Текст книги "Бескрылые птицы"
Автор книги: Луи де Берньер
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
Происходили сцены, которые показались бы забавными, не будь они связаны со смертью. Люди спорили, где чье, особые разногласия вызывали старые, давно побуревшие кости. Народ рвал узелки друг у друга, в результате кости неизбежно рассыпались, с глухим стуком падая на камни и перемешиваясь на земле. Тряпичные обертки давно умерших расползались, теряя содержимое. Братья спорили, у кого больше прав или кто в большем долгу перед тем или иным родственником. Все шныряли туда-сюда в поисках мешка или холстины, в чем можно унести драгоценный груз.
Битый час христиане вновь собирались на площади и готовились к отправке, добавив к пожиткам узелки с костями. Сержант Осман мрачно наблюдал за копошившимися людьми. В нем кипели негодование и отвращение, он считал кощунственным тревожить кости мертвых. После короткого совещания с капралом сержант решил, что теперь до наступления темноты много не пройти, и, взобравшись на стол, обратился к христианам:
– Расходитесь по домам. Выходим через час после рассвета. Как услышите призыв на молитву, сразу пулей из домов. Кто станет валандаться, узнает почем фунт лиха. Отдохните хорошенько и настройтесь на длинный тяжелый день. Всё.
Осман спрыгнул со стола, неловко приземлившись на хромую ногу. Жандармам предстояли ночь в городской гостинице и очередной невкусный ужин: пшенка, хлеб, сыр и луковицы. И потому солдаты возликовали, когда появился слуга Рустэм-бея с блюдами, где лежали «кадин буду» [116]116
«Дамские ляжки» (тур.) – биточки из мяса барашка с рисом, сыром, луком и зеленью.
[Закрыть]и курица с шафраном. Из соображения «ноблес оближ» [117]117
Положение обязывает (искаж, фр.).
[Закрыть]Рустэм-бей считал делом принципа всегда проявлять гостеприимство к новым постояльцам гостиницы, и слугам было наказано поступать так даже в отсутствие хозяина. Тем вечером ублаженные жандармы отошли ко сну с приятно раздутыми животами и мягким горьковатым привкусом прохладного табачного дыма из кальяна, также присланного из дома аги вслед за подносом со сладким лукумом.
– Вот что я вам скажу, парни, – заметил сержант Осман, ворочаясь на тюфяке. – Я бы не прочь здесь остаться и забыть об этой блядской службе.
– Что ж, – ответил капрал. – Тут будет пропасть пустых домов, если вдруг надумаете вернуться.
– Может, так и сделаю. Стар я стал для всего этого.
Едва забрезжил рассвет и выглянувшее из-за гор солнце растопырило по горизонту розовые пальцы, все население города вновь собралось на площади: по краям под липами стояли мусульмане, посредине топтались христиане. Порядку было больше, чем накануне, и сержант Осман похвалил себя за решение отложить выход. Он наслаждался прохладцей, первой сигаретой, утром и чувствовал себя увереннее пред возложенной на него миссией. Сержант не строил иллюзий и знал, что его ждут трудные решения, когда во благо всех придется быть жестоким к отдельным людям, чтобы колонна продолжала движение. Тем утром он семь раз коснулся лбом молельного коврика, искренне попросил Аллаха заранее его простить и быть милостивым, и теперь чувствовал, как прибыло сил.
Христиане почти всю ночь явно занимались приготовлениями. Владельцы коз соорудили питомицам вьючные седельца, куда водрузили тюки с одеждой и провизией. К седлам же за ноги привязали кур, которые трепыхались, кудахтали и постоянно теряли равновесие. Немногие обладатели мулов и осликов взгромоздили на них непомерные горы поклажи, которые наверняка вскоре развалятся. И самое примечательное: все как один, будто сговорившись по телепатической связи, вырядились в лучшую свою одежду, будто собирались на свадьбу или празднование дня святого.
Когда Осман решил, что пора двигаться, со стороны церкви Николая Угодника появился отец Христофор. За ним шла жена Лидия с огромным тюком костей, который удерживали на спине холщовые лямки, концами обмотанные вокруг лба.
Облаченный в церковные одежды, отец Христофор с прикрытыми то ли в горе, то ли в сосредоточенности глазами распевал теотокию [118]118
Теотокия – сборник песнопений, главным образом в честь Богородицы.
[Закрыть]из молитвы за путешествующих. Люди смолкли; сочный баритон, исполнявший песнопение на церковном греческом, эхом отражался от городских стен.
– О, непорочная, незапятнанная Дева, – пел Христофор, – несказанно произведшая на свет Бога, поспособствуй спасению душ рабов твоих.
Крепко ухватившись за серебряный оклад с искусной резьбой, все еще украшенный образками верующих, он нес перед собой икону Непорочной Панагии Сладколобзающей на перекинутой через шею цепи.
Христиане пали на колени, крестясь. Как они могли забыть про икону? Мусульмане тоже не сдержали тихого горестного стона. Был ли хоть один среди них, кто не попросил знакомого христианина замолвить за него словечко перед Марией, матерью Христа? Разве не правда, что икона веками оберегала город для всех в нем живущих и отводила несчастья независимо от веры? Те, кому судьба предназначила остаться в городе, вдруг в испуге сообразили, что теперь беззащитны.
Отец Христофор прошествовал меж коленопреклоненных людей и остановился перед сержантом Османом.
– Не вам гнать мое стадо, сержант-эфенди, – торжественно провозгласил священник. – Я поведу его.
Так иногда случается: двое посмотрят друг другу в глаза, и между ними мгновенно возникает понимание, что сродни узнаванию. Увидев загнанное и несчастное лицо Христофора, его износившуюся черную рясу, Осман подумал, что на месте священника поступил бы так же. Сержанта восхитило, что поп нашел в себе мужество обратиться к нему столь прямо, невзирая на абсолютное неравенство положений. Обычный жандарм и не подумал бы учесть какие-то требования или просьбы подобных людей. Христофору же показалось, что он разглядел в сержанте человечность и отсутствие самолюбования, что и позволило высказаться столь открыто. Оба смотрели друг на друга: один – печально и гордо, другой – устало и насмешливо.
– Как хотите, – наконец сказал Осман. – Главное – прийти в Телмессос. Если вам угодно поиграть в пастуха, я и мои люди с радостью изобразим овчарок, только не забывайте, что начальники здесь собаки.
– Мы придем в Телмессос, – заверил священник и, повернувшись к людям, воззвал: – Утешьтесь и следуйте за мной! Все мы в руках Господа!
Величаво, размеренным шагом он двинулся к выходу из города, держа перед собой икону и распевая контакион [119]119
Контакион – сложный тип церковного пения.
[Закрыть]к Богородице:
– Да не отринь голос молитв наших грешных. В милости своей поспеши на подмогу нам, уповающим на тебя. Не промедли с содействием, не премини с молением, о Матерь Божья, вечная заступница превозносящих тебя!
Толпа поплыла следом, ошеломленные жандармы замыкали шествие. Но колонна не прошла и полсотни шагов, как разыгралась первая маленькая драма. Поликсена, и без того чрезвычайно угнетенная необъяснимым исчезновением Филотеи (когда так не хватает рук для поклажи!), не могла двигаться дальше, поскольку мешало бремя. Они с Харитосом проспорили полночи, но Поликсена в жизни бы не согласилась бросить или милосердно укокошить (Господи, прости!) древнего прадедушку Сократа.
Дед миновал возраст, когда дальше стареть уже некуда. Он годами торчал в своем углу, бормотал одни и те же стариковские глупости, вслух предаваясь одним и тем же воспоминаниям, и совершенно не менялся: маленький, ссохшийся, на лице и руках сквозь желтую кожу в пигментных пятнах просвечивают птичьи косточки, последние пучки волос упрятаны под истлевший тюрбан, который он носил десятилетиями и с которым напрочь отказывался расстаться. В конце концов, Харитос согласился: он потащит тяжелые узлы с пожитками и узелок с костями Мариоры, а Поликсена понесет на закорках почтенного Сократа.
Старик чрезвычайно обрадовался, оказавшись на воздухе в окружении толпы.
– Знаете, мне девяносто четыре года, – сообщил он тонким скрипучим голосом.
– Вам гораздо больше, Сократ-эфенди, – возразил кто-то, но дед пребывал далеко в своих мыслях:
– У меня двенадцать детей.
Не крупная и отнюдь не молодая женщина, Поликсена все же думала, что сумеет дотащить на себе деда в Телмессос. Чего там, дедок легкий, как пушинка.
Однако его лапки, крепко обхватившие шею, чуть не задушили ее, тельце оттягивало руки, и Поликсена, споткнувшись о камень у павильона на выходе из города, вместе с прадедом грохнулась на землю. Стиснутая внезапным отчаянием, она села в пыли и, уткнувшись в ладони, завыла. Поликсена раскачивалась и завывала, всё вокруг приостановилось.
– Вставай, женщина, вставай, – сказал подбежавший сержант Осман. – Давай, пошла!
– О, господи, господи! – причитала Поликсена.
Она повалилась ничком на каменистую землю; и самой-то не защититься, а еще нужно защищать старика. Расквашен нос, ободрана щека, кровоточит ссадина под порванными на коленке шальварами.
– Ну же, подымайся! – снова приказал Осман, а дед Сократ, лежа на боку, повторял, как попка:
– У меня сто двадцать правнуков.
Поликсена не шевелилась. Она поняла, что никогда не дотащит старика, горе и безнадежность затопили ее окончательно. Осман потыкал ее ботинком и подумал, не придется ли стегануть эту тетку.
– И все они говно! – победно произнес Сократ.
– Боже мой, боже! – простонала Поликсена.
– Кто-нибудь сможет понести старика? – спросил сержант Осман сгрудившихся вокруг людей. Невозможно. Все нагружены под завязку. Никто не ответил, но всех кольнул стыд.
И тут вмешался Али-снегонос. После ухода христиан он собирался отправиться за льдом и, дожидаясь, пока они пройдут, стоял у городских ворот. В душе у него все переворачивалось, ибо только теперь он в полной мере начал постигать суть происходящего, что внезапно и подвигло его на поступок. Он подошел и вложил Поликсене в руку веревку, привязанную к уздечке его ослицы. Ощутив шершавость повода, Поликсена сквозь слезы взглянула и увидела склонившегося к ней Али.
Сначала она растерялась. За все время они с ледовщиком и двух слов не сказали. Долгие годы Али с женой, детьми и ослицей жил на площади в дупле огромного дерева. Один из беднейших и самых неприметных на свете людей, он превратился в изможденного старика с желтыми пеньками сломанных зубов и морщинистым лицом, дочерна пропеченным в бесконечных скитаниях по горам. Одевался чуть ли не в лохмотья и чаще всего ходил босиком.
Али махнул рукой на ослицу и тихо сказал:
– Во имя Аллаха.
Поликсена не сразу поняла, что он имеет в виду.
– Господа ради, – повторил ледовщик и снова ткнул в животное.
– Ты отдаешь мне свою ослицу? – не веря, спросила Поликсена.
– Не отдаю, Поликсена-эфендим, одалживаю. Как доберетесь до Телмессоса, иншалла, ты ее отпусти, и она сама найдет дорогу домой, иншалла. Она хорошая ослица, и раньше терялась, но всегда добиралась обратно.
– Вставай, женщина, – сказал сержант Осман. – Другого такого предложения не будет. Я вот рад, что сподобился это увидеть.
Поликсена не поднялась. На коленях рыдая от благодарности, она схватила руку Али, бессчетно поцеловала и прижала ко лбу. Наконец подняла взгляд и сказала:
– Снегонос, за одно это доброе дело ты навеки пребудешь в раю.
Прежде Али-снегоносу руку не целовал никто, кроме детей и внуков, и неожиданное почтение его смутило. Он растрогался, у него задрожали губы. Показалось, что жизнь прожита не зря, коли наступил такой момент.
– Да у меня, кроме Рустэм-бея, и покупателей-то не осталось, – негромко сказал Али, будто оправдываясь за свою жертву.
Харитос бросил тюк и кинулся поднимать жену, к которой вернулась надежда, а с ней и силы. Потом они с Али взгромоздили на ослицу Сократа и переложили часть поклажи. В мешок для льда Поликсена сунула кости Мариоры.
Она еще раз поцеловала руку Али, затем приложился Харитос, и оба сказали:
– Благословен будь.
– Мир и вам, – ответил Али.
– У меня шестьдесят внуков! – вставил с ослицы ошалевший дед.
Эта сцена произвела на всех сильное впечатление и напомнила об истинном смысле происходящего, всколыхнув в провожающих бурю эмоций. Звонкий и отчаянный женский голос вознесся в утреннем воздухе, отражаясь от каменных стен домов:
– Не уходите! Не уходите! Не уходите!
Кричала Айсе, вдова ходжи Абдулхамида, потерявшая на войне всех сыновей, а теперь осознавшая, что лишается и тех, кто поддерживал ее в годы нужды и отчаяния. Всего час назад она попрощалась с Поликсеной, они вместе поплакали, но теперь Айсе столкнулась с реальностью окончательного расставания. Никогда больше не увидеть ей самой давней и лучшей в жизни подруги. Никогда больше не войти в дом Поликсены через дверь на женскую половину, не броситься на диван, вздыхая и хихикая в нежном сговоре близости и любви.
– Не уходи! – кричала Айсе. – Не уходи!
Ее вопль оказался заразительным, и другие застонали, глядя на проходящих христиан. Мужчины судорожно сглатывали, а женщины дали волю слезам. Вскоре вой и стенание, немыслимо умноженные толпой, стояли как на похоронах, где плачут убитые горем. У древних гробниц на холме Пес, насторожившись, прислушался, а сержант Осман, шедший среди переселенцев, подумал, что в жизни не слышал ничего более бередящего душу – не сравнить даже с криками умирающих на ничейной земле.
Испуганные христиане, начавшие одиссею тягот и утрат, вошли в безмятежно душистый сосновый бор за городом, а в ушах у них еще долго билось эхо душераздирающего плача оставшихся. Путники миновали мусульманских покойников, что под накренившимися побеленными надгробьями в тихом забвении сливались с землей. Люди вбирали в себя окружающее с особой жадностью, сознавая, что лишь в драгоценной памяти вновь увидят лицо своей родины.
Их уводил прочь ослепший от слез отец Христофор. Он прерывал моление, чтобы поцеловать серебряный оклад иконы, и продолжал читать все молитвы к милосердию, какие помнил.
– Верховные воители ратей небесных, мы, недостойные, молим вас охранить нас своею молитвою, и укрыть нас крылами славы вашей бесплотной, ибо оберегаете вы нас, падших и упорно взывающих, избавьте же нас от напастей… – пел Христофор, мучимый острым, неудержимым подозрением, что молитвы взлетают к пустому небу.
89. Я Филотея (15)
Когда комиссия пришла оценивать имущество, никто особо не обеспокоился. Мы не верили, что нас вышлют, мы ведь по-гречески не говорили. Только Леонид-эфенди и отец Христофор знали греческий.
– Мы не греки, мы оттоманы, – сказали мы.
А комиссия отвечает:
– Оттоманов больше не существует. Если вы мусульмане, вы – турки. Если вы христиане и не армяне, но местные, вы – греки.
– А то мы не знаем, кто мы такие, – говорим мы, но комиссия не стала слушать, а принялась оценивать наши пожитки.
Приход жандармов с указом всех ужасно потряс, времени на сборы не дали, никто не знал, что делать и что с собой брать, паника неописуемая.
Многие кинулись продавать имущество соседям, каждый пытался что-нибудь сбыть, и потому все уходило за бесценок. Мой отец Харитос тоже мотался с горшками и коврами, пытаясь их продать. Мой брат Мехметчик дезертировал из трудового батальона, считался вне закона, и мы не могли его известить. Моя мать Поликсена вопила и хваталась за голову, пока мы раскладывали пожитки и собирали еду. В конце концов она решила оставить свой сундук у вдовы ходжи Абдулхамида Айсе, надеясь, что когда-нибудь вернется за ним и заберет. Я помогала тащить сундук, Айсе-ханым была ужасно расстроена, и нам пришлось ее успокаивать.
Я просто разрывалась. Мы с Ибрагимом обручены, а он ушел далеко в горы с Кёпеком и козами. Я христианка, но стала бы мусульманкой, если б вышла за Ибрагима. Я не знала, что делать. Я его любила, но понимала, что пока он не в себе, и еще знала, что он совсем рядом. Я любила отца с матерью и хотела уйти с ними в наш новый дом, но также хотела остаться и выйти за любимого, когда он поправится.
Все это крутилось в голове, и уже не было сил терпеть, думала, с ума сойду от терзаний, и когда мать отвернулась, я побежала по улице мимо богатых домов, где раньше жили армяне, а потом пробиралась сквозь колючий кустарник среди гробниц, натолкнулась на Пса и спросила:
– Пес-эфенди, скажите, пожалуйста, куда Ибрагим повел коз?
Он показал на холм у моря и покачал пальцем, будто говоря: «Не ходи», но я все равно пошла.
90. Письмо Лейлы-ханым к Рустэм-бею
Дросула прибежала в особняк Рустэм-бея, чтобы наскоро попрощаться с хозяйкой, которой они с Филотеей так долго служили, и никак не ожидала, что Лейла-ханым воспримет новость подобным образом. Внезапное появление сержанта Османа с жандармами всех повергло в ужас и смятение, а Лейлу-ханым явно взбудоражило и разволновало.
– Вас вправду увозят в Грецию? – без конца спрашивала она. – А куда в Греции? На чем вас везут? Сколько времени займет дорога?
В ответ Дросула лишь пожимала плечами и повторяла:
– Никто не знает, никто. Велено собраться на площади со всем, что можем унести. Больше ничего не сказали.
– Греция, – задумчиво произнесла Лейла. – Вас увозят в Грецию. – В ее глазах светился огонек, будто в предвкушении чего-то упоительного.
Дросуле некогда было вожжаться с Лейлой в ее странном изумлении. Дома ждала мать, пытавшаяся управиться с пьяным в стельку отцом семейства, который ежеутренне напивался ракы, дабы заглушить вечную зубную боль. Вдобавок, предстояло дождаться мужнина решения, как им поступить. У Герасима имелся план, казавшийся и безумным, и единственно возможным. А потому женщины обнялись, обнадежили друг друга, мол, бог даст, еще встретимся, и Дросула поспешила домой сквозь нараставший хаос скоропалительного ухода.
Дрожа от возбуждения, но ужасаясь глупостям, которые готова была совершить, и грозным несчастьям, которые могла навлечь на свою голову, Лейла на минутку присела и попыталась мыслить разумно. Рустэм-бей был в отлучке – охотился в горах, и у Лейлы сжалось сердце при мысли о том, что она собирается сделать. Спросив бумагу и перо, она села к столу и принялась старательно писать. По ее щекам катились слезы.
Мой лев,
пишу в жуткой спешке, времени мало, а сделать нужно многое. Возможно, ты никогда не прочтешь это письмо, но я бы ужасно себя чувствовала, если б ушла просто так. А ведь я даже не знаю, умеешь ли ты читать. Так и не выяснила. И потом, приходится писать по-гречески греческими буквами, по-другому я не умею. Нет времени переводить турецкие слова в греческие буквы, а турецкого алфавита я не знаю вовсе. В результате может оказаться, что я пишу письмо себе.
Знай, мой лев: когда ты купил меня у Карделен, я сначала любила тебя из страха и по необходимости. А потом безоглядно полюбила душой и телом. То были райские годы. Затем наша любовь превратилась в любовь брата и сестры, и настали годы покоя и согласия. И оттого, что наша любовь стала такой, я могу покинуть этот дом и продолжать любить тебя, не умирая от горя. Я стану скучать по тебе, и в моем сердце всегда будет прогал с очертаниями Рустэм-бея, я вспомню тебя каждый раз, когда буду играть на лютне, есть чеснок или делать все то, что мы делали вместе. Я буду скучать по тебе, но печаль моя не станет невыносимой, потому что мы любим друг друга, как брат и сестра, а не как возлюбленные. Надеюсь, что и в твоем сердце навсегда останется полынья с очертаниями твоей Иоанны.
Я не Лейла, мой лев. Я долго тебя обманывала. И я не черкешенка, хотя ты еще больше ценил меня именно за это. Знай, я вовсе не мусульманка, меня зовут Иоанна, я гречанка. Я родом с маленького острова Итака, и всем сердцем туда стремилась, с тех пор как его покинула. В моем сердце всегда была прогалина с контурами Итаки. Сейчас, когда устроили переезд в Грецию, появился шанс вернуться домой. Наверное, у меня никогда не будет детей, и это повод разыскать оставшихся родственников, чтобы со временем мои кости упокоились в надлежащем месте.
Мой лев, я была девочкой из хорошей семьи. Видишь, умею писать, вот и доказательство. Меня похитили злые люди, хотя я спряталась в оливковой роще позади родительского дома. Они причалили в лодке, вышли на берег, избили моих родителей, отняли вещи и скотину и для забавы разрушили наш дом. Эти люди плохо со мной обращались, я претерпела много жестокостей, и меня продали сначала на Сицилию, потом на Кипр, а после в Стамбул Карделен. Наверное, ты так и не понял, что такое Карделен, ведь ты не искушен в мирских делах, хоть и здешний ага. Ты не развращен городом. Карделен – мужчина и женщина сразу, божья жертва, но он первый хорошо ко мне отнесся и сделал из меня то, что я есть. Он устроил, чтобы я выучилась игре на лютне – великой радости моей жизни, научил меня быть хорошей гетерой и разбираться в похоти. Он отдал мне большую часть денег, на которые ты меня купил, а ты и не знал.
Мой лев, все эти годы я тебя дурачила, даже не во всем хотела бы признаться. Мне стыдно за мой обман, но я возместила его множеством радостей, которыми мы наслаждались вместе.
Мой лев, я мечтаю услышать, как меня называют моим настоящим именем, говорить на родном языке и слушать, как звучит в ушах его сладкая мелодия. Я огорчилась, узнав, что здешние греки не говорят на греческом. Теперь им придется его выучить.
Мой лев, если б я осталась здесь, я умерла бы с именем «Итака» на устах. Но теперь на Итаке мои губы шепнут перед смертью твое имя. Скажу: «Рустэм, мой лев» и потом умру. И когда будешь умирать ты, пусть имя на твоих губах будет моим и лицо перед мысленным взором тоже моим.
Мой лев, пожалуйста, не пускайся вслед за мной. Я хочу отыскать Итаку, которая столько лет населяла мои сны и была привязана к моему сердцу невидимой веревкой, что ныне тянет меня обратно даже против моей воли. Пусть и ты найдешь свою Итаку, если она у тебя есть. Если же нет, тебе надо ее создать.
Оставляю тебе Памук, она слишком стара и ленива для путешествий, слишком привыкла блаженствовать и полюбила тебя больше, чем меня. Будь к ней добр, ведь она никогда не пыталась съесть твоих куропаток, как ты боялся. Не забывай кормить ее сыром и печенкой, вычесывай, чтобы шерсть не свалялась, а то ведь у нее все зубы выпали, и самой ей колтуны не выкусать. Когда она умрет, вели пристойно ее похоронить на любимом месте под апельсиновым деревом, только не выбрасывай на съеденье собакам и птицам. Я беру лишь самое необходимое, мою лютню, обруч из золотых монет – твой первый и самый дорогой на свете подарок, и еще другие твои подарочки, чтобы вспоминать тебя, а не попользоваться богатством.
Мой лев, с сердцем, полным любви и вечной благодарности, прощается до новой встречи на небесах твоя Иоанна, бывшая Лейла, которая любит тебя под всеми именами, какие у нее были, и независимо от имен.
Дождавшись рассвета следующего дня, Лейла подхватила Памук, в последний раз зарылась лицом в ее шерсть и выскользнула из дома, пока не проснулись слуги. В самом благопристойном одеянии из гардероба наложницы и туфлях на самой толстой подошве, с лютней и холщовой котомочкой через плечо она пустилась вслед за переселенцами в полной уверенности, что нагонит их, но страшась мысли о возможной неудаче.
Когда с перекинутым через седло оленем Рустэм-бей вернулся с охоты, его ошеломили полупустой город и исчезновение многих слуг. Те, что остались, были насмерть перепуганы и не могли объяснить, куда девалась Лейла-ханым. На женской половине он нашел письмо. Тяжело опустившись на диван, Рустэм уставился на листок, словно упорным взглядом мог заставить его заговорить. Рассерженный, он бросился в город, чтобы найти кого-нибудь, кто прочтет ему послание, но с этим справился бы только Леонид-учитель, а тот исчез. Отчего-то Рустэм-бей не бросился в погоню за христианами, словно в глубине души зная о запрете Лейлы.
Так и не переведенное письмо он бережно хранил меж страниц фамильного Корана. Вечная тайна поднимала статус этого листка в глазах Рустэм-бея, и письмо стало так же свято, как книга, в которой оно пребывало. Сдержанный и гордый человек, Рустэм-бей еще очень не скоро понял, что означают странно расплывшиеся в некоторых местах чернила.
Лейла-ханым догнала христиан к вечеру второго дня. Запыленная, голодная, изнуренная, но бодрая, она вошла в лагерь переселенцев нарочито уверенно, с высоко поднятой головой. Лейла ожидала враждебного приема, и он ее не удивил. Поначалу изумившись, христиане, в особенности женщины, вскоре заворчали:
– Что она тут делает? Нам ни к чему черкесская шлюха Рустэм-бея. С какой стати мы должны идти с потаскухой?
Приняв делегацию почтенных людей, отец Христофор подошел к Лейле. Сидя у костра, она стаскивала туфли с натруженных, покрытых волдырями ног.
– Почему вы здесь, Лейла-ханым? – спросил священник. – Вам не место среди нас. С чего вы решили, что можете отправиться в Грецию? Мы не желаем вас рядом с собой.
Даже не взглянув на него, Лейла-ханым резко ответила:
– Эймай пио эллинида апо олус сас. Генитика стин Итаки кай эсис ден исастэ пара миа агели апо бастарди турки.
Познания отца Христофора в греческом простирались не далее обрывков древнего церковного варианта, механически заученных для отправления служб, и потому он опешил, услышав неожиданный ответ, из которого ничего не понял. Священник обращался к Лейле на родном турецком, и теперь спросил людей у костра:
– Что она сказала? Что это значит?
Услышав родную речь, сидевший у огня Леонид-учитель на миг очнулся от безмолвного уныния. Он шевельнулся и устало взглянул на отца Христофора:
– Я вам переведу. Лейла-ханым сказала: «Я больше гречанка, чем любой из вас. Я родилась на Итаке, а вы всего лишь свора турецких полукровок».
– Она так сказала? – недоверчиво переспросил священник. – Господь милосердный!
– Отныне, – объявила Лейла-ханым, снова перейдя на турецкий, – мое имя Иоанна, и вы будете обращаться ко мне уважительно.