позахватили. А я-то вашу не отдала. Во-от такой анбарный замок повесила. Матка твоя пару раз из госпиталя на трамвае приезжала. Папирос мне привозила – им на паек давали. А мне после Полюшки страсть как курить хотелось. Ну, я ей замок-то отопру и показываю, мол, вот, все на месте, ничего не трогала: и буфет, и стол, и стулья, и диван… Вот только шкаф с ее и батькиными учебниками на дрова сожгли.

– Какого батьки?

– Ну, деда твоего. Он как сюда до войны на офицера учиться приехал, так ему комнату-то и нарезали.

– Как это – нарезали?

– Ну, перегородку поставили. Поэтому и комната у вас такая дурацкая вышла – одни углы да окна. Потом мать твоя девчушкой на врача учиться приехала. Опять же еще до войны. Так они вместе с твоей матерью под лампой по ночам и сидели: он все бу-бу-бу…, а она уши заткнет и тоже бу-бу-бу…, Красивый мужик твой дед был, видный такой. И уже женат по второму разу. Двое детей маленьких. А жена полячка – ему под стать. Только гордая уж очень. Ну, они, поляки, все такие. А потом деду твоему квартиру на семью дали, комната вам осталась. Ну тебя-то тогда еще не было, а батьку твово мать с фронта привезла.

Зря баба Дуня нашу комнату дурацкой обзывает. Мне она очень нравится. И вообще: как же меняться, если меня еще не было, а комната у нас уже была.

– Уф, едва дотащила поднос по нашему бесконечному коридору! Ну-ка, мартышка, взгляни, какие красивые пирожки мы с тобой испекли!

.Странно, как распух мой заяц с изюмными глазами, теперь он похож на медведя. У меня вообще что-то перед глазами все распухает, как тесто, растет. И лицо щиплет. Наверно, оттого, что спать очень хочется. Жаль, что не увижу, как остальное наше богатство из пирогов испечется.

Тетя Дуня про переезд не выдумала.

И мне это не приснилось. Мы взаправду собирались на новую квартиру. Сначала ничего не было заметно, а потом стали куда-то деваться вещи. Придешь из детского сада, а буфета с резными стеклышками нет, потом папиного одноногого столика нет, да и большой стол куда-то делся. Мама сказала, что их роздали соседям. Как же можно жить почти без никакой мебели?

В день переезда мне велели складывать книги в коробки. Ой, сколько у нас оказалось книг! У меня все руки и ноги замучились их упаковывать! Мама и баба Дуня без конца бегали из комнаты в кухню, и у них каждый раз что-то пропадало: то утюги, то тазы, то сковородка.

– Сперла, как пить дать сперла! – кричала баба Дуня. – Я ее знаю.

Я тоже знаю, про кого она. Хотя маме и не нравится, когда при мне так про Радич говорят.

– Ну и черт с ней, пусть подавится.

Не подавится. Тазом нельзя подавиться. И незачем ей наш таз, у нее свой в коридорчике висит. Я видела.

Баба Дуня запихивает коленкой подушку в тюк с матрасом, на ее маленьком сморщенном лице капельки пота. Мама аккуратно заворачивает каждую чашку, каждую тарелку в газету. Вошел папа:

– Все, мои милые, машина внизу. Что не упаковали – везем чохом.

Он подхватывает тюк с матрасами. Баба Дуня, которая все еще висит на тюке, съезжает на диван. Хватает у меня из рук книги и, как попало, кидает их в коробку. Мама красиво завязывает все веревками.

Вошли двое чужих мужчин и подняли диван. Баба Дуня едва успела подхватить валики. Я взяла связку книг и стала спускаться по лестнице, чтобы посмотреть, какая пришла машина.

Грузовик. Самый обыкновенный. Папа велит мне стоять и сторожить вещи. Я стою. Все прохожие оглядываются на наши вещи. Я отошла к стене, чтоб не подумали, что все это мы переезжаем.

– Ты где, голуба? На боевом посту? Молодец. Поедешь со мной на машине, а мама с теткой Дуней трамваем.

Здорово! Больше всего люблю ездить на грузовиках. Только бы наша новая квартира оказалась как старая! Только бы была барахолка! Только бы было кино! Только бы детский сад был прямо на лестнице! Хотя нет, детский сад уже скоро будет не нужен. Осенью я пойду в школу.

– Прибыли. Надеюсь, мадам офицерша не разгуливает в своем шикарном халате, а упаковает вещи, чтоб не задерживать шофера.

Какая мадам? Наверно, которая с нами меняется. Как ее папа не хорошо обзывает!

Ой! Надо же, и вправду разгуливает. И халат такой, как папа сказал. С розами! И почти ничего не собрано… Ой, сколько у них шикарныхх ваз, статуэток, а а-ба-жу ур! Цветы красивее, чем те, которые продают на барахолке. И даже лучше, чем у покойников. Вон какие подушки на диване – шелковые, вышитые, и скатерть бархатная с кистями… Ой, печка! Не то, что наша – круглая железная, в которую, когда была маленькая, я засунула мишку погулять. Эта – белая, в плитках и коричневых гирляндах. Королева печек. Потому что наверху у нее корона.

Папа шутит: тетя халатно относится к переезду, и начинает помогать собираться. Женщина хихикает, будто ее пощекотали, и показывает белые ровные зубы. Зря смеется, знала бы она, как папа ее обозвал в машине, не смеялась бы.

Вошла баба Дуня с тюком и с мамой. Тоже стала помогать собираться. Я знала, что в такой спешке они обязательно забудут что-нибудь ценное. Ага, вот и забыли, вот и забыли! Золотые бахромки, которые держали шторы. Я показала бахрому тете Дуне. Думала, она скажет, ладно, пусть остается, они и так богатые, а она все содрала:

– Нечего, – буркнула, – еще подумают… – и кинулась догонять машину.

Я встала к печке и стала смотреть, как вносят наши вещи. Папе помогала тащить диван наша новая соседка. Вся костлявая, черная. Она что-то шепотом сказала маме, мама – тете Дуне, а та вдруг закричала:

– Еще чего! Ей по первости уступишь, она потом на голову сядет! Все должно по справедливости!

Баба Дуня схватила мешок с кастрюлями и поволокла его на кухню. Мне захотелось посмотреть остальную квартиру. Ага, коридор. Маленький, не то, что у нас на Лиговке, кухня – меньше нашей: всего три стола, две керосинки. А другая соседка – не маленькая, и очень толстая. Ее толстоты хватает, чтобы загородить дверь в кладовку. Тетя Дуня, прижав к животу мешок, старается протолкнуть ее в дверь. Соседка пыхтит и отпихивает наши кастрюли.

– Не имеете права! Я буду в милицию жаловаться!

– Да куда хочешь, жалуйся! Ты половину нашей кладовки заграбастала, и мы половину твоей займем!

Тетя Дуня разбежалась, и кастрюли брякнули о соседкин живот. Чтобы не видеть, как ссорятся, я вернулась в комнату. Папа с мамой распаковывали коробки с книгами, я стала им помогать. Влетела с покрасневшим носом баба Дуня и кинулась к тюку с подушками. Я думала, она их возьмет для пробивания соседкиного живота, но она только погрозила кулаком двери:

– Все должно по справедливости!

И я догадалась, что она отбила нашу кладовку.

После переезда у нас стали появляться новые вещи.

Не с барахолки. Началось с люстры. Однажды папа принес большой сверток и сказал, что абажуры теперь – мещанство, только пыль собирать. Ну наш старый абажур был, конечно, мещанством, а вот соседкин… У той соседки, у которой тетя Дуня кладовку отобрала, у нее как мармеладина – оранжевый, с шелковыми цветами и кистями.

В папином пакете я провертела дырочку и увидела деревянные планки и стеклянные вазы. Странно, как же эти вазы на потолке будет висеть?

Папа увидел, что я навертела в пакете дыр, и рассердился. Он велел мне не слезать с дивана, пока он не повесит люстру.

Хорошо, буду сидеть, ни за что ничего не скажу. Пусть люстра упадет.

Папа взгромоздил лестницу на стол и под потолком начал откручивать абажур. Я сразу увидела, что сейчас лампа оторвется и грохнется. Но нарочно молчала. Лампа падала медленно-медленно. И вдруг – бух! вдребезги! Вот что значит без меня работать!

На люстру пришли посмотреть обе соседки: и толстая и тощая. У одной по щекам, а у другой по носу было видно, что им не понравилось Просто потому, что такой ни у кого не было. Зато потом точно такие же повесили в нашей бане, и было красиво.

Новые вещи – это вообще-то здорово: тахта, например, можно, сидя, попрыгать, но жалко, что на Лиговке осталась мамина с папой железная кровать с блестящими шариками. Под эту кровать так удобно было заползать, когда тебя наказывали. Хорошо – сидишь, как в домике, – плачь, сколько хочешь. Можно тихонечко, когда кого-нибудь жалко, а можно и поорать, чтоб тебя все жалели. Конечно, долго реветь скучно, да и голова начинает болеть. Но мама считала, что обращать внимание на детские капризы непедагогично. Поэтому она сидела, завернувшись в белый пушистый платок, и смотрела в толстую книгу. Темная норка под кроватью разрасталась во всю холодную комнату. Реветь становилось глупо, но мама не хотела остановить рев. Не потому, что ей было не жалко меня, а потому, что полагалось воспитывать насмешками: «Вот умница, доченька, всю пыль под кроватью вытерла». От плача это не помогало. Зато под новой тахтой ни плакать, ни воспитывать меня оказалось неудобно. Ножки у тахты коротенькие, ползти приходится на животе, да еще сверху из матраса опилки в глаза сыплются. Правильно, что ее отгородили от комнаты шкафами. Новыми. Книжными.

Раньше у нас, конечно, был старый книжный шкаф и буфет, но эти два купили потому, что выставлять посуду за стеклом мещанство, лучше поставить наверху за стеклом книги, а внизу за дверцы спрятать посуду.

И стол теперь у нас был новый, на него скатерть не стелют, потому что он называется полированный. Когда приехала бабушка, я ей сто раз сказала, как он называется, а она сказала, что комната без скатерти – хуже сарая. Что посмотрели бы мы лучше, как живут соседи, поучились бы у них, как по-людски жить.

Подумаешь, соседи! Ну и что ж, что они хорошо живут. Но для нас это не подходит. Нам так нельзя. Мы – другие.

Когда мы еще жили на старой квартире,

меня иногда отправляли гулять во двор одну. На Лиговке дворы были совсем другие. Они были как будто еще одной комнатой в нашей большущей квартире: стены, двери, окна, сундуки – сараи. Только вместо потолка – небо. Лиговский двор был не для взрослых, а для детей. И даже для одних мальчишек. Мальчишки всегда старше тебя, но если к ним не приставать, они тебя не трогают. Можно сколько угодно смотреть, как они носятся по крышам сараев, кидаются палками и камнями. Они даже разрешают тебе попробовать языком железную замерзшую трубу: сдерет кожу или не сдерет. У меня сдирало. Прямо до крови. Но я не ябедничала. А они за это помогали ловить Церьку.

А здесь двор был совсем другой: выходишь – и сразу деревья. Как будто ты на Ржевке. Деревья толстые, руки вокруг них никак не сцепишь, кора вся буграми. Под деревьями снег. Не затоптанный, чистый. Потому что мальчишек нет. Вообще никого нет. Пока ждешь, что кто-нибудь выйдет, успеешь проложить валенками железную дорогу. Хорошо бы, чтобы в нашем доме жила еще хоть одна девочка, мы бы вместе играли в поезд. Чух-чух-чух – стоп – поворот – чух-чух…

– Я про тебя все знаю. Ты – новенькая со второго этажа.

Ой, как глупо, что я не заметила девочку с собакой. Она подумает, что я дура, раз задом наперед по снегу хожу.

– Не трогай Сильву, у не плохой характер, потому что она старая дева.

Смешно, собака, а девушка, да еще старенькая. Наверно, она, как наша бывшая Ия, всегда сидит на сундуке и всегда молчит. Только волосы собаки не расчесывают.

– Ты еще не ходишь в школу? А я хожу. Только мне мама все равно не разрешает гулять одной во дворе. Потому что здесь все хулиганы.

Какая девочка красивая! В шубке. И с длинными черными косами. У меня никогда не было кос. Волосам, наверно, холодно быть снаружи, не под шапкой? Потрогать бы их… Неудобно, девочка подумает, что я маленькая. Спрошу лучше про лес:

– А до леса отсюда далеко?

– До какого леса?

– Ну, все говорят Лесной, да Лесной…

– Нет, леса нигде нет. Есть только парк Карла Маркса. Меня мама через него на музыку водит. А Лесной – так просто улица называется: Лесной проспект.

Ну, конечно, это просто так называется, а не потому, что лес. Теперь девочка догадается, что я глупая, и не будет со мной дружить…

– А у нас тоже была собака, эрдель называется. Я ее сама гулять водила.

– Алла, Аллочка, зачем ты там стоишь?! Иди сюда!

– Видишь, меня мама зовет. Она думает, что ты – чужая, а ты из нашего дома. Только смотри, за сараи не ходи. Там прячутся страшные бандиты.

– А почему твоя мама не на работе?

– У нас только папа музыкантом работает, а мама следит за семьей.

Ушли: и девочка Алла, и девушка-овчарка. Опять я одна во дворе,

Интересно, а почему нельзя за сараи ходить? Нужно пойти посмотреть, почему нельзя.

– Сильва, ты меня не любишь, Сильва, ты меня погубишь. Сильва, ты меня с ума сведешь, если, Сильва замуж не пойдешь!

Зачем они такую неприличную дразнилку про меня орут? Где они ее взяли? Сами придумали? Потому что я стояла с Аллой и собакой? Как же они нас из-за сарая видели, а мы их нет? Длинная девчонка – старше меня, во-он какой огромный комок скатала. Если она драться начнет – от такой не больно-то убежишь. А низенькая чего дразнится? Она, наверно, тоже еще в школу не ходит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю