355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Каверина » Он строит, она строит, я строю » Текст книги (страница 18)
Он строит, она строит, я строю
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:53

Текст книги "Он строит, она строит, я строю"


Автор книги: Любовь Каверина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)

– Долго у трюмо вертеться будешь?

– Вот здесь только у ножек дотру.

И отчего бы бабушке не поделится со мной серыми глазами и волосами. Ей ведь на старости лет все равно, какие глаза иметь. И волосы длинные – только мешаются. А мне бы подошли.

– Бабушка, у тебя в роду когда-нибудь евреи были?

– Бог с тобой. Откуда у нас в Тверской губернии евреи? Разве что политические ссыльные. Так нам заводским девчатам считалось зазорно с ними ходить. Охальники они больно.

– А у папы?

– У батьки твоего? Так он как есть вылитый еврей. Мне еще как с фронта в Калинин отписали, что моя дочь встречается с артистом, у меня так сердце и екнуло: с евреем, поди. Да ты посмотри, все евойные друзья евреи: и толстопузый этот, и который режиссером работает – ну все. Такое скрывай – не скрывай, а правда она все равно на чистую воду выйдет. И хитрый он, как все евреи, – к матери твоей без мыла в душу красивыми словами влез!

– Бабушка, евреи – это не хитрость, а национальность такая. У него родители должны быть евреями.

– Насчет родителей ничего не скажу. Не видела. Они у него до войны умерли. А вот что жадный он – это точно: книги в дом все тащит и тащит. А на ребенка хоть бы копейку дал.

Три под столом-то получше, три, не переломишься!

Невозможно с бабушкой разговаривать. Она о чем ни начнет говорить, сразу все испортит. Можно подумать, что ей удовольствие доставляет всех оскорблять.

– Бабушка, я уже не ребенок – после восьмого класса смогу работать.

– Вот и я говорю – невеста уже, а в люди в застиранном халате приезжаешь? Срам – все голяшки из-под него видать. Здесь ведь тебе не дома: здесь и Анюта и сыновья ее на кухню выходят. Что ж ты мать позоришь? Люди скажут: «Разве это дочка научного работника – дворникова дочка – и та лучше ходит!» Ведь на английский я тебе справила платье? Вот и сюда в нем приезжай.

Дает бабушка: я думала, я к ней работать езжу, а оказывается в гости. Ну что ж, рассядусь сейчас на диване, ручки сложу и начну светскую беседу: «Как вы находите новый итальянский роман в „Иностранной литературе“? Не правда ли, сильная вещь?»

– Нечего рожи корчить в зеркале. Думаешь, не вижу? Все вижу. Три под кроватью и у шкафа. Потом, когда дотрешь, достань с полки мазь вонючую и помажь мне ею спину. И чайник поставь. Что-то у меня ноги зябнут.

Глупо все как устроено: сначала ты много-много лет ребенок. Твоя жизнь не принадлежит тебе, она принадлежит взрослым. Потом лет в пятьдесят наступает старость. И тобой владеют болезни, толстое распадающееся тело, злость. Сколько же тогда остается на свою жизнь?

– А-а, невестушка приехала бабушку навестить? Ну, молодец. Чаек поставила? Хорошо! Давай блинцов с тобой напекем, бабулька любит вкусненькое. Что глазищи таращишь? Не умеешь блинцы печь? Научим. Замуж выйдешь – пригодится. Мужики они только марку держат – мол, они во! Железные. А сами хуже детей – подай им вкусненькое и все тут. Вот мой Колюня (клади сахар-то, клади) и работает, и в институте учится, другой бы бросил, знаешь теперешних парней-то, а этот нет, закончу, говорит, институт. (Мешай, мешай, а то комочки остаются). Весь в батьку. Покойный тоже блинцы любил: с рыбкой хорошей, со сметанкой. (Ставь сковороды на огонь). Про старшего не скажу, он у меня грубоват. А вот с Колюней жена, как у Христа за пазухой будет. И я тоже, что ж я своего меньшого брошу? Нет, конечно: что надо по хозяйству подсоблю. Что надо достану. (Перевертывай! Перевертывай же! Эх, безрукая! Ну, ничего: первый блин – всегда комом.) Вот к чужой свекровке попадешь, она тебя за такие блины-то выутюжит. На-ка, неси бабульке. Постой, маслицем полью.

Расхвасталась. Подумаешь, сын в институте учится. Что тут такого? Ей бы на ярмарке зазывалой работать, мигом целый балаган народу бы набралось. И логика у нее как тесто – все перемешано: и мужики, и Колюня, и институт, и свекровь

– Бабушка, тебе Анюта блинов напекла.

– Вот и ладно. Люблю блинчики. Хорошая она бабенка, Анюта. Хоть и заполошная. Ее надо в руках держать.

– Сына расхваливала.

– И сыновья у нее по нонешним временам неплохие. А уж за мной ухаживает – лучше дочери родной. Дня не пройдет, чтоб не побаловала меня, дай ей бог здоровья и невесток путевых. Вот, моя милая, как нужно уметь на кухне с соседями жить, я уже пять лет в Ленинграде, а слова плохого от соседей не слыхала. И не потому, что я со всеми те-те-те. Если надо, я правду кому хошь скажу. До парткома дойду, если надо. Но если со мной по-хорошему, то и я по-хорошему.

Да– а, и у бабушки логика тестообразная. Тянется, к рукам липнет.

– Бабушка, а как ты со своим первым мужем познакомилась?

– Чего было знакомиться? Мы на одной улице жили. Бывало с девчонками с ярманки идем: я по одну сторону улицы, а он по другую. Идем, семечки лузгаем. Вот и все ухаживание. Тогда стыдным считалось под ручку идти или, как сейчас, в обнимку.

– Ба, а тебе не обидно было, что у него другая жена стала?

– Молодая была – плакала. А потом поняла: мужик не мыло, не смылится. Думаешь, у него только две жены было? О покойных плохо не говорят, но у него полюбовниц, что у твоего батьки, – не перечесть…

Не хорошо так об отсутствующих говорить – будто им рот блином затыкать. Все – устала! Пора домой.

Ой, уже стемнело. Улица впереди, как туннель. Свет фонарей разбивается об мокрые хлопья снега. Ноги механически месят черную жижу. Лицо кусают острые льдинки. Закоченевшие руки втягиваются в короткие рукава. Темно – светлей – темно… Призрачно. Темно – а не страшно, светлей – а не холодно. Почему не страшно? Потому что по другой стороне туннеля идет некто… Он невидим – видим – расплывается. Он есть. Он связан с тобой прочной нитью. Нить никогда не оборвется. Так можно идти долго. Без конца. Пусть ветер, пусть в ботинках хлюпает вода – есть – но не видим, есть – но не видим, есть, но…

– Мартышка! Вставай скорее, проспали!

– Что-о?!

– Поздно ты от бабушки приехала. Одевайся скорее. Только-только ко второму уроку успеешь.

– Ко второму?! Какой у меня второй урок? Черт, физкультура.

Где футболка? В портфеле? Нет, я вчера ничего не собирала. В шкафу? В грязном белье! Трусы-трусы? – Вот они. Тапки – хап! Портфель – хап! Чулки? Где чулки?

– Мам, где мои чулки?

– Не знаю. Надо с вечера все готовить. Возьми мой капрон.

Я не умею его носить. Приставать начнут. А ладно, гудбай.

– Ты чего, девочка, опоздала что ли?

– Нет, я в поликлинике была.

– Куда пальтецо-то новое запихиваешь? Дай повешаю. Ишь, расфорсилась, капрон маткин напялила. Училась бы лучше.

Что же мне придумать девчонкам соврать? Скажу, что ночевала у бабушки, а утром долго ждала трамвая. Или, что к нам приехали какие-нибудь гости, и мы долго не ложились. Или…

– Вы что хохочете? Надо мной?

– Над Лашей ржем. Сейчас она такой спектакль в раздевалке устроила. Только она платье задрала, собралась свои штаны-парашюты переодевать, как Пшеничный втолкнул в нашу раздевалку Сидорова.

– Сидоров сам, поди, уговорил мальчишек его втолкнуть.

– Ага. Вдруг Лаша своим царственным задом разворачивается и – бац его по морде штанами – бац!

– Так Сидорову и надо! Чтоб не лез!

Спасибо Лаше. Спасла. Никто не заметил, что я урок прогуляла, что футболка мятая, что мамин капрон нацепила.

– А помнишь, он тебе в пятом классе ноги над чулками чернилами разрисовал? Его еще тогда все Обезьяной дразнили.

– Очень даже помню, у меня это место до сих пор горит.

– Он теперь и вовсе обнаглел: идет мимо на перемене и сквозь зубы всякие гадости цедит.

– Ага. Или норовит, будто невзначай, по груди ударить.

– Ага. Или слова всякие про девчонок на партах пишет.

– А еще записки грязные по классу передает. С рисунками.

– Он таким раньше не был. Это он перед Пшеничным выпендривается.

– Хорошо бы ты, Лаша, из раздевалки тогда выскочила да и Пшеничного заодно по мордам отходила.

– Новенького-то за что, он же не лез?

– А за то. Сидорову вечно достается, а этот – будто не при чем.

– Лаш, а Лаш, подари мне осенью свои физкультурные трусы, я в них арбузы буду носить.

– Идите вы!

– Лаш, а Лаш, давай мы Сидорова поймаем в твои трусы, как в мешок запихнем и здесь в раздевалке устроим ему темную.

– Хватит трепаться! Звонок! Девчата, дайте кто-нибудь зеркальце посмотреть, как трусы сзади сидят.

– Возьми, у меня есть осколочек.

– И мне дай.

– И мне.

– Хватит свои зады разглядывать! Звонок!

– Стано-овись!

– По порядку номеров рассчи-итайсь!

Интересно, может, учителя физкультуры думают, что тело у человека – барабан? Можно бить по нему взглядами, как палками? Раздели всех, выставили друг перед другом напоказ и как маленьким: нате, детки, мячик, играйте. А если кому-то неудобно бегемотьими ногами через весь зал за мячиком топать, а если кто-то, как шавка, не может до мяча допрыгнуть? А если у кого-то ноги тощие и кривые или руки до колен? Разве человек виноват, что у него такая фигура? Может, он в свою фигуру как в железный ящик засунут? Как из нее вырвешься?

– Чего на мальчишек уставилась?

– Смотрю, как играют.

– Тебе нравится, как Пшеничный мяч ведет?

– Ну, в баскет он не умеет. У них там, наверно, на юге в него не играли.

– Зато загорел здоровски, правда?

– Что ж тут удивительного: солнце, море, пальмы – кто хочешь, загорит.

– Ты что, была на юге?

– Нет, конечно, что я – буржуйка?

– А мне мама сказала, что, если я седьмой класс кончу без троек, она повезет меня на море.

– Счастливая ты, Ритка. Загоришь. Знаешь, как загорелая фигура смотрится!

– Пошли. Наша игра.

Та– ак, какова же на вкус расплата за сплетни? Ага -сухая, солоноватая… немного жжет губы. Кожа деревенеет от ползающих по ней взглядов. В запястья и лодыжки впиваются железные кандалы. Невольничий рынок. НЕТ!!! Я не хочу! Я – дочь акробата. Я могу вырваться из цепей взглядов.

– Держи мяч! Па-ас!

– Пас на правый край!

Маэстро – туш! Юпитер на верхнюю трапецию – ап! Сальто под куполом! Маэстро, быстрее. Еще быстрее! Ап! Двойное сальто под куполом – ап! Барабанная дробь!

– Законно мы сыгранули! Я вся мокрая. Волосы очень растрепались? Зачем физкультурник тебя к своему столу подзывал?

– Сказал, что советует мне записаться в секцию легкой атлетики.

– Ты пойдешь?

– Не знаю. Вообще-то хорошо бы научиться управлять своим телом.

– Если ты пойдешь, то я тоже. Только Ларке не говори, а то она за нами увяжется. Айда в раздевалку!

– Ларусь, поправь мне сзади лямку.

– Сейчас. Идем-ка лучше вон в тот угол одеваться, я тебе один секрет скажу.

– Ну?

– Что – ну?

– Секрет?

– Поклянись, что Ларка не узнает.

– Ну.

– И никому-никому?

– Ну.

– Я вот что придумала: давай с тобой тайную переписку вести. Письмо ты, письмо я, опять ты, опять я…

– Зачем? Мы же каждый день видимся?

– А ты будешь писать не от своего имени, а как будто ты – Пшеничный

– Я? Почему я? И что нам писать?

– Ну, я, например, тебе напишу, чтобы ты не дружил с Сидоровым.

– А я напишу: «Тебе какое дело, с кем хочу – с тем и дружу».

– А я напишу про все Сидоровское поведение.

– А я напишу: «Не суй свой нос в чужой вопрос». Слушай, а почему все-таки я должна писать за Пшеничного?

– Потому что у тебя почерк хуже. Такой же неаккуратный, как у мальчишек.

– А если я исправлю почерк, мы поменяемся?

– Конечно. Только, чур, насчет Ларки мы договорились!

Забавно как! Роман в письмах. Не хуже, чем тот, который мы когда-то с Асей сочиняли. Только неизвестно, о чем мальчишки могут писать? Ладно, выкрутимся. Сначала буду только на вопросы отвечать, а потом сама, то есть сам, начну рассказывать про море, солнце, пальмы…

– О чем это вы с Ларуськой в раздевалке шептались?

– Мы?

– Кто ж еще. Уединились и шу-шу-шу.

– А-а-а, это я Ларусе рассказывала, что учитель физкультуры посоветовал мне записаться в секцию легкой атлетики.

– И она присосалась к тебе?

– Нет, зачем ты так. Я еще и сама не знаю, буду ли ходить.

– Не хочешь мне правду говорить – как хочешь. Я-то хотела тебе секрет про Пшеничного рассказать.

– Какой?

– Такой. Пообещай, что Ларуське не скажешь.

– Ну.

– И никому-никому.

– Ну.

– Я с Пшеничным в кино ходила.

– С Новеньким? В какое кино?

– В обыкновенное. В ДК «Первого Мая». Не веришь? Вот билеты. Шестой ряд, четырнадцатое и пятнадцатое место.

Невероятно! С мальчишкой! Тайно! Вдвоем! Да еще с Пшеничным! Его же со всех сторон улицы видно!

– А знаешь, что он про тебя сказал?

– Про меня?

– Ага. Что ты много о себе мнишь. Назвал тебя «мадам Тюрлюлю».

– Глупо. Я вообще о себе ничего такого не думаю.

– А про Ларуську знаешь, что сказал? Что она – зануда.

– Сам-то он кто? Не успел приехать, уже обзывается. Дурак.

– Не скажи. По-моему, он парень остроумный и наблюдательный. Но от твоего имени я ему передам, что мадам Тюрлюлю считает его дураком.

– Перестань.

– Звонок – мадам Тюрлюлю! Айда на математику!

Сколько про одного обыкновенного мальчишку может быть секретов?! И что они все в нем нашли? Место у меня за партой неудобное, никак не повернуться, чтоб на него посмотреть. Бояркову лучше: стоит сесть вполоборота – сразу видна парта Новенького. Может, предложить Бояркову поменяться? Не все ли ему равно, где сидеть? Нет, неудобно. Подумает еще, что мне этот Пшеничный нужен.

– Боярков?

– Чо?

– Давай на следующем уроке поменяемся с тобой местами. Мне отсюда плохо доску видно.

– Мне-то чо? Мне и тут не жарко не холодно.

– Не будешь меняться?

– Не-а.

Жадина– говядина. Нечего было перед двоечником унижаться. Где-то у меня осколочек зеркальца был: наведу назад на четвертую парту, и все будет видно. Эх, маловат осколочек. Ничего толком не разобрать.

– Боярков, у тебя зеркальца нет?

– Чо?

– Зеркала?

– Не-а.

Подумаешь, злится. Попросить ни о чем нельзя. Ну и сиди пауком за партой. Что? Что меня Алка тычет карандашом в спину? Записка? Кому? Мне? Фу, какая гадость! Всего несколько подрисованных клякс, а взглянешь – и тошнить начнет. Чье это художество? Алкино? Ну-ка, подсмотрю за ней в зеркальце. Вылитая змея: головка маленькая, рот вытянут. Вот-вот развернется пружиной и вопьется в затылок. Но рисовала не она. Девчонка на такую гадость не способна. Кто же? Сидоров? Посмотрим. Точно он. Лицо как у бессовестной обезьяны. А может, и Пшеничный с ним заодно? Нет. У Пшеничного лицо красивое, ресницы длинные, даже тень от них падает на щеки.

– Чо не пишешь? Все пишут.

– Какой номер решать?

– Слушать надо было, а не с зеркальцем играть. Не скажу. Пусть тебе парашу влепят.

Тоже мне, сознательный нашелся: сам решить ничего не может, а туда же – «слушать надо было». Не хочешь говорить – не надо. Без тебя, Паук Бояркович, обойдусь. А вот ты без меня вообще бы был пустотой, не отличимой от цвета парты.

– После уроков едем?

– В музей? Конечно. Только зайдем ко мне, бросим портфели, и я напишу матери записку.

– А с Ларкой где встретимся?

– Около ее дома или на трамвайной остановке.

Всякий раз, когда я оказываюсь у двери Ларуси, у меня появляется ощущение, что шкуры, растянутые на гвоздях, – это дыры, ведущие из чистенькой уютной квартиры в другой мир. В мир, вывернутый наизнанку. Если уж вывернутая лиса – бр-р, какая противная, то – как же в этом мире выглядит человек?

– Лар, ты что так судорожно ищешь?

– Да вот не знаю, куда спрятать нашу с тобой переписку. В твой портфель положить – так мать и туда залезет.

– А зачем его вообще прятать? Мы ничего такого не писали. Это же все выдумки одни.

– Если мать прочтет, что мы про Виталика насочиняли, она меня убьет.

– Ну, давай перестанем про него писать. Можно ведь и про Алку, и про Лашу, и про Бояркова придумать.

– Да ну, чего в них интересного?

– Почему – вот про Алку например,: будто бы она малюткой жила в каморке в подвале, и ее укачивал горбатый старик с сизым носом. Он был холодным сапожником. Теньк – поскрипывала люлька, чок – стучал молоток. Теньк-чок-теньк-чок – старик начинал клевать носом. А в это время из норы в углу вылезали две крысы. Они начинали носиться по люльке туда-сюда, туда-сюда, а Алка следила за ними своими крохотными глазенками. И вдруг однажды одна крыса шмыг – туда, а другая – шмыг сюда, и Алкины глаза тоже: один – туда, другой – сюда. Так и стала она немного косой.

– Откуда ты это взяла? Я про крыс ничего не знала.

– Или про Бояркова, например. Будто бы он совсем даже не человек. Его специально вырастил в колбе злой алхимик. Колба была из синего стекла, в нее шли всякие трубочки, по которым поступали кровь и воздух. Зародышу в колбе крови и воздуха все время не хватало. Солнца он никогда не видел. А алхимик без конца сновал в халате по своей лаборатории, колдовал и довольно потирал руки: «Наконец-то я создал властелина мира».

– Ой, уморила: Боярков – властелин мира! Придумает же такое! А Лаша?

– Лаша была дочерью турецкого султана. Сидела на ста шелковых подушечках, и ей рабы несли подносы пряников, пирожных, халвы.

– Ну ладно, будем писать и об этих. Только так: это все будто бы я тебе, то есть Пшеничному буду рассказывать, а ты будешь придумывать истории про севастопольских мальчишек. Согласна? Идем в спальню, спрячем дневник под матрас.

– Может, в часы? Смотри, у них сколько места в корпусе.

– Ты что! Отец полезет маятник подправлять, откроет дверцу – и на тебе… Знаешь, как он с этими часами носится. Он их из самой Германии тащил, говорит, они там какому-то барону принадлежали.

– Тогда вот сюда, за ковер.

– Красивый ковер, да? Пощупай, какой пушистый. Это от бабушки, богатой полячки. Она и дочку свою избаловала и приучила к богатству.

– Придумала! В печку! Вы же ее никогда не топите, раз батареи работают.

– Ну да, не топим. Мама чуть заболеет, сразу: «У меня озноб, у меня лихорадка». Приходится аж раскалять круглую.

– Тогда придется под матрас.

– Ну-ка, приподними угол. Тяжелый? Давай вместе. Раз-два взяли! Все. Теперь она ни в жисть не догадается. Пошли, а то нас Ларка уже заждалась.

Вот учителя в школе любят повторять: за этим ребенком родители не следят. Так и обо мне в первом классе говорили. А вот за Ларуськой та-ак следят, что приходится всякую ерунду под матрас прятать. Только такое воспитание больше похоже на слежку шпиков за революционерами.

– Видишь, какая Ларка вредная: специально назначила встречу у Выборгского. Пошли, посмотрим на его окна.

– Неудобно. Подумает, что мы ради него сюда пришли.

– А чего ты краснеешь? Влюбилась в него, что ли?

– Я?

– А то кто же? Если б не втрескалась, так бы за него в дневнике не писала.

Как не справедливо: сама же велела мне за Пшеничного придумывать и сама же подлавливает. Почему нельзя просто всем вместе дружить: и девчонкам и мальчишкам? Вместе ездить в музей, в кино, шататься по городу, смеяться? Зачем каждый старается с мясом отодрать другого от дружбы?

– Так я и знала! Полюбуйтесь! Твоя распрекрасная Ларочка прогуливается мимо дома Пшеничного! Мы же уговорились! Нет, ей нужно, чтоб мальчишки за ней бегали!

– Привет. Я так и знала, что вы мимо окон пойдете. Нарочно сюда пришла. А вы сразу и попались.

– По-моему, это называется «На воре шапка горит».

– Ой, девочки, не будем ссориться. Мы так на трамвай опоздаем.

– Двадцатка!

– Рванули!

– Уф, едва успели! Знаете, какую я игру придумала? Давайте читать с афиш и подбирать, кому подойдут эти прозвища. Вот, например, на этого тощего посмотрите, с рулоном – вылитый Трубадур.

– А эта ковыляет на толстых ногах – Баядерка.

– Думаешь, Баядерка в ботах ходила?

– А то как же. И в шляпе с бадью.

– Нет, вы на этого в очках гляньте. Сейчас сказану про него – обхохочитесь.

– Ну?

– Это Шурале!

– Во отрава идет, скромненькая такая. Сразу видать, что Отравиатта.

– Между прочим, Травиата – вообще не имя, мне мама сказала, что это слово означает «продажная женщина».

– Мда-а-с, накладочка вышла. Нашу Отравиатту ни за какие деньги не купят.

– Разве что за нее хорошенько приплатить.

Наконец– то девочки поняли, что вместе в сто раз лучше, чем врозь. Вот мы идем втроем по улице. Это уже не просто -я и две Ларисы – это идет новое поколение. Сильное, красивое. Ему принадлежит планета. Нет, не эта с прокопченным снегом и обшарпанными домами. А будущая – счастливая. Вот этому, тому, той – им просто не повезло. Они родились раньше нас и не доживут до счастья. Не хорошо смеяться над ними. Лучше щедро отделить несколько кусочков от нашего будущего счастья и раздавать на перекрестках как цветы.

– Кончайте трепаться. Наш экскурсовод пришла.

– Товарищи взрослые, отойдите, пожалуйста, от группы школьников! Странные люди, ведь видят, что это занятия, нет, норовят пристроиться!

Что– то мне сегодня вообще не настроиться на картины. Кажется, что искусство просто-напросто наряд голого короля. Разрешенный способ дурачить простых людей.

– Товарищи посетители, я же сказала – не мешайте работать, отойдите от детей!

Отчего мне так плохо? От духоты? От того, что сзади напирают, дышат в затылок? Кто-то или что-то шарит по спине горячими пальцами. Обернуться? А вдруг там никого нет? Лектор подумает, что я дура и не умею слушать. Опять поползло: по юбке, по плечам, по шее – бр-р-р. Неужели это потные человеческие руки? Или кто-то запустил мне под платье пиявок? Нет, пиявки так не сопят. Может, сумасшедший какой? Обхватит шею и задушит?

– Ларусь, спустись со мной в туалет. Меня тошнит.

– Чего, съела чего?

– Пойдем скорее, меня сейчас вырвет.

– Если отравление, нужно сначала выпить три литра воды. Пей прямо из-под крана.

– Не могу.

– Пей! Зачем ты моешь руки и лицо? Ты плачешь?

– Нет, меня просто знобит. Посмотри, у меня на спине никакой грязи нет?

– Вроде все нормально. Может, у тебя грипп начинается?

Это не грипп. Не отравление. Я знаю, откуда эти черные пальцы-пиявки, которые ползали у меня по спине. Из-за сараев, мусорных бачков, захламленных подвалов. Они тянутся через все улицы. На ощупь отыскивают самых беззащитные места и впиваются сзади.

Я думала здесь в музее они меня не достанут: картины для них опасны, как смертоносные лучи. Может, это лучи замедленного действия? Выйдет такой помоичный человек из музея, вроде ничего не чувствует. Начнет подходить к своим сараям – устал. Дома приляжет на диван (дома-то они смирные, как мужья наших соседок) и жалостливым голосом: «Чой-то мне нездоровится, чой-то мне в боку колет». Ночью все забегают, засуетятся: «скорую», «неотложку». Врач приедет, многозначительно покачает головой: «Поздно. Безнадежен». К утру вытянет ноги, руки на толстом животе сложит и тю-тю – умер. И никто не узнает, что ему за меня отомстила картина.


*

Сне– ег!!

– Во навалило!

– Природа, пока мы бездельничали в школе, не сидела, сложа руки.

– Айда через Выборгский сад!

– Под таким обстрелом улицу не перебежишь.

– Пробьемся! Заслоняй лицо портфелем!

– Рванули!

– Уф, в тебя попал снежок!

– Ага, стряхни сзади.

– Кто попал?

– Не знаю, Летунов, наверно.

– А меня Пшеничный с Сидоровым обстреляли. Этот бесстыжий Сидоров знаешь, куда норовит попасть? Ну, чтоб на пальто три белых пятна остались

– Правильно его Лаша по глазам трусами отхлестала.

– А снег, попробуй, как здорово лепится. Зря мы Ларуську не подождали, скатали бы вместе бабу.

– Ее все равно мамочка обедать ждет. Вон малыши уже каких комков накатали. Айда с ними!

– Догоним и перегоним малышню, как загнивающую Америку!

– Поднимем уровень советских снежных баб выше мировых стандартов!

– Дадим на каждую душу снежного населения по две головы!

– Слушай, по-моему, мы не комки, а дурака сваляли: как мы теперь такие махины взгромоздим друг на друга?

– Ничего, мы сейчас твоего буржуя подраскулачим! Моему середняку добавим!

– Дудки-с, не дам такого законного толстяка портить! С твоего жирок сгоним!

– Нет, на твоем поскачем, пока не похудеет!

– Нет, твоего на диету посадим!

– Уф, твой развалился!

– И твой раз-два-раз-валил-ся!

– Эх, жаль Ларуську не взяли в снегу повозиться.

– Опять ты за свое. Для нее снег – сырость под ногами. Правильно про нее Пшеничный сказал, что она – зануда с прокурорскими замашками

– Сам то он кто?

– Симпатичный молодой человек. А про тебя знаешь, что он сказал? Что ты на уроках за ним в зеркальце подглядываешь.

– Врет!

– Может, кто-то и врет, зато кто-то другой краснеет.

Докатилась. Теперь вся школа про зеркальце узнает. А если еще вскроется наша с Ларуськой дурацкая переписка в дневнике, вообще засмеют. Эх, взять бы этого чистого снегу и стереть у всех в памяти все, что они знают обо мне. Все – беру себя в руки и прекращаю глупости. Никаких подглядываний в зеркальце. Не искать глазами в коридоре черную вельветовую куртку. Обходить Выборгский сад за тысячу верст. Выбросить Ларуськин дневник. Точка. Кончено.

По заснеженной дорожке, среди толстых, изуродованных старостью тополей плетется маленькая черная лошадка с султаном на голове. За ней грустно тянутся санки. На санках черный, как лаковая шкатулка, гроб. В гробу безжалостно вырванные страницы из Ларуськиного дневника, круглое зеркальце, классная фотография и скомканный носовой платок с невыплаканными слезами.

– Лар, пойдем отсюда, у меня руки от снега закоченели.

– Не хочешь в ЕГО саду торчать? Ладно, пошли. Я вот о чем хотела тебя спросить: тебе где больше нравятся занятия – в самом музее или в лектории?

– И там и там – это помогает собрать картину.

– Как это «собрать»?

– Когда я смотрю на картину сама, я на ней ничего не вижу: только пятна, фигуры, предметы. В лектории мне ее с помощью диапозитивов разбирают на кусочки. Объясняют образы, показывают, как они развивались от эскиза к эскизу.

А когда возвращаешься в музей уже не ты ее, а картина тебя собирает из кусочков. Вот ты идешь по дворцовой лестнице, она охватывает тебя с двух сторон мраморными перилами, осторожно передает тебя овальному залу, он срезает в тебе лишние углы, окутывает лепниной, подстилает теплое дерево под ноги, и как на ладонях подносит тебя к картине. Тебе только остается -распахнуть глаза и шагнуть внутрь рамы. И ты уже другой человек.

– А какую тему ты выбрала для экскурсий в школе?

– Не знаю. Может, взять для начала парадный портрет? Там проще – в картину можно войти по драгоценному шитью платьев и мундиров.

– Слушай, отдай мне парадный портрет. По нему легче готовиться.

– Ладно, тогда мне лучше взять переход от классицизма к романтизму. Отобрать несколько картин, как на лекции, и сопоставить детали.

– Отдай Ларуське «переход». А себе другое что-нибудь возьми.

– Гм, пейзаж взять? В школе от полей-деревьев все мигом завянут. Натюрморт? Доморощенные шутники начнут упражняться в добавлении «недостающих» деталей. Разве что «передвижников»?

– Во-во, бери «передвижников». Самое милое дело. Страдания народа: холод, голод, нищета. Сразу пятерку по истории и по литературе поставят.

– Да я не для оценки. А вдруг никто на мою экскурсию не придет?

– Придут. Даже Пшеничный притащится полюбопытствовать, рот раскроет и ему туда куропатка из «Охотничьих рассказов» влетит.

– Опять Пшеничный! Надоело!

– Ну-ну, не буду. Слушай, а ты экскурсию будешь по бумажке читать или вызубришь?

– Ни то, ни другое. Мне, для того, чтобы хорошо получился рассказ, нужно просто продумать все, что нам говорили в музее. Потом все нарочно забыть. И, оказавшись перед репродукцией, постараться увидеть ее как бы впервые. Смотришь на картину и сама не знаешь, что ты о ней скажешь в следующую секунду. Открываешь рот и с удивлением слушаешь себя. Вот тогда получается интересно.

– Боюсь, что после тебя нас с Ларуськой вообще никто слушать не будет. Она тебя просила написать ей экскурсию?

– Да. Только у меня на такую писанину ни сил, ни времени не хватит. Вот если бы у нас был магнитофон, я бы рассказала, что мне видится на ее парадных портретах, а она могла бы записать.

– Неужели ты не видишь, что она тебя эксплуатирует?

– Ерунда. Она мне даже помогает своей собранностью, требовательностью.

– До чего же ты наивна! Как можно быть умным человеком и не понимать простых вещей: мы не можем дружить втроем. Мы слишком разные.

– Наоборот! Когда мы втроем, мы перестаем быть половинкой-четвертинкой, мы становимся одним взрослым человеком. А взрослый – это тот, кому сейчас, а не в будущем принадлежит его жизнь.

– Как это?

– Ну, взрослый живет своей, а не родительской жизнью.

– Нет, ты все-таки не понимаешь. Неужели тебе не противно каждый день чувствовать себя лгуньей: то Ларуська просит тебя что-то не говорить мне, то я прошу не говорить Ларуське. Ты выкручиваешься (кстати, очень неудачно), что-то мямлишь, молчишь. Учти, ложь очень легко входит в привычку, привычка становится второй натурой.

До чего холодно. Руки онемели, аж портфель удержать не могут. И в голове вместо мозга глыба льда. Что Ларка от меня хочет? Чтобы я сказала Ларуське, что не буду с ней дружить? У меня и язык-то не повернется так обидеть человека.

– Лар, это совсем не плохо, что мы разные. Мы как бы дополняем друг друга.

– Я чувствую, что у тебя не хватает воли выбрать между ею и мною. Но ведь от этого все равно никуда не денешься. В жизни всегда приходится выбирать. И чем решительнее ты научишься делать выбор, тем легче тебе же будет потом.

Что ей от меня надо? Зажала меня в когтях, как птица шишку, и долбит клювом. Но я-то, между прочим, не деревянная, мне больно.

– Лар, пойдем ко мне, погреемся. Это ты от холода так. Посидим, попьем чаю, и ты сразу увидишь все по-другому. Люди не вещи, их нельзя выбирать. Можно только искать друг в друге что-то общее, что объединяет. И любой ценой учиться быть вместе, а не разъединяться.

– Я не говорю, что ты обязательно должна выбрать меня. Мне вовсе не хотелось влиять на твой выбор, поэтому-то я и не иду к тебе. Но выбрать придется.

– Почему?

– Скоро ты сама убедишься: оставив все, как есть, ты просто лишишься нас обеих.

– Давай хоть в парадной постоим у батареи. Я совсем закоченела. Ничего не соображаю.

– Нет, останемся здесь, на нейтральной территории.

Ничего себе нейтральная территория! Держит меня как крепость в осаде! Морит голодом-холодом! Да еще угрожает! Эх, тарелку бы щей сюда горячих. Может, тогда мне хоть сытое брюхо подсказало бы, как выпутаться из этой дурацкой ситуации.

– Лар, у меня ноги как культяшки, ничего не чувствуют.

– Все от тебя зависит. Ты должна сейчас сделать выбор.

– Я не могу ни сейчас, ни никогда.

– Научись смотреть на главное: с кем у тебя больше общих интересов, и тогда все будет просто, как решение задачи.

Бу– бу-бу… ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не понимаю. У меня уже нет ни рук, ни ног, ни головы. Только огромный желудок, который трубит громче «Русского Дизеля»:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю