Текст книги "Он строит, она строит, я строю"
Автор книги: Любовь Каверина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)
– Смерти? Она же молодая?
– Смерти боятся не старые, а много грешившие. Капай в эту рюмку, она из другой пить не будет.
– Грешившие? Как это?
– Закручивай плотнее пробку. Теперь из-за тебя истерик не оберешься.
– ИЗ-ЗА МЕНЯ?!
– А то из-за кого же? Кто ей про вечеринку все разболтал?
– Я?! Да она и без меня все знала.
– Дурочка, она тебя на пушку брала, а ты и рада поддакивать.
– Я не рада… А ты ей что, ничего не говорила?
– Как же, разбежалась ей говорить! Чтоб она потом всех затаскала.
– Кого затаскала? Куда?
– Тише ты! Пойди, отнеси грелку.
Вот это да! Оказывается, это я натворила. То-то я чувствовала, что каждым словом подвожу Ларуську, а выкрутиться не могла. Действительно, дура, только все напортила.
– Лар, она требует «скорую» вызвать.
– Теперь придется час на дожде торчать.
– Зачем же мокнуть, машина сама придет?
– Да, в наших дворах машины путаются, не могут парадной отыскать… Одевайся, пока я позвоню.
– Ларусь, можно я с тобой в подворотне постою?
– Как хочешь.
– Темно тут. Холодно.
– Ничего. Забирайся ко мне под зонт.
– Ларусь, я не хотела тебя подводить. Просто я не умею с твоей мамой. На нее вроде посмотришь, она вся шелковая, голубая, в ямочках. А начнет допрашивать – просто страшно. Неужели она считает, что так тебя воспитывает?
– Ничего ты не понимаешь.
– И ругается по-страшному.
– Привычка.
– Какая привычка?
– Привыкла всю жизнь над людьми издеваться. Никак не может остановиться.
– Над какими людьми?
– Над заключенными.
– Какими заключенными?
– Ну, чего ты вылупилась? Локотки, говоришь, в ямочках, пухлые пальчики? А знаешь, что она этими пальчиками отрывала пальцы заключенным?
– Как это?!
– Очень просто: засовывала их руки на допросе в железную дверь и со всех сил захлопывала.
– Ой!
– Что «ой»! Поработала бы в КГБ – не тому бы научилась.
– Зачем же она работала?
– А куда ей деваться? Бабка была богатющая. Растила ее как барыню. Потом бабку раскулачили и сослали. Мать товарняками пробралась в Ленинград. Приехала, а тут: ни жилья, ни специальности. Поди-ка, поработай в шелковых платьях на заводе.
– А отец?
– Что отец? Он тоже из органов.
– Откуда ты знаешь?
– Чего там не знать? Он пьяный как начнет орать, не захочешь, да услышишь. Иди домой.
– Нет, я дождусь «скорую».
– Иди, вон ты вся дрожишь. Еще схватишь воспаление легких. Потом за тебя отвечай.
– А ты?
– Катись, тебе говорят!
Скверно человека одного в беде оставлять. И оставаться нельзя. Зуб на зуб не попадает.
Нужно добежать до ближайшей витрины и взглянуть на руки. Скорее, скорее, а то все лампы потушат. Ага, аптека. Ну-ка? Н-нет, лапы красные, скрюченные, кожа сморщилась. Не похоже, чтоб такие несчастные руки стали засовывать в железную дверь.
А вдруг… всякие руки совали, без разбору? Трах! Пальцы разлетаются по цементному полу! Трах! Последний висит на ниточке! Нет, не дам свои закоченевшие лапы. Поглубже в карман засуну. Скорей, скорей бы домой. Хоть бы мама дома оказалась. Хоть бы…
– Мам, представляешь, какой ужас!
– Представляю. Уже десять, а ты шляешься неизвестно где.
– Мам, ты на родительском собрании мать Ларуси видела?
– Не помню. Смотри, пальто промокло насквозь.
– Ну, такая вся общественница, в родительском комитете…
– Не помню.
– Ну, всегда ходит в голубых шелковых платьях и Ларуську за каждую тройку ругает.
– Снимай мокрые ботинки.
– Ну вот, Ларуську ругает, а сама в госбезопасности работала и заключенным пальцы отрывала.
– Слушай, по-моему, у тебя жар. Разувайся немедленно, я чай согрею.
– Подожди, ты не понимаешь. Только представь – огромная железная дверь и беззащитные человеческие руки…
– Прекрати. Откуда ты все это взяла?
– Ларуська сама сказала. И не только это. У них вся квартира такая: будто в ней окаменели стоны, крики, угрозы.
– У тебя больное воображение. Всегда были люди с садистскими наклонностями, иногда они пробирались на такие места, где давали выход своей жестокости. Но они не могут перечеркнуть все то героическое, что сделал народ во время войны и в период восстановления.
– Но теперь их надо самих в тюрьму посадить. Пусть на своей шкуре попробуют.
– Наказать их и лишить твою Ларису матери?
– Она и Ларуську мучает.
– Какая никакая, она – мать. Мать никто не заменит. Иди салат есть.
– С мясом? Нет, я теперь мясо никогда не смогу есть.
– Ладно, ложись. Тебя знобит. Сейчас принесу чай, укутаю тебя потеплее и грелку к ногам положу.
– Не надо.
– Что не надо?
– Не надо грелку. Я теперь грелку всю жизнь буду ненавидеть!
– Ну-ну, спи. Выспишься, и завтра мир покажется тебе не таким мрачным.
Да– а, уснешь тут. Теперь всю ночь будет мерещиться сырое мясо. Куски на прилавках сине-бордовые с желтым мертвым жиром. И мухи. Жуж-ж-жат, с куска на кусок перелетают, выклевывают своими хоботками жир. Чьи-то ручищи в крови мясо перебирают. А-а-а! У ручищ нету пальцев! Никак не закричать! Горло сдавило!
– Ты что, зайчонок? Что ты стонешь?
– Жа-арко…
– Спи, я сейчас тебе аспирин принесу.
– Мам, можно я к тебе переберусь, а то мне страшно спать.
– Ну-ну, спи, я рядышком посижу.
Нет, Пшеничный, не ждала я тебя.
Подумаешь, подвиг – навестить больную одноклассницу. Только у меня, прошу извинить, случайно нет ночного туалета для светских приемов. Рубашенция, видишь, старенькая, на плече распоролась. Впрочем, где тебе увидеть, если одеяло судорожно зажато под подбородком, будто кто собирается его стягивать.
– Чего тебя после Ларуськиного дня рождения Ник. Мих. прямо с литературы в учительскую вызывал?
А– а-а, изволил заметить. Нюхом чуешь, что здесь кроется какая-то тайна.
– Это сто лет назад было.
– Не сто, а только позавчера.
– Иногда один день равен ста годам.
Нет, Пшеничный, никогда тебе не узнать, какая чудовищная пропасть пролегла между мною и теми, кто никогда не слышал о КГБ.
– Корчишь из себя взрослую.
Хочешь знать правду? Зачем тебе? Такая правда превращает человека в сморщенного усохшего старика.
– К Ник.Миху приходила мать Ларуси и накляузничала на нас.
– Почему он только тебя вызвал, а остальных нет?
– Наверно, хотел узнать, что там было на самом деле.
– А что там было?
– Сам же видел, ничего.
– А почему у Ник-Миха такое лицо, будто он лимон проглотил?
– Точно. Я у него такое брезгливое лицо и подергивающуюся щеку только один раз видела. Когда он болел, к нам влезла англичанка замещать его. Cтала устраивать проработки на совете отряда и твердить: «Рыба гниет с головы, с головы…»
– Но, почему все-таки тебя?
– Наверно… Ник. Мих. только спросил…
– Что? Договаривай.
– Не помню. У меня температура 38.
– Не выкручивайся.
– Он спросил, что я-то на этих сборищах делаю? Али у меня там друг сердечный завелся?
– А ты чего?
– Он и не ждал ответа. Просто хотел подцепить.
Интересно, Пшеничный осознает, что впервые со времени того злосчастного урока истории он смотрит прямо на меня? Обычно он не умеет смотреть на человека, то есть не пытается понять, что другой человек чувствует, как воспринимает его слова. А если говорит что-то, то не мне конкретно, а любому: Ларке, Ритке, просто комнате.
– Я тебе Лермонтова принес.
– Спасибо, Пшеничный, у нас есть. Вон четырехтомник стоит.
Неужели моя настоятельная потребность, чтоб смотрели именно на меня – бред больного человека?
– Четырехтомник – это не то. Там нет одной важной поэмки. Открой на 68 странице.
А– а-а, «Сашка» -опять тень Ларки, как тень отца Гамлета. Не знаю, кто из них друг друга провоцирует, но произведения читают одни и те же.
Эх, Пшеничный, Пшеничный, так ты и остался деткой-восьмиклашкой, любимое развлечение которого подсунуть девчонке какую-нибудь фривольную классику и посмотреть, какое при этом у нее будет лицо.
Взгляни лучше на мои руки. Ну, могут ли эти скрюченные пальцы перелистывать страницы со старыми школьными развлечениями?
– Сегодня общешкольное собрание было. Говорили про летнюю практику в колхозе.
– Где этот колхоз находится?
– Где-то в ста двадцати километрах от Ленинграда. Сабск называется. На Сабе реке.
– «Са-абск»… три согласных. Так только кошку можно назвать.
– Там будет не до кошек. За две недели туда отправляют строительную бригаду. Они будут строить бараки с нарами.
– Ты это таким тоном говоришь, будто сам записался в строительную бригаду.
– Может, и записался.
– Думаешь, справишься?
– Дурное дело нехитрое. Освоим.
Как ему хочется, чтоб на него смотрели как на героя. Я же не против. Я согласна. Готова стать восточной рабыней, только бы эти серые глаза не прятались за ресницами.
Ну, пожалуйста, глаза, милые, посмотрите прямо на меня. Не оставляйте меня одну с болезнью и кошмарами. Позвольте уцепиться за вас как за ниточку и выкарабкаться из-под этой раздавливающей тяжести!
– На, возьми расческу, причешись.
– Что, очень лохматая?
– Жуть.
– Забавно, ты всегда носишь с собой расческу. Расческа в футляре – символ твоей аккуратности.
– Чего, нельзя, что ли?
– Почему «нельзя»? Просто рядом с твоей расческой я чувствую себя побирушкой.
Нет, не помогут мне эти глаза. Вон как вскинулся из-за ерундовой расчески. Ларка права – ненавидит он меня,
– Пшеничный, дай-ка руку, я тебе погадаю.
– Выдумала тоже…
Вот две рука, его и моя… Будь сейчас Сталинское время, смогла бы его рука сунуть мои пальцы в дверную щель? А может, она сама превратилась бы в месиво из костей и крови?
– Ну, чо ты там видишь?
– «Юность спокойную, старость достойную, сердцу незлобному мир упования».
Опять зло взглянул. А мои лапы с обломанными ногтями боятся его рук! Вон как спрятались под одеяло!
Ушел. Дверь захлопнулась. Ну-ка, руки, вылезайте. Как вам не стыдно! Вы ведь не живете в то страшное время. И никогда не будете в нем жить. Экие вы глупые: влажные, горячие. Или вы думаете, что боль передается из одного времени в другое?
А вдруг передается? Вдруг это как резонанс, звон одного колокола вызывает гул всех остальных? Ведь если даже простая медь отзывается, то человек-то сложнее. В нем обязательно отзовется боль всех предыдущих веков.
Как же тогда быть со счастьем, которое, как птица для полета?
– Во-от ходють – слуги ей тут кто-то! То звонють, телефон обрывають, то шляються. Никакого Ксении покою…Чо бабка-то за тобой не ходить?
– Она болеет.
– А матка чо по беллютню не сидить?
– У нее ответственная работа.
– Ну-ну, чаю-то принесть? С сушкою?
– Нет. Спасибо. Я потом…
А ведь Ксения ко мне неплохо относится. А что кричит, так это у нее форма существования такая.
Неужели и Ксении – птицы для полета? Нет, пожалуй, Ксения не взлетит, если я не отщипну ей кусочек своего летательного вещества.
– Ты чего в школе не была? Ты же хвастала, что никогда не болеешь?
– Что, Лар, в школе без меня пусто стало?
– Ну, не сразу. Эдак, к уроку третьему. Ларуська у тебя была?
– Нет.
– А Пшеничный?
– Лар, давай я тебе по руке погадаю.
– Глупости какие. Ну, давай. Или нет, не надо. Видишь, какие у меня пальцы короткие, прямо как обрубки.
– Чего ты вздрогнула? Это у меня папочкино наследие. Давай я лучше сама тебе погадаю.
– У меня температура, заразишься.
– Плевать. Мне, может, тоже хочется поболеть. Итак, пальцы у тебя длинные…
– У меня же мама хирург.
– Линия жизни разветвляется, что говорит о том, что замужем ты будешь два раза.
– Почему же два?
– Первый муж как увидит, какая ты неряха: рубашка ночная с дыркой, книга на полу валяется, так и сбежит. Кстати, что это за книга? Ага, Лермонтов. Пшеничного. Поня -ятно.
– А второй муж?
– Э-э-э, тоже сбежит. Разочаруется. Поначалу, когда только с тобой познакомится, ему покажется, что ты знаешь что-то такое, чего никто на свете не знает. Захочет даже у тебя все перенять. А потом сбежит к кому-нибудь попроще. Мужики терпеть не могут шибко умных.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Слушай, зачем тебя Ник-Мих с урока вызывал?
– Спрашивал про День рождения у Ларуськи.
– И что ты сказала?
– Ничего. Что я могу сказать?
– Это все из-за ее матери. Она страшная зануда. Накляузничает, и нас всех по завучам затаскают. Один Пшеничный, как всегда, сухим из воды выйдет.
– Не затаскают. Ник. Мих. не даст. Он нас только для виду повоспитывает и отпустит.
– Про Сабск слыхала?
– Да. Пшеничный рассказывал.
– Хвастал, небось. Представляешь, он и Алкин Богданов записались в строительную бригаду. Ну, Богданов, положим, рабочая косточка, справится, а вот что там маменькин сынок Пшеничный будет делать – просто не представляю.
– А мы то с тобой справимся с сельхоз работами?
– Чего там справляться? Мы же все вместе будем. Покупаемся, позагораем, от родителей отдохнем. С парнями деревенскими познакомимся.
– Насчет парней я не убеждена…
– Потому что не умеешь. Возьми хотя бы Алку: ума у нее далеко не палата, и красавица не очень, чтобы очень, а как своего Богданова держит. А ты?
– Что я?
– Бегаешь за Пшеничным, а он на тебя ноль внимания, фунт презрения.
– Лар, я же больная?
– Ну-ну, я пошутила.
Зачем Ларка так говорит? И вовсе он не «ноль внимания», а минус бесконечность…
А ведь она это неспроста. Она прощается со мной. Как обидно. Почему никто не хочет встать со мной плечо к плечу и вместе продираться сквозь непонятность мира?
Неужели никто не понимает, что только все вместе мы можем вырваться из старого времени и создать свое, новое? Ведь Ларуську без меня сломают руки в ямочках. Ларка вместо мачтовой сосны вырастет в скрюченную болотную сосенку. А Пшеничный…
Разве я требую у него любви? Если уж на то пошло, пусть ему нравится Ларка. Но если уж подошел ко мне, пусть встанет со мной вровень, идет рядом и помогает тащить время вперед. Зачем же по-шакальи кусать, отбегать, поджав хвост, снова прибегать? Так не станешь мощным, свободным волком.
Неужели никто не видит, как мне тяжело идти одной. Каждый шаг – будто с пудовой гирей, прикованной к ноге. Мне ведь страшно. За себя, за тех людей, кто живет или умер с оторванными пальцами. Мне мучают кошмары про пальцы, которые не клали вместе с людьми в гроб, а просто выкидывали.
А вдруг эти не похороненные пальцы через столько лет заражают весь народ трупным ядом несчастья? Вдруг этот и во мне? В руках, в глазах, в волосах?
Лариски, Пшеничный, пожалуйста, не бросайте меня! Не оставляйте меня одну искать противоядие и тащить время вперед!
Я одна ничего не смогу сделать!
– Хэлло, старухи!
– Глянь-ка, бабоньки, какой она марафет навела!
– Платье-то, видать, новое! Почем в сельпо нонче такие?
– Лаш, иди, попробуй талию ейную обхватить, в аккурат четыре таких – одна твоя будет.
– Ишь, расцвела на майском солнышке! Ейный Пшеничный, можно сказать, в поте лица трудится на колхозной ниве, а она волоса распустила и в Озерки загорать.
– Ой, не говорите, девоньки, я вот тоже по Богданову сохну, аж с лица сбледнела.
– Не боись, Алка, мы сегодня твой цвет лица вмиг выправим. Приедешь в колхоз, Богданов закачается и рухнет на свежевыстроенные нары.
– Это не он, а они и рухнут!
– Ничего, те, которые Богданов строил, не рухнут, зато на нары Пшеничного…
– На них мы Ритку положим, она легкая как пушинка.
– Девочки! Семнадцатый!
– На аборда-аж!
– Ларка, не лезь с передней площадки! Водителя охмуришь, трамвай с рельсов сойдет!
– Лаш, ты поаккуратнее прижимайся к парню, который позади тебя, а то он окно проломит, все вылетим…
– Ой, девоньки сквозняка боюсь.
– Нин, не боись, у меня в бутылке горячительный чай.
– «Чай»! – «Нам не надо лимонада, нам покрепче что-то надо».
– И верно, бабки, чой-то стало холодать…
– …не пора ли нам поддать…
– Эх вы-ы, такие молодые, а замерзли. Мне вот седьмой десяток, и то без пальта сёдни.
– Верно, дедуня – нонешнее поколение, со-овсем никуды.
– Споем, что ли, хилятики?!
– «А когда умрешь ты, милый мой дедочек? А когда умрешь ты, милый голубочек?
– Во середу, бабка, во середу, Любка, во середу, милая, сизая голубка.
– На кого ж оставишь, милый мой дедочек? На кого ж оставишь, сизый голубочек?!…
– На деверя бабка, Прие-ехали!!!…на деверя, Любка, вы-ле-е-зай! На деверя, милая, сизая голубка!
– Ларку не забудьте. А то она там прикорнула на чьем-то мужественном плече, как бы обратно в город не укатила.
– А наро-одищу! Вот бездельники! Разлеглись на пляжу посередь бела дня!
– В то время, когда наша страна семимильными шагами идет к коммунизму!
– В то время как мы мужественно сбежали с уроков!
– Эти тунеядцы загорают!
– Кто за них будет стоять у доменных печей?!
– Кто строить высотные дома?!
– Кто шить ползунки для нашего счастливого детства?!
– А еще говорят что-то про нонешнюю молодежь! «Вот учимся, на старших глядя».
– Я предлагаю здесь за бугром кости кинуть. У воды много народу.
– Ну-у, Рит, отсюда даже озера не видно…
– Разговорчики в строю! Ло-ожись!
– Как? В ряд? Или квадратно-гнездовым способом?
– В ряд! Кверху брюхом – раз!
– Жа-арко…
– Угу.
– Пече-ет…
– Как в бане.
– Лаш, из тебя жир еще не топится?
– Не-а.
– А то сбегаем, окунемся?
– Холодно еще купаться
– Да ладно тебе! Айда, к озеру!
– Ты чего, остаешься?
– Угу. Лень двигаться. Я с Лашей полежу.
– Ладно, лежебоки, мы вам озеро сюда притащим.
Какой рокот на пляже, будто это море. Забавно смотреть на песок сквозь ресницы: все дробится, переливается. Сюда, наверно, пол-Ленинграда сегодня приехало. А хорошо бы сейчас взмахнуть ресницами и пол-Ленинграда исчезнет, а всего один человек из Сабска появится. Вот так раз – и как в кино: на фоне синего неба загорелая фигура юноши. Мягкие волосы выгорели и стали еще светлее. Плечи развернуты от сознания доблестно выполненной работы. Глаза смотрят прямо на меня и улыбаются.
– Полюбуйтесь на нее, дрыхнет как ни в чем не бывало.
– Не шевелится.
– Лаш, ну-ка подвинься, мы ее водичкой обольем!
– А может, сказать? Сразу вскочит!
– Нет, молчите, пусть сама увидит.
– Тогда за руки и за ноги ее и к озеру.
– Не трогайте меня.
– Гляди, заговорила! А то мертвой прикидывалась.
– Ну, взяли!
– Тяжелая!
– Брыкается!
– И это в благодарность за наши труды!
– Ничего, щас узнает – враз поблагодарит!
Я знаю. На озере Пшеничный. Только это бред. Он же за сто километров отсюда. Может, его отпустили? А вдруг выгнали?
– Не тащите меня. Люди смотрят. Я сама пойду.
Он! Настоящий! Ну, что я в песок вросла? Не видела, что ли, никогда обыкновенного чуда?
– Здоровски вы тут развлекаетесь!
– Ты? Здесь? Вы что уже барак построили?
– Нет, меня премировали за ударную работу.
– Не может быть.
– Съезди, проверь. Ты уже купалась?
– Нет еще.
– Пошли?
– Холодно.
– Боишься?
– Нет.
Последний кинокадр. Девчонки выстроились на берегу. Их неодобрительные взгляды провожают в синеву озера две спины. Крупный план. ЕЁ бледные ноги, которые гармонично оттеняет линялый купальник. ЕГО загорелые деревенским загаром плечи.
Кинокамера высвечивает ЕЁ глаза, в которых, как в клетку зверек, забился страх. ОН уводит ее из теплой стайки девчонок. Они не простят предательства. ОН рядом – это чудо, но чудо с несколько подмоченной репутацией.
– Ледяная вода, верно?
– Угу.
– Ты плавать умеешь?
– Угу.
– Как топор?
– Почему?
– Тогда махнем до того берега?
Хорошо ему, выросшему на море, говорить «до того берега», вон как вспахивает саженками воду. А моими тюленьими ластами пока отгребешь, пока судорожно оттолкнешься, пока схватишь ртом воздуха, который уже не помещается в легких… тут и потонуть недолго.
– Сказала бы, что плавать не умеешь, мы бы не поперлись в такую даль.
– Умею.
– Ну-ну, дыши.
До того берега мне никогда не добраться. На своем озере я никогда так далеко не заплывала. А может, Пшеничный нарочно заманил меня вглубь, чтобы избавиться? Может, ему кажется, что если меня не будет, то никто никогда не узнает, что случилось в колхозе?
Что, сердце, не хочется оказаться на дне? Так и норовишь выскочить из груди. Напрасно стараешься, ты не птица, в небо не улетишь.
– Скажи по правде, ты один приехал?
– А тебе кто – Богданов нужен?
– Нет.
– Ну, раз нет, он там и остался.
– А если…
– Не разговаривай, дыши. До берега совсем немного осталось.
Забо– отится… Ладно, товарищ кинорежиссер, заключительный кадр с одинокой фигурой пловца, на фоне синей глади озера, отменяется.
Моя мещанская душа жаждет хэппи энда. В последнем кадре оставьте желтый песок, несколько сосен, уберите посторонних и крупным планом -усталую, но довольную парочку.
– Вставай, дно уже. Ух, черт! Топкое!
– И такому спасибо.
– Бр-р, ненавижу ваши болота. Как вы тут всю жизнь живете? То ли дело море.
– У нас и море имеется. Маркизова лужа называется.
– Узнаю питерский патриотизм. Приобщаюсь. Сейчас все ноги осокой перережем – восторг. В болотной жиже по уши забрызгаемся – красота. В забор уперлись. Его как, тоже считать местной достопримечательностью?
– Попробуем обойти. Все заборы где-нибудь кончаются.
– Смотри, дыра выломана. Рванем?
– В чьем-нибудь огороде окажемся?
– Извинимся, что не во фраках, и спросим, как пройти к остановке.
Вот и хозяин с лопатой. Зыркнул мутными глазами на мою фигуру. Выпроваживает с огорода как преступников. На губах у Пшеничного кривая усмешечка, будто в зоопарке увидел что-то непристойное.
Песок остыл. Пляж опустел. Девчонки давно уехали. И на песчаном бугре валяется одинокое пестрое платье. Ветер треплет его, осыпает пылью…
Нет!!! Верните съемочную группу! Не желаю ничего знать про колхозные тайны! Хочу киношного чуда! Хочу киношного счастья!
Заключительный кадр. Он и она сидят на песчаном бугре. Она задумчиво жует соломинку. Он снимает пиджак и смущенно укутывает ее плечи.
– Пшеничный, айда наперегонки до трамвая! Догоняй!
Вот он самый счастливый момент в моей первой любви. Я должна запомнить его каждой клеточкой тела. Потому что больше у нас никогда ничего не будет.
День, ночь – первые.
Сколько же может длиться ночь? Год? Столетие? Опять жужжат проклятые! «Звери алчные, пиявицы ненасытные!» Нет, с ума можно сойти: человек землю покорил, собак в космос послал, а таким мелким тварям позволяет себя мучить.
– Нин, ты спишь?
– Не-а.
– Комары?
– Угу.
– Знаешь, что я придумала? Давай подвесим над головой платье, завяжем его у горла и спрячем голову под получившийся колокол.
– Давай.
Теперь вроде меньше жужжат. Зато сон окончательно ушел. Может, верблюдов посчитать? Пе-ервый верблюд иде-ет, второй верблюд иде-ет… Первый верблюд большой, голова презрительно вскинута, грива мелко завита. На Ларку похож. Второй верблюдик одногорбый, с модной челкой. Идет, пританцовывает – Ритка. Тре-етий верблюд иде-ет. Сам по себе. У него опущена голова, и кажется, что он больше всех нагружен.
И весь караван иде-ет…
Пе– ервый верблюд иде-ет. Ко мне в колхозе пристроился очень симпатичный верблюдик: на стройных ножках, с золотистой гривой, заплетенной в косу.
– Нин, жестко на досках. Давай мы на мое одеяло вместе ляжем, а твоим укроемся.
– Давай.
– Нин, ты спишь? Зря мы Лашу в свою бригаду взяли. Помнишь, за нее даже в школе мамочка приходила убирать.
– Не будет работать – не надо, тебе-то что? Пусть Ник. Мих. за ней смотрит.
Шесто– ой верблюд иде-ет… Толстый. С огромными желтыми зубами. Того и гляди, в кого-нибудь плюнет.
И весь караван иде-ет…
– Нин, представляеешь, как там Лаша на отмеренных двух досках и одной щели помещается.
– Ага, да еще через занавеску от мальчишек.
– Ей за это нужно еще одну доску и одну щель прибавить.
– Еще чего! Она специально туда легла, чтоб чужие записочки читать. Спи.
– Сплю.
– Спишь?
– Угу. Слушай, Нин, а вдруг мы над Лашей смеемся, а сами не справимся с колхозной работой?
– Справимся.
– Мы же ничего не умеем.
– Другие тоже ничего не умеют. Спи. Давай на кошку?
– Давай. Кошка сдохла, хвост облез…
– …Кто слово скажет, тот ее и съест!
Хорошо как, что меня Нина выбрала! Да еще и с первым нарядом повезло: телят пасти – это ж одно удовольствие! Завтра выглянет солнце, пойдем на луг, расстелем одеяло – позагораем. Морды у телят симпатичные, вокруг цветы, бабочки… Первый теленок идет, второй теленок идет, третий те…
– Эй, где тут четвертая бригада из 8 «б»? Подъем!
– На завтрак?
– Какой завтрак в полшестого? Вас велено на ферму выгнать!
– А вы кто такие?! Раскомандовались! Не смейте стаскивать одеяло!
– Мы дежурные по кухне.
– Ах, по кухне?! Видали, как «ашники» пристроились!
– А ну, несите кофе в постель!
– Со сливками!
– С пирожными!
– Как же, с «пирожными»! Держите карман шире! Вот по куску хлеба с сыром, и на ферме молока дадут. Ну, шагом марш!
– Бр-р, холодрыга. Рит, ты куртку наденешь?
– Угу. Гляньте-ка на свои физиономии! Во распухли! Что вдоль, что поперек!
– Думаешь, сама красавица?
– Я-то? Я ничего, я морду полотенцем завернула.
– Дождь… Может, телят в дождь не пасут, они простудятся?
– А ты в дождь ешь? Не простужаешься?
– Ой, девчонки, Лашу разбудить забыли!
– Иди теперь ее свищи! Она, поди, всю мальчишескую половину под себя подмяла.
– Нехорошо над физическими недостатками смеяться.
– Ну, раз ты, Ларуся, такая идейная, иди и буди Лашу.
Здорово в такую рань бригадой на работу шагать! Кажется, что вместе можно не только с телятами справиться, а и с быками.
– Глянь-ко, бабоньки, кто к нам пожаловал!
– Какие хорошенькие, да молоденькие, просто куколки.
– И все в штанах. Сразу видать – городские.
– Нате-ко, мы вам молочка нацедим. Парное-то, небось, никогда не пили?!
Неприятное какое парное молоко. Тепловатое и коровьем телом пахнет. Каннибальское от него ощущение. Никак не допить. И оставить неудобно…
– Маньк, ты которых берешь?
– А вот стриженую и беленькую с косой.
– А мне вот эта здоровущая по нраву. Вон сиськи какие! Как у бабки Тимотихи! Ну, кто с ней в паре? Ты, чтой ль, глазастая?
– А мне чего ж, эту кудрявую и маленькую брать? Ты чего капелюха такая? Ешь, чтой ли, плохо? На-ко вот еще молочка.
Телята и вправду хорошенькие! Только грязные очень. И ушки пробиты дырками. Наверно, им больно было, когда кололи. Как же их из хлева выгнать? Не прутьями же хлестать? Может, хлебом поманить?
– Чего глядите? Гоните их! Прутом, прутом-то! Пошли! Пошли! Ишь, притеплились в закутке! Гоните, девки, бойчей!
– Куда гнать?
– Вон, девчата, поле видите? Залыс-гора называется, там пасти и будете. Я к вам в двенадцать подойду, пойло поднесу, помогу по первости перегнать.
– Нин, а вдруг мы их потеряем? Пересчитать бы надо.
– Как их сосчитаешь? Вон какое стадо!
– Нин, смешное название «залыс-гора», да? Будто залысины на лбу у леса.
– Угу. Хорошо, что от фермы далеко, не видно, как мы работаем.
– Нин, давай я все-таки вперед забегу и пересчитаю.
– Валяй.
Два, четыре, шесть… То сбиваются в комок, то раскатываются, как орехи. Все время разное число получается. Боюсь, разбредутся в разные стороны – не соберешь.
– Нин, как бы нам не пришлось бегать вокруг них весь день и лаять.
– Не валяй дурака! Трава сырая, как на такую сядешь?
– Давай мою куртку подстелем, а твоей укроемся.
– Угу.
– Нин, а вдруг они в лес рванут. Где мы их будем искать?
– Да сядь ты, не вскакивай. Капли из-за тебя за шиворот затекают.
– Ну что это за работа?! Сидишь себе, телята смирные, траву жуют… Наши там под дождем капусту полют, а мы…
– Зато они четыре часа повкалывают и на боковую, а нам тут целый день торчать. Вон у меня уже все брюки на коленках промокли.
– Хоть бы книгу взяли с собой почитать.
– А ты мне расскажи что-нибудь. Лариски говорят, что ты законно рассказываешь.
– Достоевского «Братья Карамазовы» хочешь?
– Валяй.
– Ой! Что это они?
– Кто?
– Да телята! Встали в кружок, будто сговариваются о чем-то. Это их, наверно, Коричневый баламутит.
– Сама баламута! Сядь, из-за тебя куртка слетела!
– Нинка! Они к лесу рванули! Все как один! Потеряются!
– Куртку возьми!
– Их надо до леса перехватить, там они разбредутся– ни за что не найдем!
– Попадет нам! Скажут – проворонили!
– Сто-ой!
– Сто-ой!
– Здорово они бегают! Маленькие, а такие шустрые! Жаль, что они в колдуны не понимают: запятнали бы одного, он замер, потом другого, третьего…
– Сто-ой!
– Сто-ой!
– Нин! Там еще одно стадо!
– Это Лашино с Ларуськой.
– Перемешаются!
– Девчонки, куда вы гоните?!
– Мы не гоним, мы догоняем! А вы чего?
– Ну и мы догоняем!
– Перемешались! Теперь их сам черт не разберет!
– Лаш, это ваше поле?
– Не-а, наше – вон там, за дорогой.
– Здорово вы рванули!
– Вы, можно подумать, меньше.
– Везет Ритке с Ларкой, их не заругают.
– Ага, «везет»: когда мы по дороге бежали, я видела, как они свое стадо из реки выуживали.
– Как, вплавь?
– Угу. Брюки засучили, разулись и гоняли.
– Чо я приду-умала! Давайте разделим телят поровну и погоним их на свои поля. Телята все одинаковые, кто заметит, что перемешанные.
– У тебя, Лаша, не голова, а Дом Советов.
– Эй! Эй! Ну же! Пошли!
– Эй! Идите же, черти!
– Пока, Лаш.
– Смотрите, никому не говорите.
Хорошо с Ниной! Она мне как лучик солнца в сырой день! Без нее я бы не знала даже, в какой стороне ферма. И не боится ничего, вон как уверенно стадо подгоняет, будто всю жизнь в деревне жила.
– Чо, намокли, пичужки? Соскучали, небось, по своим городским квартирам?
– Нет еще.
– Ой, девки, вы ж мне всех телят перепутали.
– Разве есть разница?
– А метки-то на ушах. Гляньте, энтот Надькин и энтот тоже…
– Мы нечаянно. Они лежали, лежали, а потом вдруг как кинутся в лес!
– Эх вы, горе пастухи. Гоните, по загонам пойло разольем. Потом Надьку кликнем. Ишь! Ишь! Пошли! Ишь!
– А после опять в поле? Сыро ведь, не простудятся они?
– Чего простудятся? У телят шкура потеплей вашего будет. Пускай жиров нагуливают – осенью на мясопоставку пойдут. Или вы про обед беспокоитесь? Рано ищщо. Во-он кады солнце за речкой будет, побегёте по очереди, покушаете.
Вот, значит, как! Мы здесь работаем для того, чтобы вот эти доверчивые ласковые мордочки превратились в красное мясо на прилавке?!
Что, бессовестное брюхо, только что мечтало о горячей котлете с картошкой?! Вот, любуйся теперь на тощие спины с торчащими хребтами и представляй себе, как с них сдирают шкуру и рубят мясо!
– Нин, как ты думаешь, что у нас сегодня на обед?
– Суп да каша – пища наша.
– Вот и хорошо. Я теперь на мясо смотреть не смогу. А ты?
– А я бы сейчас пару котлет рубанула. И борща горяченького со сметаной.
– Поаккуратнее девки с пойлом. Комбикормов нонче мало завезли.
– Угу.
– Дождь, кажись, перестал. Вы вот чо, девки: на Лыс-гору погоните, смотрите, чтоб телята в огороды не забрели. А то вас хозяева-то быстро кольями огреют. Не посмотрят, что городские. И в заовражье не пускайте, там бык пламенной пасется. Он, если с цепи сорвется, в клочья всех разорвет. И еще вот чего: с Надькинами больше не спутывайтесь, она баба языкастая и рукам волю любит давать.
– Нин, а огороды-то где?
– А где Заовражье?
– А Лаша с Ларуськой в какой стороне?
– Я и Лыс-Гору-то не найду.
– А ну пошли, окоянные!
– Нин, я ж говорила, нам теперь придется всю неделю, как овчаркам вокруг стада бегать и лаять.
– Ну, вот еще, буду я как овчарка! Я, может, пуделем хочу быть. Тяф -тяф – тяф!