Текст книги "Он строит, она строит, я строю"
Автор книги: Любовь Каверина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
– Звонок! Я пошел принимать гостей, а вы тут, девочки, быстро, но, не суетясь, заканчивайте.
Нет, я не могу, как мама, быть и дамой и служанкой сразу. У меня все из рук падает, отвечаю невпопад. Я же говорила: дети не подходят для гостей. Отпустили бы меня сразу за шкаф спать.
Мама нашла бабушке комнату в Ленинграде.
– Мам, почему только одну, ведь бабушка меняла целую квартиру?
Сравнила: то Калинин, а то Ленинград. По Ленинградским нормам комната просто прекрасная: Кировский проспект, кругом парк, в квартире всего двое соседей. Ты даже не представляешь, столько закопченных трущоб я исходила, пока эту комнату нашла.
Да– а, комната у бабушки, может и хорошая, только она в ней не живет. Не успел папа уехать на гастроли, как она перебралась к нам.
Теперь после школы не очень-то почитаешь. Если бабушка готовит обед, попробуй, возьми книгу в руки – сразу услышишь:
– Опять в книгу уткнулась, когда в доме делов полон рот. Нет, моя милая, так ты нипочем замуж не выйдешь – мужья не любят, чтоб в доме все кверх дном, а жена носом в книжку торчала.
За– амуж, подумаешь. Не очень-то и нужно. Готовить эти бесконечные обеды? Кто их только придумал: первое, второе, третье, первое, второе, третье… А потом посу-уда! Если это до революции придумали, то там одни люди готовили, а другие ели. И было несправедливо. Из-за этих обедов и революция произошла. Не буду я есть бабушкин суп.
– Ишь, чего выдумала, у меня поясница раскалывается у плиты стоямши, а она за столом кривляется. Все силы отдаешь! Только ради ребенка и надрываешься, а она нос воротит! Уйду от вас к чертовой матери и не приду больше!
Странно у бабушки выходит: будто я – это одно, а ребенок – совсем другое. Получается, что дети (только не я) – господа, и на них приходится работать?. Но я ведь не хочу быть госпожой, я не хочу чтобы на меня работали?
– Опять в книгу уткнулась, никакой культуры не понимает.
– Это не в книгу, мне же вечером на английский ехать, надо подготовиться.
– Вот и я говорю: незнамо на что деньги тратят, а живут хуже людей – срам посмотреть! Бабка не приедь, шкаф для одежи им не купи – так они бы всю жисть, платья по углам распихивали.
Нет, не понимает бабушка, что наша комната для ее уюта неподходящая. Ну, вот зачем она папины чемоданы взгромоздила один на другой? Зачем покрыла их старой кружевной скатертью? В такую комнату не только гостей или Арта пригласить нельзя, но даже Ася и та смеяться будет.
– А диван – полюбуйся. Этому старью незнамо сколько лет. Я его еще до войны на барахолке купила, когда твоя мать в Ленинград учиться приехала. У батьки ейного, деда твово, уже семья новая – сам четверо, да еще дочка из Калинина – куда всех спать-то положишь? Пришлось бабке твоей, то есть мне, раскошеливаться.
– Зря бабушка, ты новый диван покупаешь. Старый диван на нас столько лет работал, а мы его раз и выкинем. Лучше бы холодильник, как у Елены Яковлевны, купить. Знаешь, как он довольно урчит, когда ему в брюхо затолкают мяса, колбасы, яиц!
– Глупости. Что мне деньги с неба валятся? Я на четыреста пятьдесят рублей пенсии живу, что мне в твой холодильник заталкивать? Небось будет чего поесть, я и без холодильника знаю, куда положить.
– Зато не испортится.
– У меня не испортится. Это у вас тут на старости лет все с ума посходили: одна кобеля с теленка откармливает, другая мужика деревенского в два раза моложе себя к каждому кусту ревнует! Тьфу, смотреть противно!
– Бабушка, знаешь, мне какой сон про Ксению приснился? Будто сплю я на раскладушке. Вдруг за стенкой у Ксении что-то – трах! – и стекло посыпалось. Думаю, чем же это бьют? Табуреткой по окнам? Вдруг опять – трах, будто железную кровать подняли и шмякнули об пол. Неужели Ксению муж убивает? Почему же не слышно крика? Встаю, чтобы позвать маму, а в комнате никого нет. Крадусь к двери, прислушиваюсь… Может, просто так грохотали, передвигали что-нибудь? Опять трах! Убил! Выскальзываю в коридор. Ксенина дверь распахнута. Какое-то тряпье на полу валяется, а из под него растекается кровь. Ксенин мужик рыскает под матрасом, ищет,где она спрятала деньги. Мне бы нужно прошмыгнуть на кухню, будто просто так в туалет иду, а самой позвонить 02. Но никак не оторваться от двери – ноги к полу приросли. Вот-вот он голову из-под матраса поднимет, меня увидит…Плачу, кричу со всех сил: «Позвоните в милицию!» А звук совершенно не слышен. Так и проснулась от своего жуткого беззвучного крика.
– Нечего было и кричать. Пусть все тут друг друга переубивают, а ты запрись в комнате и сиди. Не твоего ума дело чужим помогать.
– Обедаете? Приятного аппетита.
О! Елена Яковлевна выползла. Сейчас ругань начнется. Пора в комнату улепетывать и за уроки садиться.
– Я вот тоже после обеда вздремнула и замерзла чего-то. Дай, думаю, чайку с тортиком попью.
– Да уж без воды, как говорится, ни туды и ни сюды.
Надо же, я думала, что после того, что бабушка про наших соседей наговорила, они в пух и прах перессорятся, а оказывается, чай собираются вместе пить.
– Чегой-то вашего зятя не видно? В командировке, штой ли?
– Уехавши.
– Раньше, бывало, все сидит с этим Курилкой, чегой-то сочиняеть. А тут смотрю – и Курилки не видать.
– Да у этого Толстопузого никакого стыда нет! Столько лет ходил. Все стены прокоптил. Ребенку дышать нечем, а ему хоть бы что! Пришлось прямо в глаза ему сказать, что он тут не прописан. Он сразу понял, с кем имеет дело. Пальто свое в охапку и живо вылетел. А чего мне бояться, я всегда правду говорю
Ой, лучше бы я сразу пошла за уроки села, чем такое узнать. Вот было бы какое-нибудь лекарство от стыда, чтобы – раз – принял и забыл смешливого толстого человека, который так долго у нас в комнате работал. Неужели можно человека, как старый диван, взять и выкинуть?
– Я вам мою обнову не показывала?
– Ну, похвастайте, Елена Яковлевна, похвастайте.
– Вот, шубу по знакомству достала.
– Ну-ка, наденьте. Бога-атая шуба, что твой медведь. Сколько же, если не секрет?
– Дорогая – полторы тыщи отдала. Это импортная, капроновая что ли, видите, мех какой длинный.
Ничего шуба, но у мамы лучше. И куда ей старой такая шуба? Да еще перед самым летом? Ой, а сама-то я хороша: вместо того, чтобы заниматься и не испортить годовые оценки, сижу тут, уши развесив, и торт лопаю!
Что, животище, хорошо тебе, когда в тебе вкусный обед да еще торт в придачу? Не надо готовить, с посудой возиться, в столовую бежать. Ну, хорошо? Нет, не хорошо. Получается, что ты Арта на обеды променял. Стыдно. А лекарства от стыда нет.
Кто бедный, а кто богатый?
Я знаю, что так нельзя не только говорить, но даже думать. И при этом все только об этом и говорят. Но хитро. Как в игре: да и нет не говорить, черное и белое не выбирать, а про красное и не вспоминать!
– Вы поедете на бал?
– Обязательно.
– А какого цвета у вас будет платье?
– Серо-буро-малинового.
– Мам, я еще никогда на «Москвиче» не ездила!
– Меня дорога беспокоит, снег только что стаял – все, наверно, развезло.
– Ничего, мы тогда через кладбище поедем. Покойников ведь как-то возят, не складывают же их у магазина до лета?
– Бог знает, что ты говоришь. Одевайся скорее. И причешись. Дед терпеть не может нерях.
Конечно, не может. Потому что его тетя Влада целыми днями за каждой пылинкой с метелочкой из перьев гоняется. Если нашу пыль такой метелочкой убирать, понадобятся десять теть Влад. Ботинки у меня какие расхлябанные, грязные – даже не поймешь, какого они цвета. А у деда ботинки как зеркало. Он их каждый день двумя щетками и бархоткой чистит. Надо же – каждый день. И бархоткой. Это уже немножечко богатство.
– Мам, а торт кому? Тете Владе?
– Конечно.
– Она сама торты печет.
– В гости не принято ходить с пустыми руками.
Баба Маня умеет только пирожки печь. И то потом у нее неделю спину «как собаки грызут». А тетя Влада всегда готовит что-то такое, чего я ни у кого не видела. Это потому что она – «гордая полячка». И еще у нее есть два страшных секрета, про которые не принято говорить. У нее отец был польский помещик. И она верит в бога. Даже не в простого, а католического.
– Мам, а тетя Влада любит торты?
– Тетя Влада любит, когда люди соблюдают приличия.
– Ага, это похоже на «во всем должен быть порядок» Антонины Ивановны.
– Ты наблюдательная мышка, они действительно чем-то похожи.
– Только не комнатами. У дедушки такое красивое продолговатое окно и все-все в цветах. Ни у кого такого нет.
– Это эркер называется. Напрасно он в нем так много курит. Это ни его легким, ни цветам не полезно.
– Мам, а какого цвета у него «Москвич»?
– Кажется темно– синего. Он будущей весной собирается в отставку. Обещал взять нас с тобой и через всю Россию отправиться на юг.
– Путешествовать по всем городам на машине! Это же сказка, которая никогда не сбывается!
Ой, какой «Москвич» вблизи красивый. Будто его дедушка натер бархоткой для ботинок. Ручку даже трогать страшно – вдруг сломается.
Как такую дорогую машину пускать по нашему шоссе? Там и грузовики-то с трудом скачут. Того и гляди – либо кузов, либо колеса отвалятся.
– Ну, бригада имени 25 Октября, в путь готова?
– Готова!
– Тогда грузи Владины бутерброды и – поехали! Нам надо к восьми вернуться, потому что сегодня по телевизору балет.
– Ой, балет! Мам, можно я у дедушки останусь на воскресенье?
– Ладно, там видно будет.
С шоссе дедушкин «Москвич», кажется, справляется. Трясет, конечно, на ухабах, но не скрежещет, и ничего не отваливается.
– Спишь мартышка? Погляди, какие нежные почки проклюнулись.
Как можно спать, когда нужно помогать машине – гладить бока, успокаивать.
А действительно все светится золотом. Будто машина охватывает своей роскошью и небо и деревья. Только домишки не чувствуют ее красоту – остаются грязными, покосившимися, залатанными.
– Уже церковь-клуб виднеется. Скоро приедем.
Не бойся, Москвиченька, ты справишься с кладбищенской дорогой. Там не так круто, как от почты. Правда, наверно, все в ямах с водой… Вот если б ты умел встать на два колеса и бочком протиснуться между могилами. Или по воздуху перелетать через лужи. Ничего, я тебе помогу, я эту дорогу ногами хорошо знаю. Ты по песку ползи осторожненько, а по лужам вжик – на скорости. Ладно?
– Ого, как размыло вашу грунтовку! Как бы не забуксовать!
– Может, мы выйдем. Машине будет легче идти?
– Ну да! Грязь месить! Авось проскочим!
Вж– ж-ж-ж! Гуди, Москвиченька, гуди! Сильнее тяни! Ну же! Вж-ж-ж-ж!
– Все, сели!
– Господи, прямо на полпути между шоссе и домом!
– Ну-ка, бабоньки, вылезай. Подтолкни машину.
Вж– ж-ж-ж! Гуди, Москвиченька, гуди! Мы же со всех сил толкаем! Ну же! Вж-ж-ж-ж!
– Ни черта! Только перемазались.
– Придется веток наломать. Бросить под колеса.
– Как бы дождь не пошел. Что-то тучи набегают.
– За ветками! Живо!
Вж– ж-ж-ж! Ну же! Мы столько веток набросали! Вж-ж-ж-ж! Давай, Москвиченька, давай!
– Ни черта! Придется сходить на дачу за топором и строить гать как на фронте.
– Молодец дочь! Что значит военная закалка!
– Ма, я с тобой. А то тебе будет грустно одной по мокрой дороге шлепать.
– Ладно, барышни, а я еще веток поломаю и покараулю: вдруг похоронная машина объявится. Подтолкнет.
Вряд ли похороны вечером бывают. И в дождь неудобно хоронить. Хотя, наверно, весной тоже умирают. Вон сколько новых могил. Не думаю, чтоб мама боялась покойников. Она просто от холода ежится и за дедушку беспокоится.
– Мам, если даже нарубленные деревья не помогут, нужно будет подняться к церкви-клубу и пригнать грузовик. Он запросто вытянет из болота бегемота.
– Так и придется сделать. Только я думаю, отцу не надо спускаться к даче. Мокрый промозглый дом может губительно сказаться на его легких.
Что значит «губительно сказаться»? Он что, может тоже заболеть и умереть? Нет, так не бывает. Он же совсем не старый. Мы еще должны поехать на машине путешествовать по стране. Нам нужно увидеть юг, море.
– Ой, деда, сколько ты веток наломал!
– Принесли топор?
– Знаешь, папа, мы ничего рубить не будем. Ты весь мокрый и плохо дышишь. Ты сейчас садишься и греешься в машине, а я иду наверх ловить грузовик.
– О, раскомандовалась! Я, чай, старше тебя по званию.
– Меня в госпитале и генералы слушались. Садись, доча, в машину. Включите фары, чтоб вас видно было, и грейтесь.
Как хорошо ехать обратно. В машине в дождь еще уютнее, чем при солнце. Два толстых луча разметают темноту с дороги. Фары встречных машин делают страшную чужую темноту нормальной городской. Еще не поздно. Можем успеть посмотреть телевизор. Ни у кого дома нет такого телевизора. Ни у кого нет этого… продолговатого окна с цветами. Завтра, если тетя Влада разрешит, я их буду поливать. Ни у кого нет такой большущей качалки с оленями, на которой здорово слушать театр-у-микрофона. Никто на завтрак не топит молоко в духовке и не печет булочки. Даже соседский кот у дедушки и тети Влады самый пушистый на свете.
– Эва! Опять у них великая стройка Пятилетки.
Это нижняя Петушиха про наш дом говорит.
– Спокою людям никакого нету!
Когда мамы нет на даче, нижняя Петушиха так и крутится у нас на участке, так и вынюхивает. Папе хорошо, он ее не замечает, а мне приходится быть вежливой хозяйкой дома.
– Чо солдатики-то у вас работают, нанятые? что ли?
– Да, они укладывает балки для пола.
– Небось, дед военный их пригнал? Он у вас мужчина видный, самостоятельный.
У нас и правда развернулась стройка. Целый день звенят пилы, стучат топоры. Папа наравне с солдатами тешет бревна и на «Раз-два – взяли! Еще раз взяли!» перетаскивает их к дому. Мне велено ошкуривать бревна поменьше, они пойдут на стропила.
Дерево очень приятно пахнет живым. Раньше, когда я была маленькая, у нас прямо внутри коробки дома росла сосенка. Кожица у нее была тонкая, мягкая. Когда шел дождь, капли повисали, как бусинки, на каждой иголочке. Мне очень хотелось, чтобы дом достроили вокруг нее и оставили ее расти посреди комнаты. Я даже во сне видела дерево, растущее прямо из пола. Или, может, читала где-то про него.
– Чёй-то у вас эта старуха живет, сродственница, что ли?
Действительно, откуда у нас Антонина Ивановна появилась? Может, она здесь всегда была? Нет, пожалуй, не всегда, иначе Петушиха не расспрашивала бы про нее.
– Да, родственница.
– Дедова жена, что ли? Я видала, они тут приезжали вместе.
– Да. Она моя бабушка. Только неродная.
Ой, как я устала все время врать. У дедушки жена – тетя Влада, «гордая полячка», а не Антонина Ивановна. Она, скорее, папина знакомая, раз у нее сын тоже в цирке работает.
– По-ользуется, что хозяйки нет. А матка чего не ездит?
– У нее в институте экзамены.
Скажет тоже Петушиха: «пользуется»…Это дом «пользуется»Антониной Ивановной, как часами, и не смеет разваливаться. Нет, правда, она похожа на старинные настенные часы с боем.
Раньше мы на время не смотрели: когда встали, когда пообедали, сколько работаем… А теперь, если Антонина Ивановна на озере умывается, значит, восемь часов. Солнце не солнце, дождь не дождь – восемь часов и точка. Одиннадцать часов – Антонина Ивановна сидит в соломенной шляпе на раскладном стульчике. На коленях у нее фанерка с маленькими гвоздиками. К каждому гвоздику на веревочке привязан карандаш, резинка, ножницы, бритва. На фанерке рукопись с математическими формулами, которую Антонина Ивановна правит. Три часа – Антонина Ивановна помогает нам с папой готовить рабочим обед. Шесть часов – посадка цветов. От нее по всему огороду развелись маленькие клумбы с нежными, беспомощными листочками. Их-то она и называла цветами, без конца рыхлила, поливала, пересаживала. Если какая-нибудь сальвия или петуния заболеет, Антонина Ивановна надевает очки, раскрывает зеленый журнал «Сад и огород» и долго читает над клумбой. Потом наливает в мисочку воды и протирает тряпочкой каждый листок. Это лечение не от всего помогает. Например, если на цветы водружалось корыто с раствором или сбрасывались доски, приходилось сажать новые цветы.
Только незабудки Антонине Ивановне не подчиняются. Разбрелись без спросу по всему огороду и выкрасили все в голубой цвет. Будто решили прикрыть собой весь развал, учиненный стройкой.
– Антонина Ивановна, чем помочь?
– Руки вымыла, барышня? Молодец. Сходи, пожалуйста, в поселок и купи 800 граммов сметаны.
Папа часто рассказывал, как на фронте привез маме целую машину незабудок. Раньше я так себе и представляла: грузовик, доверху набитый цветами, а на них, как на сене, возвышается папа в пилотке и гимнастерке. Потом догадалась, что это преувеличение: сказать – корзину цветов, а где на фронте корзина? Сказать – ящик – некрасиво звучит. А вот машина – сразу видна уймища незабудок. Только зачем на войне цветы? Вообще, когда идет война или строится дом – человеку не до цветов.
– Ты знаешь, красавица, сколько времени ты за сметаной ходила?
Не знаю. Я же не Антонина Ивановна, у которой часы внутри. Пока туда дошла, пока обратно, там в очереди постояла, наверно, целый час прошел.
– Три часа десять минут.
Плохо. Солдат, значит, кормили без сметаны. Как бы они не ушли от нас из-за этого Тяжело строить дом. Была бы я великаном, уперлась бы ногами в землю, а спиной в стену и вытолкала дом кверху, чтобы раз – и вырос!
– Пап, знаешь, на что наш дом стал похож со стропилами? На рыбий скелет. К нему теперь прирастить мышцы, кожу, внутренности – и он станет живым…
– Угу, и начнет давать рыбий жир.
– Нет, пап, я серьезно.
– И я серьезно. Завтра начнем с тобой сарай разбирать. Доски кончились, нечем настилать черный пол на втором этаже.
– А спать где?
– В доме. Или он недостаточно хорош для вашей персоны?
– Но у него же нет крыши!
– А черный пол на что? Рубероидом застелем, просмолим – вот тебе и крыша для первого этажа.
– Но на первом этаже тоже нет пола?
– В одной комнате застелем.
– А двери, окна?
– В одной комнате вставим.
Не знаю, что сказала бы на это мама, а Антонина Ивановна сказала, что мой папа – своеобразный человек. Это у нее значит, что никто так не делает, и делать так не следует, но папе можно.
Рамы из сарая снова перекочевали в беседку. А стены сарая очень быстро превратились в груду досок.
– Ничего, голуба, не грусти, привезем железо – будет тебе и крыша. Раз уж ты так на ней настаиваешь.
Я не настаиваю, но если приедет мама, она наверняка не захочет так жить, как мы живем. Скок-поскок по трапу на порог, потом по шаткой доске до перегородки, дверь открыл – и комната. Вернее закуток, такой же, как в бывшем сарае.
Боюсь, мама на такую дачу не приедет. А уж бабушка и подавно.
– Давай, голуба, гвозди кончаются, сходи-ка на склад, и посмотри заодно, нет ли рубероида и шлака.
Со шлаком тяжело работать, я знаю: его в ведро набираешь, а он прямо в глаза летит. Но все равно, пусть все-таки шлак будет на складе. Чтобы дом еще успел немного подрасти, пока мама не приехала.
Зря мы все-таки не стали строить его из бревен, как Шуркины родители. Они давно уже переселились в свой дом, а сарай, который они называют времянкой, оставили.
В доме у них хорошо. Пахнет деревом и чуть-чуть мхом, хотя тоже еще не совсем достроено. Жаль только, мы с папой редко к ним ходим. Почему? Ведь они же не дачники какие-нибудь, а артисты балета? Я бы тоже хотела быть балериной. Только у меня таланта нет.
Странно, почему папа сказал, что Шуркин отец – Раскин – ненадежный человек?
Когда мы в последний раз были у Раскиных, шел проливной дождь. Валентина Петровна пекла блины на керосинке, Раскин сидел за верстаком, запыленным опилками, и прихлебывал из большой глиняной кружки. На Раскине, как и на папе, старый залатанный комбинезон. Только папа его носит с рубашкой, а Раскин прямо на голое тело. Поэтому плечи и лицо у него черные, как у негра. Сквозь кожу выступают мышцы, каждая в отдельности. Хочется попробовать оттянуть одну мышцу и посмотреть, не щелкнет ли она словно тугая резинка.
– А Шура где? – спрашивает папа.
Мне первой хотелось об этом спросить, но было неудобно. Он же мальчишка. Раскин показывает глазами на ширму. Там очень тихо.
– Сердится на меня, – Раскин щелкает пальцами по кружке. – Иди-ка ты, девонька, к нему, он тебе свой театр покажет.
Иду за ширму.
– Хороший у тебя сын, – говорит папа мне вслед. И мне кажется, что он Раскину глазами добавляет: а вот ты не делом занят.
Шурка сидит на кровати и что-то шьет для кукол. Он даже не взглянул на меня, а просто отодвинул одежду, чтоб было, где сесть. У кукол неживые шершавые лица из папье-маше. Сажусь на краешек раскладушки, прислушиваюсь. Папа с Валентиной Петровной разговаривает про какой-то собес, про справки. Из их слов получается, что Раскины уходят на пенсию. Может, я не так поняла? Ну и что, что Раскин совершенно седой, он только чуть старше папы. Ему седина идет: кажется, что он нарочно, для спектакля надел парик и гримом наложил глубокие складки вдоль носа.
Шурка поднимает куклу и двигает тростями. Кукла здоровается со мной, кланяется. Потом приближается к ширме и делает вид, что подслушивает, о чем говорят взрослые.
– Да черт с ней, с этой поганой лавочкой. Ты посмотри вокруг: благодать-то какая – каждое бревно порами дышит. И все это бросать, мотаться по концертам – да пропади оно пропадом!
Раскин говорит громко и четко, как будто со сцены Я даже сквозь ширму чувствую преувеличенную мимику его лица.
Шуркина кукла хватается за голову, взъерошивает волосы, изображает отчаянье. Потом берет листок бумаги, скручивает его как подзорную трубу и делает вид, что подсматривает в щель ширмы.
Смешно. Перевожу глаза на Шурку – он вот-вот расплачется. Выхожу из-за ширмы, подхожу к керосинке Валентины Петровны. Она, не глядя, поливает мне блин сгущенкой.
– Я тебе как на духу: Валя у меня, ты ж знаешь, – пушинка, а вверх вскину – и боюсь, рука дрогнет.
– Прикладываешься, – папа щелкнул по Раскинской кружке. – Валя у тебя – святая женщина. Сын, каких поискать надо. А ты… Если у балетного руки дрожат – это последнее дело.
– Э-э-э, сам знаешь: «Лес рубят – щепки летят».
– Да хватит тебе на Сталина-то валить. Мужик ты или не мужик!? Жалеть себя надо поменьше!
– Тебе хорошо говорить, тебя там не было.
Папа резко зовет меня домой. Я заглатываю блин и плетусь за ним. В живот резко вгрызается стыд. Почему даже близкие люди не могут помочь друг другу?
И причем тут Сталин?
– Пап, рубероида и шлака на складе нет.
– Плохо. Видишь, какая ты у меня невезучая.
Невезучая? Правильно. В том смысле, что я не могу этот дом вы-вез-ти, вытащить из песка, дождя, разрушения, куда его затягивает как в воронку, когда дом остается один.
– Пап, а солдаты насовсем ушли?
– С чего ты взяла? Завтра опять придут. А знаешь, какого я финна-столяра откопал – золотые руки! Он нам все рамы подгонит и полы настелет.
Здорово! Папа не уезжает на гастроли, рабочие завтра придут, Антонина Ивановна уже начала носить землю для цветов на освободившуюся от сарая площадку. Может быть, и мама не поедет на юг, а останется здесь с нами? Она же знает, что дом не любит, когда он остается один, а любит, когда все-все на него работают.
Ну, что я говорила, дом не может оставаться один. Моя невезучая персона не считается.
Папа неожиданно уехал на гастроли, и все сразу пошатнулось. Первая пошатнулась Антонина Ивановна. На досках, ведущих в комнату. И упала в яму подвала. Пришлось звонить ее сыну, чтобы отвез ее в больницу.
Нет, первым пошатнулся финн-столяр. Так про него сказала Антонина Ивановна. Это значит, что он запил. Дом тоже стал похож на пьяницу, валяющегося в канаве. Солдат больше никто не звал. А мама уехала на юг.
Когда мамы нет, я сплю на ее топчане. Ее вещи всегда самые чистые, и если в них укутаешься, станет тепло, уютно, хоть не высовывайся наружу. Может, на улице тоже хорошо, может, даже шпарит солнце, но оттуда, где я лежу, этого не видно, потому что окно упирается в срытую гору. Мои глаза в сотый раз прогуливаются по темной дороге старинного толстого кирпича, перепрыгивают на тоненькую чистую аллею белого кирпича, стараются перемахнуть через большой слой серого шлакобетона с вцементированной в него подушкой, и, наконец, добираются до розовой прогулочной дорожки из нового кирпича.
Интересно, если бы взрослым не надо было идти на работу, вылезали бы они из теплой постели? Наверно, только, когда проголодаются. И то неизвестно. Потому что если попадется интересная книга – про голод совсем забываешь.
Вот Антонина Ивановна говорит, что девочка, как только встанет, должна умыться, причесаться, чтобы никто ее распустехой не видел. А если некому смотреть? И вообще, почему человеку, чтобы быть красивым, нужно столько работать, а сосенка, ничего не делает, а у нее каждая иголочка – загляденье? Вот опять глаза в тысячный раз ползли по темной кирпичной полосе. Не могу я быть одна. Когда я одна, мне даже из кровати себя не вытащить.
А как же Ася? Ведь ей никто по утрам не велит вставать? Никто не понукает: умывайся, готовь завтрак, иди в школу?
Всё – не желаю быть размазней! У меня проснулась совесть, считаю до трех – и встаю. Раз, два… Ну, встану я, а что потом? К Шурке пойти? Неудобно. Папа запретил мне с Шуркой уходить в лес, сказал, что он теперь уже большой мальчик, и может все что угодно случиться. Напрасно он так сказал. Даже стыдно об этом думать. Как будто Шурка – это Алекся-косоглаз, а не сын балетных артистов.
Может, на озеро сбегать, раз к Раскиным нельзя? Да-а, на озеро… а мальчишки – дачники нижней Петушихи? Взяли моду гоняться за мной, как за диким зверем. И что я им сделала? Почему именно за мной? Сидят, дураки, целый день в засаде и ждут, когда я выйду с участка. Можно подумать, что они знают, что я здесь одна, и никого не боятся. Раньше они хоть только до кучи с песком за мной летели, а теперь до самого дома. Тот, который в белой майке, даже в дом заскочил, перебрался по доске и уставился на нашу комнату:
– Фью-ю, вы, что, здесь живете? Ну, даете стране угля!
Конечно, каждый бы хотел жить, как дачники: в голубых домиках с белыми занавесочками («Петенька, скушай творожок, вку-усненький!»), и чтоб скатерть на столе, и цветы в вазе («Таточка, надень кофточку, просту-удишься!»). Но ведь нам же нужно строить дом. А на стройке, как на войне – не до цветов.
Зато когда мы дом построим, мы уже будем жить не как дачники. А как кто? Может быть, как графы в замке? Нет…как люди на картинках в папиных иностранных журналах. Там всегда изображают дом, сад, машину и счастливую семью. Вот мы как будем жить!
Который же сейчас час? Будильник остановился. Наверно, уже поздно. Есть ужасно хочется. Но вста-авать, умыва-аться, гото-овить…
А что, если взять и поехать в город? К Антонине Ивановне в гости? Проведать, как она там с вывихнутой ногой? Где она живет – я помню, один раз она возила меня к себе. Это когда у меня совсем оторвалась подметка от сандалий, и не в чем было ходить. Она сказала, что мы поищем холодного сапожника, и заодно она отдраит меня в ванне.
В ванне искупаться мне хотелось, потому что до этого я никогда в ванне не мылась. Только в бане у Гренадерского моста и в душе у мамы на кафедре. А «холодный сапожник» смешно звучит: холодный – как нос кота, как эскимо – сапожник. Впрочем, сапожник оказался самый обыкновенный, в будке. Чинить сандалии отказался. Пришлось купить новые. Дом Антонины Ивановны тоже обыкновенный. В парадной, как у всех, пахнет кошками.
– Не люблю запах кошек. В блокаду кошек не было. Всех съели. У нас в бывшей спальной старушка жила. Однажды смотрим – по всему дому моль летает. Что такое? Ну, прямо хлопья тополиного пуха. Никуда от нее не деться. Умерла старушка. Хотели доски от сундука на гроб взять. Открыли – а там полным-полно кошачьих шкурок: рыжие, серые, черные. Вот моль, значит, откуда была. Пришлось мне дворнику свой двухдневный паек отдать, чтоб свез старушку на кладбище… Уж не знаю, схоронил он ее или нет – тогда с этим туго было.
– Посиди пока в комнате, я пойду тебе ванну приготовлю.
Комната у Антонины Ивановны похожа на нашу: разделена на две половины шкафами. Только у нас папин стол завален бумагами, а стол ее сына – инструментами и какими-то приспособлениями. На стенах афиши. Сразу видно, что человек работает в цирке. На половине Антонины Ивановны все вещи дореволюционные, а у сына современные. Тоже две комнаты в одной. Или это две жизни в одной?
– Собирайся, вот тебе полотенце и халат.
– Антонина Ивановна, а вы здесь и до войны жили?
– Да. Это была квартира моих родителей.
– Вся-вся? Без соседей?
– Она очень небольшая. Это была гостиная, и еще две маленьких комнаты: спальня и детская. Их у нас отобрали, когда родителей репрессировали.
– Что такое «репрессировали»?
– Девочке в твоем возрасте неприлично задавать столько вопросов взрослым. Когда вырастешь, сама все узнаешь. Иди быстрее в ванну, она остывает.
Да– а, «узнаешь», когда никто не хочет мне ничего объяснить.
До чего же в горячей воде хорошо! Прямо засыпаешь и растворяешься в ней. Наверно, если сейчас открыть пробку, я утеку вместе с водой в трубу и даже не замечу этого.
– Ну, замылась, барышня – вороны унесут. Вытирайся, и идем на кухню чай пить. Я ленивые вареники приготовила.
– Из творога?
– В Петербурге всегда говорили творОг – творОжники. Видишь, какая своеобразная у нас планировка: кухня крохотная, а ванна огромная. В начале войны мы колонку топили паркетом. К декабрю вода замерзла. У соседки, которая жила в нашей бывшей детской, в сорок втором умер муж. Так она его как в январе в ванной поставила, так до марта он и простоял, не похоронила, чтоб по его карточке паек получать.
Зачем Антонина Ивановна мне про э т о рассказала? И я еще в э т о й ванне мылась? Да мне даже к ручке двери – и то теперь страшно прикоснуться. Может, ее платьем прихватить, чтобы не заразиться? Микробы смерти, хоть и не видимы, но очень живучи. Подцепишь с ними какую-нибудь блокадную болезнь и умрешь.
– Вкусно? Сама знаешь, я в разносолах не сильна, не московской закваски. Бери сметаны побольше.
Вареники у Антонины Ивановны были просто здоровские. Крупные, как картофелины. Я бы сейчас их целую миску съела. Даже без сметаны. Нет, хочешь – не хочешь, а придется вставать.
– Есть тут кто в каменном гробу живой?
– Ой, бабушка, ты что из города приехала? Подожди, не переходи одна по доске. Антонина Ивановна пошла и упала. Я тебя сейчас переведу.
– Ты что это в рубахе еще? Спишь, что ли? На дворе третий час, а она и не вставала! Небось, опять в книгу торчала полночи? Присмотреть за тобой некому!
– Как ты узнала, что я здесь одна?
– Да жиличка ваша позвонила.
– Антонина Ивановна?
– Господи, как вы тут живете?! Совсем без ума твои родители. Сгноить ребенка в сырости хотят! Эти каменные стены из кого хошь все соки высосут!