Текст книги "Он строит, она строит, я строю"
Автор книги: Любовь Каверина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
– Чего уставилась? Снежную бабу не видела? Ну, дак получай!
Ой, чуть в лицо комком не попали! Ой! Ну что они! Я же играть с ними хотела. А низенькая чего хохочет? Зубы-то какие мелкие. Как у мыши! Настоящая Блажа!
– Блажа – вот ты кто!
– Чего-о? Валь, дай ей еще!
– Блажа! Блажа!
– Ну-ка, подь сюда. Ближе, ближе, не бойся. Кто это тебя дразниться научил?
– Никто.
– А почему ты старшим грубишь, хочешь бандиткой вырасти?
– Нет.
– А по сараям почему бегаешь? Ай-ай, не хорошо. Тебя мамочка заругает, а папочка ремешком всыплет.
Зачем эта длинная притворяется, что она взрослая? Даже голосом соседкиным говорит. Сама она на бандитку похожа – вон лицо какое некрасивое.
– Молчишь? Нехорошо молчать. За молчание можно и подарочек схлопотать.
Странно, Длинная не сильно ткнула мне в лицо кулаком. Даже совсем не больно, а из носа что-то течет. Соленое. На снег капает красным. Кровь! Как же я теперь такая грязная домой пойду? Попадет мне. Хоть бы дома никого не было…
Дома, как нарочно, оказались и папа и мама. Папа, как увидел меня, сразу рассмеялся. Что ж тут смешного, если у человека кровь? Мама принесла мокрое полотенце и положила мне на нос.
– Вот уж дал мне господь бог дочь-размазню. Не может даже защитить себя. Сколько учил: сожми кулак и бей со всей силы по-боксерски в челюсть. Один раз дашь отпор – больше не полезут.
– Да я ей сколько раз говорила… Мальчишка меньше ее ростом хватает палку и бьет ее, а она вся сожмется и стоит, как тетеря.
Кровь больше не шла. Меня отправили на кухню мыться. Зачем нужно учиться драться, если гораздо лучше просто вместе играть?
С Длинной Валькой мы потом часто играли.
Я ее не боялась. Нужно только знать, что в любой момент она может разозлиться и начать все топтать, ломать, толкаться, плеваться. Как только видишь, что она ни с того, ни с сего начинает кричать – сразу беги к своей парадной. Дальше парадной она за тобой не погонится.
Аллочку когда отпускают гулять? Никогда. Блажу выпускают во двор раз в сто лет. Зато Длинная Валька целый день во дворе торчит. И живет она не как все, в доме, а в педучилище с попугайчиками.
Попугайчиков я сама первая увидела. Когда во дворе снег растаял и тротуар высох, взрослые ученицы вышли во двор скакать через веревочку. Маленьких скакать не брали, и я разглядывала девушек, которые свешивались в открытые окна, смеялись и кричали. И вдруг за стеклом я увидела желтых и голубых птиц. Я спросила про них у Вали.
– Попугайчики-то? Ага, красивые. Хочешь посмотреть?
– А можно?
– Мне все можно. У меня там мать уборщицей.
Конечно, мне очень хотелось посмотреть, как в педучилище можно жить.
Валька повела меня по черной лестнице в свою комнату, где не было никаких попугаев. Там вообще ничего не было, кроме кровати и тумбочки. Только на подоконнике лежала большая белая голова от статуи. Я пробралась к голове посмотреть на двор сверху с четвертого этажа. За пыльными стеклами ничего невозможно было разглядеть. Валька стояла возле тумбочки, покрытой клеенкой и пила холодную воду из носика чайника и заедала булкой без масла.
– Слышь, а что такое «блажа»?
– Не знаю. У меня так просто вырвалось.
– Во даешь! Слова выдумываешь! А ты читать по-письменному умеешь?
Я кивнула, хотя читать умела только по-печатному.
– Видишь книжечка. По ней мамашка кровь сдает и получает за это деньги. Вот здесь написано 16, а я переделала на 2, ну, чтобы еще раз сдать кровь. Незаметно?
Заметно. Но неудобно сказать. А то Валька догадается, что я не понимаю, как это из человека забирают кровь, и он живет после этого. Наверно, Валькина мама ходит как скелет, и у нее руки и голова качаются.
– Ты мою сеструху знаешь?
– Нет.
– Ну, она большая, ходит в черной шинели с блестящими пуговицами. Видала?
– Нет.
– Ну, про нее еще во дворе говорят, что она фулюганка. Слыхала?
– Нет.
– Это потому, что она в ремеслуху ходит. А чем в ремеслухе плохо? Кормят, одежу дают и специальность будет – чего она в семилетке-то забыла?!
– Ничего.
– И правильно. Я тоже после шестого в ремесленное.
Про ремеслуху я все поняла: это как детский дом для взрослых. А вот как мне быть с Валькой – я не знала. Раз я видела, как она живет, значит, теперь я ее должна пригласить к нам. А у нас сейчас дома Никифоровна. Или стирает или обед готовит. Может не пустить. Скажет, что мы полы топчем или что игрушки разбрасываем, и не пустит. Когда мама придет – тоже нельзя, мама будет усталая, и мы ей помешаем. Хорошо, что еще папа на гастроли уехал.
– Валя, хочешь пойти к нам, я тебе покажу игрушки?
– Не-а. У тебя там кто из родичей. Заругаются.
– Нет, только Никифоровна.
– Нянька, что ли?
– Ну что ты! Я уже большая. Она маме помогает по хозяйству.
– Да? А ты чо по чужим фатерам ходишь?! А ну вали отсюда!
Все. Нужно убегать. Сейчас разозлится.
Я дружу с Валькой, Валька дружит с Блажой, а Блажа – ни с кем.
Ее все гоняют. Это игра такая. Сначала нужно нарочно ее не замечать, а потом вскочить и мчаться за ней до парадной. Или по-другому: принять ее в игру, а потом, когда все забудут, что она Блажа, кто-нибудь должен завопить: «Блажа!!!» Блажа побежит, и все за ней. Однажды я побежала вместе со всеми и не успела остановиться около ее парадной. Меня внесло прямо внутрь. Там было темно и никого не видно. Может, Блажа спряталась за дверь? Нет. Под лестницу? Там стоит чья-то коляска. Настоящая. С блестящей ручкой. Вот бы мне такую покатать.
– Не трогай. Это не твоя.
Ой, Блажа! Прячется на корточках за коляской.
– И не твоя.
– Нет, моя.
– Что, у вас грудной ребенок есть, что ли?
– Есть.
– Не ври. У тебя никого нет. Даже папы.
Я сама не поняла, как у меня сказались эти слова. Ведь я ничего про эту девочку в красном пальто не знала. Только, что у нее мелкие острые зубы, и все ее гонят. Меня никто никогда не боялся, а эта девочка боится.
– Ты не Блажа. Я это нечаянно придумала. Хочешь, мы покатаем вместе коляску?
– Это наша коляска.
– Ну и хорошо, давай играть в дочки-матери.
Наверху хлопнула дверь. Блажа выпрямилась, отодвинула меня, взяла коляску, как взрослая, и повезла ее к выходу.
По лестнице спускалась женщина в таком же коротком красном пальто как у Блажи. Она осторожно несла завернутого в одеяло ребенка.
– Ты, наверно, Лелечкина новая подружка? Хочешь посмотреть малышку?
Сейчас Леля пожалуется маме, что я ее дразнила. И про те слова скажет…
– Смотри: агу, агу, кто у нас такой малюсенький, агу.
Как же я раньше не подумала, что она такая же, как я, что у нее есть мама, сестренка?
– Ты, девочка, пойдешь с нами на молочную кухню?
– Я больше никогда не буду.
– Чего не будешь? Ах, какое солнышко! И Катюше-агуше откроем солнышко. Пусть весна подрумянит нашу малышку.
– Никогда не буду дразниться.
– Вот и хорошо, вот и не дразнись. Держись за коляску. Поехали с орехами.
Мы шли какими-то незнакомыми переулками. Заборы, заборы, садик. Леля держалась за одну сторону коляски, я за другую. Мы все трое были мамы. Мы все трое загорали ребенка на солнышке и боялись, чтобы ветер не надул ему ушки. А когда главная мама ушла стоять в очередь за кефиром, и малыш заснул, мы с Лелей на оттаявшем кусочке асфальта стали прыгать в классики, и мне было даже странно вспомнить, что когда-то Леля была Блажой.
Блажа перестала быть Блажой.
Теперь я, наверно, ею стану. Из-за Норвегии.
Папа приехал с гастролей и привез мне заграничный костюм. Разве в таком можно выйти во двор? Ну, юбка еще ничего, красивая, в складочку. Но пиджак! Ведь пиджаки только взрослые мужчины носят! А кепка! Таких я даже на самых пьяницах не видела. Они совсем другие кепки носят. Я папе пыталась сказать, что у них, за границей, для себя вещи подходящие, а для нас они не подходят, а он говорит: «Глупости, в Норвегии все дети в таких ходят». Но наш-то двор – не Норвегия.
Ну ладно, когда пойду гулять, пиджак и кепку в парадной за дверь можно спрятать. А если папа возьмет меня в цирк, например, на репетицию, ведь нужно будет пройти через весь двор, потом по улице, потом в трамвае. Ужас. Все будут смотреть, будто я из-за границы сбежала.
И если бы только этот костюм, за мной, может, и не стали бы гоняться, как за Блажой. Но папа еще и подстриг меня. Он сказал, что у ребенка не европейский вид. Я пыталась объяснить, что мне нужно составить косички, потому что они только-только чуточку отрасли, и все так носят. Но мама сказала, что со мной некому возиться. И папа отвел меня в парикмахерскую. Там он как всегда стал шутить с женщинами и сказал, что в Норвегии самая модная стрижка под мальчика. Я заплакала.
Идти через двор моей голове так голо, будто я шла совсем без платья. Папа сказал, чтобы я не втягивала голову в плечи. Выпрямляюсь. Совершенно не понятно, куда теперь такую голову девать. В парадной ведь ее, как кепку, не оставишь.
Хоть бы скорее на дачу, там не столько народу на улице.
– Пап, когда мы в Токсово поедем?
– Соскучилась по нашему дому, голубка? Я, признаться, тоже. Только, боюсь, что пожить нам с тобой на даче не удастся. У мамы неприятности на кафедре, и тебя решили отправить на лето в Калинин.
К бабушке? Вот здорово! Она хоть не будет заставлять меня носить дурацкий костюм. Сразу скажет, что ребенка как пугало вырядили, и спрячет его куда-нибудь. А на голову панамку наденет. Интересно, как там, в Калинине, все живут? А дома там такие же, как в Ленинграде или как на даче?
– Пап, а как это «неприятности на кафедре»?
– Маму после защиты диссертации хотят засунуть на периферию заведовать больницей.
Перефиря – это, наверно, какое-нибудь совсем плохое место, раз туда засовывают. А как же я? Ну, меня мама с собой возьмет. А папа? Вдруг там цирка нет? Это ж не Токсово: по телефону не позвонишь, на поезде не приедешь.
– Пап, а может это из-за маминой шубы?
– Глупости. Великолепной выделки норвежский мутон. Такой второй во всем городе не сыщешь.
Да– а-а, вообще-то, для взрослых заграница не такая уж и плохая. Мамина шуба и вправду как у принцессы -нежная, пушистая. Даже толстая соседка сказала, что шуба богатая. У нее у самой от всей шубы только воротник из лисицы. У мамы тоже есть две лисицы, но папа сказал, что в чернобурках сейчас только жены офицеров ходят. А вот и нет. У нашей соседки муж не офицер, а просто Гришин – Пьяница. Она его так зовет. Офицер у нее зять. Никифоровна сказала, что он у нее в Германии служит и с пол германии уже сюда барахла натаскал.
Наверно, из Германии вещи для нас более подходящие. Потому что там почти как у нас, а в Норвегии – капиталисты, и даже король есть.
– Пап, а с кем же я в поезде поеду?
– Одна. Ты у нас уже большая, осенью в школу пойдешь. Попросим кого-нибудь из попутчиков за тобой приглядеть. А там дед с бабкой встретят.
Калинин похож на город и на дачу сразу.
Бабушкин дом городской: кирпичный, четырехэтажный. На самой главной площади. Называется, как у нас, – Театральная, а лопухи на ней – каких никто ни на Ржевке, ни в Токсово не видел. Два лопуха на палки наденешь – крыша, один разложишь – стол, три – кровать, из мелких листьев – посуда. Играй, сколько хочешь. Только с кем? Девочек вокруг много. Они ходят в штанишках-шариках на лямочках, «лягушата» называются. Нужно попросить у бабушки сшить такие же. Она сошьет, и меня сразу примут играть.
Девочки играют не на площади, а во дворе. У нас двор для детей, а тут во дворе стоит стол со скамейками, и взрослые мужчины играют в домино. Для остальных место за сараями. Там женщины вешают белье, малыши копают совком вместо песка – опилки. И вкусно пахнет дровами.
Мальчишки не бегают с палками по крышам сараев, а сидят на чурбачках и рассказывают ужасы. А когда темнеет, из щелей забора начинают высовываться окровавленные пальцы. В раскачивающихся ветвях старого дерева кричат вороньими голосами утопленники. Их трясут за ноги, а руки болтаются как крылья. И голова бьется об землю как мертвая. По каменной мостовой выстукивают огромные башмаки Страшилы: стук-стук, все ближе, ближе, сейчас он схватит самого маленького из нас, разрежет на кусочки, а потом продаст на рынке как мясо. Вскочить, побежать домой? Но Страшила только того и ждет, чтобы наброситься на труса. Лучше сидеть и делать вид, что ни капельки не веришь. Тогда он пройдет мимо.
Нет, и за сараями, и на театральной площади, и в очереди за булкой (там тоже хорошо: целый день стоишь и целый день играешь) – это все «в Калинине», а но не «у бабушки». «У бабушки» – это только в ее квартире и в Городском саду.
У нас не бывает так, чтобы целая квартира принадлежала кому-то одному, а у бабушки – целых две комнаты, кухня – и все ее. Даже белые дорожки можно постелить в коридоре – никто не запачкает. Бабушка целый день ходит по этим дорожкам, поправляет загнувшиеся уголки, и все время повторяет, что у нее порядок и уют. Из всего уюта мне больше всего нравится картина с золотой рамой, которая висит в комнате со смешным названием «зала», и фуксия, которая цветет в целое окно. На картине нарисованы фрукты, такие вкусные, что на самом деле таких не бывает. А у фуксии наоборот – цветы как будто искусственные. И названия такого у настоящихх цветов не бывает: фук-кук-сия, фук-нук-сия, фук-мук-сия! В общем, фрукты – неживые для пальцев, а фуксия – для глаз и ушей. Все вещи у бабушки такие: хотят, чтобы на них смотрели и не трогали.
Долго смотреть скучно. Приходится уговаривать бабушку пойти со мной в Городской сад. Она любит туда ходить. Сначала скажет: «Нельзя бросать дело, не доделавши», потом скажет: «Не такой я человек, чтобы гулять, когда делов полон рот», потом откроет свой большой шкаф с зеркалом и достанет платье с дворцовым названием – маркизетовое. Я уже давно рассмотрела на нем все лиловые цветы, все оранжевые гроздья рябины, все зеленые листья, но чтобы поторопить бабушку, говорю, что она в нем прямо королевна. Она все равно долго-долго себя то с одного, то с другого боку в зеркало разглядывает. И долго-долго говорит, как она умеет жить, а мы нет. Наконец, она распускает свои волосы, чтобы заплести их короной вокруг головы. Это у нее, в самом деле, настоящее богатство. Мне бы хотя бы кончики ее волос приставить к голове. Ну, чуточку-чуточку, только чтоб косички лентой прихватить – и все.
– Видишь, что значит шкаф с зеркалом: все как у людей – и волосы, и платье А тебя оболванили как чумичку и прислали.
Все. Про папу и про меня плохое сказала, значит, осталось только завязать мне на макушке больно-пребольно бант – и мы выходим.
Городской сад – это не сад с фруктами, а красные дорожки, ровная трава, по которой нельзя ходить, и кусты, про которые написано «не ломать». В саду сначала будет «комната смехе», там не смешат, а просто зеркала изогнутые, и можешь сам смеяться. Дальше тележка с газировкой и мороженым, потом – сцена, на ней играют музыку или поют артисты. Долго ходить по дорожкам скучно, все время просить пять копеек на газировку – неудобно. А уговаривать бабушку спуститься к Волге и посидеть на перевернутых лодках – бесполезно. Она не любит некультурных мест.
Приходится сказать, что я вывихнула ногу и хромать до самого оркестра. В оркестре интересно смотреть на большущие похоронные трубы, такие же, как на Ржевке, и на барабан с двумя крышками на голове.
– Хватит носом в сцену торчать. Под музыку нужно гулять. А то люди подумают, что ты из деревни. И вообще, дед Миша скоро с производства придет, его надо обедом кормить.
Я знаю: калининский дед мне не родной. Он муж бабы Мани. Мой родной дедушка ленинградец. Он военный.
В Городской сад дедушка Миша ходил с нами только по воскресеньям. Он надевал перед зеркалом свой серый костюм, а бабушка ему, как маленькому, завязывала галстук. Ей нравилось, что дедушка, как я, просит у нее «мелочишку на кружечку пивка», но она притворялась, что ворчит на него, как на меня. Вообще-то она его все время хвалила, и при этом получалось, что мой папа и ленинградский дед хуже дедушки Миши:
– У меня Мишуля ни во что не вмешивается: что достала, что сварила – все хорошо. Он сам себе ни одной пары носков не приобрел. Даже не знает, где их и покупают-то. У себя на стройке он инженер – командует, а дома – я командир.
Я стеснялась калининского дедушку, потому что он очень неприлично переделывал слова: говорил не «сосиски», а «засиськи», и при этом подмигивал. И пиво мне его не нравилось: целую очередь простоишь, а оно – горькое.
В Калинине лето очень долгое,
Дольше, чем дома. Я соскучилась по маме. Мне больше не хотелось ни во дворе играть, ни в очереди за булками стоять, ни в Городской сад идти. Я сидела на стуле у двери залы и ждала маму. Нельзя было даже на секунду отвести взгляд от ручки двери, иначе пропущу, как она покачнется, два раза опустится, и мама войдет.
Бабушка не понимает, что я очень занята, что я боюсь пропустить маму, и зовет меня играть с дедушкой в домино, пить чай.
– Чего губы-то надула – вылитый батька! На-ко, я тебе булочку маслицем намажу.
– Спасибо, не надо. Это не булка, а просто серый хлеб. И масло топленое неправильное, так невкусно.
– Ишь, барыня какая! Масло ей не ндравится! Что это тебе Питер с сырами да колбасами?! У нас люди и такого годами не видят! Я как к вам еду, обязательно бидончик прихватываю. А ей, видите ли, невкусно!
Я ждала– ждала маму. И все-таки пропустила ее приезд. Однажды утром просыпаюсь, а она уже на кухне, продукты достает из сумок. На ней новое платье, голубое с тоненькими белыми веточками. И пахнет вкусно.
– Мам, намажь мне булку настоящим маслом
– Что, внученька, мы с дедом голодом тебя морили?
Мама смеется и поверх масла кладет большой кусок колбасы.
– Мам, а когда мы домой поедем?
– Что, внученька, мы с дедом на тебя не угодили?
Бабушка обиделась на мои слова и ушла с кухни.
– Мам, я же не хотела. Я нечаянно.
– Знаю. Жуй, как следует. Мы с тобой не в Ленинград, а в Москву поедем. У меня там еще дела остались.
Вот здорово! И Москву интересно посмотреть, и с мамой в поезде покататься!
Москва оказалась не такой, как Ленинград.
И уж совсем не такой, как Калинин. Там все большущее: не дома – домищи, не люди – людищи. И еще там есть метро – целое метрище Я и раньше знала про метро. Красную букву «М» в книжках на картинках видела. Но не знала, что на убегающую лестницу никак не наступить. Мама с чемоданом шагнула и поплыла от меня, и чемодан поплыл. Я за него держусь, а он уплывает. Ноги тут, а руки с чемоданом там. Вот-вот разорвусь. Вдруг кто-то поднимает меня сзади и ставит на убегающую лестницу
– Ну что ты как дикарка, отцепись сейчас же от чемодана.
Мама сердится. Но все равно приятно, что ноги у меня плывут вместе с лестницей.
– Мне вовсе не страшно, я просто помогаю тебе, чтоб не тяжело было.
– Отпусти чемодан. Сейчас лестница начнет выпрямляться.
Я прыгаю вперед и снова взлетаю на воздух. Меня опять кто-то поднял и поставил. Неудобно, некогда оглянуться и сказать спасибо. Нужно догонять маму, чтобы не потеряться.
В Москве все не только большое, но и очень богатое. Люди живут в гостинице, диваны и кресла там бархатные, а на низеньком столике – перламутровая раковина. В конце длинного коридора – круглая блестящая печка, Титан называется. Мама сказала, что Титан – это великан такой, и брала из него горячую воду, чтобы сварить яйца и чай. Так наверно, только капиталисты завтракают.
После завтрака мы убегали по делам. Мама убегала, а меня оставляла в каком-нибудь саду ждать. Ждать приходилось долго-долго. Я скакала то на одной дорожке, то на другой, чтобы не заметно было, что меня оставили одну. А то придут страшилы-цыгане и уведут. Мама тоже за меня беспокоится, и каждый раз, когда видит меня, радуется.
– Мама, твои дела скоро кончатся?
– Боюсь, что нет. Проголодалась?
– Угу.
Мама дает мне пирожок и берет меня по своим делам.
Ни у кого нет таких дел, как у мамы. Они у нее в высотном здании. Громадном – до неба. Внутри лифт и коридоры, как в гостинице, только еще длиннее и красивее. И везде двери-двери-двери. И у каждой – очередь, как в поликлинике. Мама садится в очередь. Долго-долго ждет, потом входит в комнату. А я остаюсь и стараюсь сидеть смирно. Мимо ходят толстые мужчины в черных костюмах. Они знают, что это место не для детей,
Как бы они не навредили маминому делу из-за меня. Хочется спрятаться под стул. Выходит мама. Так и есть – навредили.
– Мам, я тихо сидела.
– Угу.
– Мам, мы в гостиницу пойдем?
– Нет, в гости к Туреповым.
– Ой, Туреповы? Которые «творог с яйцом и медом»?
Мама улыбается, значит, не сердится на меня. Я знаю: Туреповы тоже артисты Папа, когда был с ними на гастролях, готовил такое блюдо, чтобы кормить их малыша. Интересно посмотреть, как живут люди, которые превратились в блюдо «турепчик»? Вкусный «турепчик», я бы сейчас съела его.
Мы опять едем в метро, входим в какой-то совсем не московский дом, поднимаемся по пыльной лестнице. На перегороженной простынями площадке стоят шкафы, раскладушки. Выше – кухонный стол, на котором горит керосинка.
– Мам, разве люди в Москве живут на лестницах?
– Тише.
– Я и так шепотом.
Какая– то женщина в длинном халате моет в тазу волосы.
– Кончайте мерлехлюндию, дорогая, – говорит она из-под волос. – Вы должны бороться. Завтра же запишитесь на прием к министру.
Женщина заворачивает волосы в полотенце. Берет в рот папиросу.
– Вас не имеют права, за здорово живешь, вышвыривать с кафедры.
От красных губ на папиросе остается полоска. Из-под тюрбана ползут ручейки дыма.
– Видите, мы же боремся. Сказали, не выедем – и не выезжаем. Не садись, детка, на табуретку, она колченогая. Сейчас будем чай пить.
– С «турепчиком»?
Ой, не знаю, как это у меня вырвалось!
Женщина хохочет и звонко чмокает меня в щеку.
Я потом часто во сне бродила по лестницам, перегороженным простынями, и искала женщину с папиросой, чтобы спросить у нее, что такое «мерлехлюндия», а когда находила то самое место, там оказывалась только керосинка и папироса с красным ободком в блюдце.
– Мам, а министр – страшный?
– Ну, почему же? Он меня очень внимательно принял.
– Теперь у тебя все дела кончились?
– Дела еще только начнутся, когда я приеду в институт.
Странная вещь дела: их делаешь-делаешь, а они вместо того, чтобы кончаться, начинаются. Но все равно из маминых слов видно, что мы скоро поедем домой. Ура-а-а! На поезде, в купе, как в домике! И мама целый день будет только со мной!
Домой мы приехали не в Ленинград, а в Токсово.
Папа в заляпанном известкой комбинезоне мешал раствор в корыте и ничуть не удивился нашему появлению. Дом подрос – стал даже выше меня. Хотя и не везде: спереди – выше, а сзади – ниже. Внутрь дома уже можно заходить, потому что есть дверь. Но я хожу через стену.
– Пап, а этот фундамент для чего?
– Для веранды.
Странно, что никогда раньше я не видела, чтоб внутри дома росла настоящая живая сосна. А ведь она красивая. Кожица тоненькая, ласковая.
– Пап, ведь сосенку пожалеют, не спилят? Она не помешает. Вон у Угловой фикус в комнате рос с целое дерево. А тут нужно будет только в полу небольшую дырку оставить для ствола.
Папа сказал, что раз уж мы приехали, нечего прохлаждаться: пусть мама проявит изобретательность и соорудит что-нибудь на обед, а я буду учиться делать кирпичную кладку. Потому что настоящий человек должен уметь абсолютно все.
Раствор, который я несу в ведре, оттягивает мне руку до колена. Правой руке приходится тяжелее всего, потому что левая – бездельница. Ей отдашь ведро, а она, чуть что, сразу подсунет его обратно правой. Сержусь на левую, нарочно заставляю ее нести дольше, а забудусь – ведро опять у бедняжки правой.
– Притащил, мурашок, молодчага. Залезай ко мне на козлы.
Неловко поддевать раствор мастерком, он жидкий и стекает по бокам сметаной. Зато, если погладить его, он становится гладким и блестящим, как пол в бабушкиной зале.
– Поищи-ка, муравьишка, мне две половинки и четвертинку кирпича, я их вроде видел внизу.
Папа нарочно послал меня кирпичи искать. Знает, что все вещи всегда от меня прячутся. Может, делать кирпичную кладку я и научусь, а вот находить половинки и четвертинки в куче кирпича – ни за что!
– Пап, сколько нужно притащить кирпичей, чтобы из них целый дом получился?
– А, принесла четвертинку? Давай. И половинки давай.
– Пап, ведь правда можно не спиливать сосенку? Представляешь, она будет стоять по середине пола и отражаться в натертом паркете. Кто войдет – сразу подумает, что у нас Новый год.
– Угу. Тащи-ка, малышок, еще полведерка растворчику.
Есть хочется. И дождь накрапывает. Хоть бы хлынул как следует, мы бы перестали работать и пошли в сарай обедать. Красиво как – на домашней сосенке каждая иголочка стала серебряной, а на конце повисла капля! Дзинь – холодная слезинка упала мне на нос. Сосна понимает, как тяжело тащить раствор, жалеет меня.
– Проголодался, голубок? Пойдем, посмотрим, чем нас наша хозяйка угостит.
Мама сидит на пороге сарая и помешивает что-то в закопченной кастрюле. Пламя в окошечке керосинки скачет как кошка. Мама сердится. Не на меня. На суп, который не хочет вариться, на керосинку, на очередь в магазине. Папа моет руки.
– Когда мы обедали на приеме у Шведской королевы, я с ужасом пытался угадать назначение бесконечного количества вилок, ложек, фужеров на столе. Но к нам подошел мажордом и сказал, что весь королевский этикет состоит в том, чтобы мы чувствовали себя как дома.
Я кладу на клеенку три ложки с обкусанными концами, ставлю три глубоких тарелки. Мама большой тряпкой снимает кастрюлю. Я добавляю три маленьких тарелки и три вилки для этикета.
Папа ест быстро, глядя перед собой в тарелку. Мама помешивает суп, ждет, пока он остынет. А мне уже почему-то не хочется есть. Интересно, у Шведской королевы едят гороховый суп? Угу, такими малюсенькими золотыми ложечками.
– Не сиди так, мартышка, все равно из-за стола не выйдешь, пока все до чиста не доешь.
Хоть бы дождь скорее в осень превратился.
Осень, когда ее зовешь, не приходит.
А потом вдруг раз – приезжает бабушка их Калинина и оказывается, что уже осень, и мне пора готовиться в школу.
Первое, что делает бабушка для школы, это она начинает ужасаться. Ужасается она не маме с папой, а соседкам:
– Последние деньги в свою проклятую дачу вгрохали, а ребенок перед школой голый. Разве я могу на это спокойно смотреть?! У меня душа изболелась, как они живут! Оба такие деньги получают, а куда, спрашивается, их девают?! Все книги проклятые сжирают! Муж называется, в комнате и так не повернуться, а он их тащит и тащит! Чтоб ребенок пылью дышал!
Бабушка продала мой норвежский костюм и купила школьную форму. Я думала, что теперь бабушка сможет смотреть на меня спокойно, но оказалось, что к форме нужен еще портфель.
– Ученые называются: ребенок в первый класс идет, по всей стране это праздник, а они не могут даже портфель купить – стой бабка с больными ногами в очередях. Нечего было дите рожать, коли воспитывать не умеют.
Портфель бабушка купила не коричневый, как на всех картинках, а розовый и очень толстый. Он был похож на поросенка и противно пах новой клеенкой. Я не стала предлагать бабушке, покрасить его чернилами, а то опять начнет плакать и топать ногами. Пусть лучше без больной души едет к себе в Калинин. Но она опять не уехала.
– Да я б тут и на минуту у них не осталась, да как подумаю, что ребенок в школу с голой головой будет ходить, так у меня все сердце разрывается.
Чтобы у нее сердце не разрывалось, бабушка нашла в кладовке мамину старую шляпу. Почистила ее щеткой и села кроить. Сначала горшочком, потом кольцом – для полей, потом цветочками – для украшения. Утром я проснулась – шляпа уже готова. Шляпа как шляпа, с завязочками под подбородком. Неизвестно только, что у остальных девочек в школе будет на голове.
Хорошо, что, наконец, бабушка уехала в Калинин. Потому что, если бы она услышала, как над моей шляпой хохотал папа, то совсем бы умерла.
Папе хорошо смеяться, он взрослый, его все вещи слушаются. А надо мной, как только школа началась, они нарочно издеваются. И в голове у меня все перепутывается. Будто все время ночь, и мне снится один и тот же сон. Я одеваюсь идти в школу. Опаздываю. Натягиваю чулок. Где второй? На стуле – нет, под столом – нет, в шкафу, под диваном, на сундуке? Как же по улице идти в одном чулке? Ага, вот он! Откуда дырка на колене? Вчера был целый. Ее кто-то нарочно провертел. Чтобы я опоздала. Роюсь в железной коробке из-под халвы, ищу иголку с вдетой ниткой. Нашла. С черной. Стягиваю дыру в уродливый рубец. Натягиваю чулок. Быстрее! Где ботинок? В коридоре – нет, в шкафу – нет, под стулом? Его нарочно кто-то спрятал. Ага, под стулом чьи-то валенки. Натягиваю. Бегу. В боку колет. Знаю, что урок уже начался. Мне, наверно, никогда не добежать. Скорее. Все там, а я одна здесь. Еще быстрее! Прибежала. Раздевалка пустая, будто во всем мире никого нет. Только нянечка вяжет носок и смотрит на мои валенки. С них натекла уже целая лужа. Прикрываю лужу и валенки портфелем. Как же я не догадалась, что осенью валенки не носят?
– Девочка, чья же это на тебе одежка?
Смотрю на себя в мутное зеркало в раме. Ой! Кто это? Блажа в моем стареньком халатике? Или это я забыла надеть форму? Прячусь от той неряхи в зеркале за вешалку. Крадусь по коридору. Стеклянные двери классов закрашены коричневой краской. В одном стекле разморожено круглое отверстие. Тянусь на цыпочках. Заглядываю в глазок. Все сидят, пишут. Я бы что угодно отдала, чтобы очутиться там вместе со всеми, а не здесь одной. Пусть бы меня как угодно наказали, только пустили внутрь.
Выходит учительница. Она долго непонятно говорит что-то про страну и про родителей. Пытаюсь пригнуться и проскользнуть в класс. Она ловит меня за плечо и опять говорит. Из ее слов получается, что я всегда буду здесь, а они всегда все вместе там. Учительница закрывает дверь, и я остаюсь.
Этот сон никогда не кончается. Он тянется и днем, и ночью. А иногда всплывает в сумерках, когда я возвращаюсь домой и никак не могу вспомнить: где я потеряла портфель. Может, забыла в школе? Или вообще оставила утром дома? Нет, пожалуй, я его видела днем на горке, когда на нем катались какие-то мальчишки. Или это было во сне?
Все мои вещи жили своей непослушной жизнью,
а отвечать за них приходилось каждый раз мне.
– Почему у тебя такая жеваная тетрадь? – спрашивает учительница.
Но я, честное слово, не видела, кто смял тетрадь. Мне и самой противно смотреть на грязь и каракули.
– Кто написал за тебя это упражнение? – голос у учительницы такой, будто я натворила что-то ужасное. Она велит мне встать и признаться перед классом. Оставляет после уроков. Но кто же мог его написать? Бабушка в Калинине. Мама на работе. Папа вообще по школьному не умеет. Потому что он печатает на машинке. Я сама написала. Взяла на папином столе вечное перо, вот и получилось без волосных и нажима. Учительница не верит. Она считает меня вруньей. Даже еще хуже – не признающейся вруньей.