Текст книги "Бескрылые птицы"
Автор книги: Луи де Берньер
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц)
3. Мустафа Кемаль (1)
Далеко от Эскибахче [9]9
Старый Сад (тур.).
[Закрыть]и Додеканеса, за Эгейским морем рождается человек Судьбы. Это происходит за девятнадцать лет до рождения Филотеи, в 1881 году по григорианскому календарю, и вот она, ирония европейской истории: Македония дарит миру величайшего турка, как некогда подарила самого знаменитого греческого завоевателя.
В 1881 году Македония – дом для влахов [10]10
Валахи или влахи – у русских, греков и турок название румын, у поляков и чехов название итальянцев, у южных славян название православных.
[Закрыть], греков, болгар, турок, сербов, славонцев и албанцев. В Салониках, где рождается ребенок, проживают также «франки» многих европейских наций и обитает огромная колония евреев, чьи предки бежали от гонений из Испании. Половина этих евреев исповедует ислам, поскольку их древних родичей разочаровали неудачи самопального мессии в семнадцатом веке. Правда, к концу Второй мировой войны евреев в Салониках не останется – уничтоженные фашистами, они сгинут вместе со своим чудным староиспанским языком.
Ребенок приходит в мир, где уже давно посеяны семена фашизма, ждавшие лишь проливного дождя. Растревоженные Австро-Венгрией и Россией, разные народы Балкан и Ближнего Востока отрекаются от долгого совместного существования и взаимозависимости. Смутьяны-идеологи выдвигают доктрины отделения и превосходства над другими нациями. Звучат лозунги: «Сербия для сербов, Болгария для болгар, Греция для греков, турок и евреев вон!» Нации перемешивались веками, но никто не задумывается, что представляет собой серб, македонец, болгарин или грек в чистом виде. Довольно того, что находятся приспособленцы, которые называют себя освободителями и борцами за свободу, но используют идеи, чтобы стать бандитами и местными героями в войне всех против всех. Мустафа приходит в мир, где стремительно рушатся закон и порядок, где грабить выгоднее, чем работать, где искусство сохранения мира становится все невозможнее, а человеческая терпимость все незначительнее.
Двор его родного дома, классически разделенного на мужскую и женскую половины, окружен высокими стенами. Окна первого этажа забраны железными решетками, на втором – затянуты сеткой. За розовыми стенами светловолосая, голубоглазая Зюбейде, непоколебимая мусульманка старой веры, с последним мучительным криком выталкивает в мир дитя Судьбы; отец, лесоторговец, таможенник и управляющий Благого фонда, склоняется над ребенком и, когда перерезают пуповину, шепчет его имя. Младенца нарекают Мустафой, что значит Избранный.
4. я филотея (1)
я филотея и мине шесть все гаварят кака кросивая девачка а я так и радилась и превыкла што я кросивше всех но ни хвастаюс севодня видила ибрагима он шол за мной а мине нильзя на нево сматреть я пошла с дросулой она совсем некросивая но всеравно она моя падруга а ибрагим играл с каратавуком и мехметчиком они дудели в свестульки и изабражали птичек а ибрагим сказал када мы вырастем мы паженимся и я сказала да можетбыть и он дал мине перышко и рокушку улитки и розывый камушек с узором и он каснулся моей руки а зафтра мы будим кушать галубей у меня будут имянины и я найду в церкофь с иконой моево свитого и аставлю ее там на всю ноч са свичами
5. В ссылке на Кефалонии Дросула вспоминает Филотею
Филотея была моей лучшей подругой, хоть она уродилась красавицей, а я таким страшилищем. Мы родились примерно в одно время, только она появилась на свет, а я во мрак. Она была подобна вечерней звезде, а я – клопу.
К старости память выкидывает разные фокусы. Иногда не могу вспомнить, чего делала пять минут назад или куда девала очищенную луковицу, но помню, что со мной происходило в семь лет, да так ясно, будто я опять девочка. Я вот заметила: порой кажется, что вспоминаешь то, что собственными глазами видела, а на самом деле тебе так часто об этом говорили, и ты так много об этом думала, что вроде как сама помнишь, а оно вовсе не так. Я чего хочу сказать: хоть Филотея и была моей лучшей подругой, мне уже не отделить свои воспоминания от всех историй, которые про нее рассказывали.
Понимаю, глупо утверждать, что какой-то человек особенный, мол, его Бог отметил, когда на свете живут сотни миллионов людей, а сколько уже померло и забыто, и все они, наверное, были для кого-то особенные, только я все равно думаю, что Филотеи коснулся ангел, а вам ведь совсем не важно, говорю я правду или выдумываю. Я просто старуха, а вы сами знаете, какие они: всё копошатся в своих воспоминаниях и вздыхают по старым денькам, которые уже никогда не вернутся. Так что не обращайте на меня внимания.
Помнится, я много раз слышала, как ходжа Абдулхамид, наш имам, пришел к Филотее, когда она родилась, поцеловал ей руку и оставил на ней святой след. Не помню точно, видела я этот след или нет, но, кажется, видела. Вроде бы такая красная клякса, они еще у некоторых на лицах бывают.
А чего это вы так скривились и плюнули? Потому что я упомянула имама? Зачем это я турка вспомянула? Вы сначала подумайте, а потом уж плюйтесь. Может, я теперь и греческой нации, но тогда-то была настоящая турчанка, и этого не стыжусь, я не одна такая, тут полно людей вроде меня, что перебрались из Анатолии, потому что у них не было выбора. А вы знаете, что я даже по-гречески не говорила, когда сюда приехала? Мне и сейчас еще сны снятся на турецком. Я тут оказалась, потому что христиан изгнали и всех нас посчитали греками. Те, кто правит миром, ничегошеньки не понимают, как все на самом деле запутано. Вот меня называют турчанкой и думают, что оскорбляют, но здесь лишь полправды, и мне нечего стыдиться. Когда я только приехала, меня обзывали «туркой», вовсе не ласково, лезли вперед меня, отталкивали и сквозь зубы бранились, когда я проходила мимо. Понимаете, я не такая, как вы. Вам с детства вдолбили, что все турки – дьяволы, но вы же с турками никогда не встречались, да, наверное, и не встретитесь, вы ни черта в этом не смыслите, все беды и происходят из-за таких невежд, как вы. Так что нечего плеваться, когда я говорю про имама, да, он турок и святой, а если вам это не по нраву, я могу поговорить с кем-нибудь другим, в ком разумения побольше. Вот что еще я вам скажу, и мне плевать, нравится вам это или нет: пока сюда не перебрались толковые христиане с Малой Азии, вы тут жили как собаки и ни черта не соображали; на острове-то никого уж почти не оставалось, потому что весь мало-мальски смышленый люд убрался отсюда, и я не потерплю плевков, когда говорю про имама. Но раз уж мы об этом заговорили, напомню вам кое-что, чего вы, наверное, и знать не желаете: за сотни лет ига турки не причинили нам и десятой доли того зла, что греки сотворили друг другу в гражданской войне, а уж я, поверьте, об этом знаю.
Ну вот, разволновалась. Однажды какой-нибудь дурак доведет меня до сердечного припадка. Я ведь рассказывала про свою лучшую подругу Филотею.
Я считала ее избранной. Я прожила хорошую жизнь, хоть потеряла мужа и единственного сына, но я не ропщу на Господа, просто думаю, что все причитавшееся мне он отдал Филотее, а для меня оставил обглоданные кости. Я зла не держала, потому что была очарована ее прелестью, и даже сейчас, когда я дряхлая старуха, все равно благодарна, что Филотея жила на свете.
Она была тщеславной и манерной, чувствительной, переменчивой и вспыльчивой, но в то же время отзывчивой, доброй, ранимой и умной. Я любила свою подругу всем сердцем, потому что даже недостатки у нее были прелестные и забавные. Я таскалась за ней повсюду, как верная собачонка, и не стыдилась этого, как и Ибрагим, который влюбился в нее с самого дня их рождения. Помню, он ухаживал за ней с малолетства, а такое нечасто бывает, и они обручились, хоть и были разной веры. Такое случается, и не верьте, когда говорят, что это невозможно.
Если не врут, Филотея уже родилась красавицей. Говорят, имам назвал ее прелестнейшим христианским дитем, каких видел город. Рассказывают, глаза у нее были темные, как колодезная вода, они будто затягивали тех, кто склонялся над колыбелью и в них заглядывал. Вот взять моего отца. Чего скрывать, такую скотину и пьяницу и любить-то не за что, но даже он рассказывал: «Я заглянул в ее глаза и впервые в жизни побоялся Бога. У нее глазища, как будто человек долго жил и многое повидал. Прямо ангельские – я как увидел, сразу о смерти задумался. Пошел и выпил лимонной ракы, чтоб избавиться от мыслей, а потом решил помолиться в церкви, но, сам не знаю почему, грохнулся на паперти и не смог подняться. Лежал долго, собаки лизали мне лицо, наконец очухался, вошел в храм и поцеловал икону Богоматери Великой Панагии Сладколобзающей». Вот что рассказывал отец, а уж он был законченный пропойца, и матушка прокляла день, когда вышла за него. Бывало, разыщет его в кабаке и башмаком гонит домой, как барана. Мать говорила, он вправду напился в тот день и свалился у церкви, а священник, отец Христофор, попросил двух парней оттащить его домой. Думаю, папаша бы напился, даже если б не увидал Филотею, он и без красивых младенцев пьянствовал каждый божий день.
У Филотеи были очень темные глаза. Карие, почти черные, даже зрачки не видны, и потому никто не знал, что она чувствует. Обычно глаза говорят больше, чем слова, но в ее глазах я ничего не могла прочесть. Приходилось во всем верить ей на слово, потому что по этим черным глазищам не разберешь, говорит она правду или врет, злится сейчас на меня или нет, радуется или грустит. Однажды я ей об этом сказала. Нам было лет по пятнадцать, шел второй год войны с франками, и всех парней отправили в Галлиполи или в трудовые батальоны. Филотея побежала в дом смотреться в зеркало. Вышла через полчаса, ужасно расстроенная, и растерянно сказала: «Дросулаки, ты говоришь правду. Я сама себя не понимаю». Из-за этого с ней бывало трудно общаться, потому что слова – всего лишь пар души.
Еще у нее были чудесные волосы. Не знаю, правда ли это, но говорили, что она уже родилась с шапкой густых черных волос, их было много, как рыбацких сетей на причале в Аргостоли, как овец на холме, как будто конские хвосты вместе связали. Рассказывают, когда Филотее впервые вымыли голову, бабушка заплела ей косу и трижды обернула вокруг головы. А что, такое бывает.
Хорошо помню ее кожу, такую нежную и тонкую. Ей было лет шесть, она держала ручку против света, и тогда просвечивали все ее косточки и жилки. Мехметчик с Каратавуком (кажется, про них я вам не рассказывала) и Ибрагим все просили: «Филотея, Филотея, подними ручки на солнце, мы хотим посмотреть, посмотреть хотим!» Она поднимала ручки против солнца, и мальчишкам дурно становилось; вот уж странно, если вспомнить, что в маленьком склепе за церковью было полно костей наших предков, земли-то не имелось для погребения, а очень ее не хватало, у нас ведь обычай – хоронить. Наверное, страшнее видеть кости у живого, никак этого не ожидаешь. Я часто думаю о тех костях в склепе и о том, как мы их забрали, покидая Анатолию, которую любили так сильно, что, наверное, вечно будем по ней горевать.
Но дело не только в волосах, коже и глазах Филотеи, в ней была не просто красота. Знаете, мой папаша, хоть и пьяница, был прав, когда сказал, что смотришь на нее – и думаешь о смерти. Посмотришь на Филотею и вспомнишь ужасную истину: все ветшает и пропадает. Понимаете, прекрасное драгоценно, и чем оно красивее, тем больнее, что оно исчезнет, а чем сильнее наша боль от красоты, тем больше мы любим земную жизнь, и чем крепче эта любовь, тем горше печаль, что жизнь просочится сквозь пальцы, подобно размолотой соли, или ее раздует ветром, или смоет дождем. Я-то уродина. И всегда была такой. Умри я молодой, никто бы не сказал: «Ох, как обеднел свет!», но попасть под чары Филотеи означало получить урок от смерти.
Я родилась страхолюдиной и до замужества была не богаче козы. У нас тогда ходило доброе пожелание: «Да родятся у тебя одни сыновья, и пусть все твои овцы будут самками!» и проклятье: «Чтоб у тебя только дочери родились, а все овцы были баранами!» Мать как-то рассказывала, что при моем рождении отец взбеленился и плюнул на нее, когда она еще в изнеможении лежала на диване, – мол, навязала ему еще одну дочь, от которой надо будет избавляться с приданым.
Мне не досталось ни прелестей, ни обаяния, но я до сих пор благодарна Господу за несколько лет с мужем, который любил меня, пока не утонул. Знаете, мне повезло, потому что на мою долю выпало много нежности, уважения и бескорыстной любви. Я счастливее Филотеи, чье совершенство было несчастьем, ведь она никогда не знала покоя.
И вот еще о чем я думаю: будь Филотея жива, она бы сейчас превратилась в старую каргу вроде меня, и мы бы мало чем различались. Странная мысль. До чего Бог жесток. Собаке сгодятся любые старые кости, а земля с жадностью поглотит всякого мертвеца.
Порой я грущу по лучшей подруге юности и думаю об остальных утратах. Я лишилась своей семьи, своего города, языка и земли. Наверное, единственный способ быть счастливым в чужом краю, который кто-то назначил тебе домом, – забыть не только все плохое, но и очень славное. Хорошо, когда забывается дурное, это понятно. Но иногда нужно забыть и все чудесное, прекрасное, иначе сгложет тоска, что его больше нет. Оно ушло безвозвратно, как моя мать, моя Анатолия, мой сын, который превратился в злодея и утонул, и дорогой мой муж, тоже погибший в море, и все сгинувшие на войне.
Я понимаю, что все это, все мои горести и воспоминания исчезнут, словно их и не было никогда. Я спрашиваю себя: зачем Бог все сотворил лишь для того, чтобы оно ушло? Зачем он дарит нам сад и запускает в него змею? Есть ли хоть в чем-то смысл, раз все канет в забвение?
Теперь я старуха. Дряхлая и бесполезная. Всю жизнь я раздумывала над этими вещами. Мои плоть и кости уже не те, что были раньше. В молодости казалось, что душа и тело едины. Я же помню, они ничем не отличались. Когда мне требовалось подняться по лестнице, ноги просто шли, и все. А сейчас, если нужно подняться на несколько ступенек, я говорю ногам: «Шевелитесь, ради святого Герасима, шевелитесь!» И они медленно двигаются, а я останавливаюсь отдышаться, потому что грудь теснит и сердце тщетно трепыхается, как последняя оголодавшая бабочка, и тогда я на собственном опыте понимаю, что душа – не тело, а просто обитает в нем.
Знаете, во мне по-прежнему живет душа двадцатилетней девушки-певуньи, когда во сне я бегу встречать мужа, который невредимым вернулся с моря, или обнимаю милую Филотею, встретив ее на улице, и эта душа бунтует против тюрьмы моего тела, она будто куколка, что готова прорваться из кокона и, освободившись от скорлупы, страстно желает возродиться в раю, где можно коснуться золотой каймы одеяния милосердной, благословенной и всесвятой Богоматери, а это все равно что окунуться в воду после путешествия в жаркий день.
И если я заново рожусь на небесах, чего, наверное, не заслуживаю, тогда, может, все мои сомнения разрешатся. Раз я все еще помню тех, кого любила, значит, я жила не напрасно, иначе какой же смысл, если все забыто?
Я всего лишь старуха на чужбине, неученая, само уродство, но если б можно было разорвать руками грудь, я бы показала, каким огромным стало мое сердце от любви, горя и памяти.
6. Мустафа Кемаль (2)
Далеко от Эскибахче и Додеканеса, за Эгейским морем растет Мустафа. Его назвали в честь дяди, которого в детстве по неосторожности убил отец Мустафы. Ребенку поет песни негритянская нянька, чьи предки были рабами.
Семья переезжает к горе Олимп, где Али Ризе-эфенди – отцу, который служит таможенником на новой границе с Грецией, – приходит идея заняться лесоторговлей.
Мать Мустафы Зюбейде хочет, чтобы мальчик выучил наизусть Коран и стал хафизом. Она считает, он должен совершить паломничество в Мекку и стать ходжой. Мать хочет отдать сына в религиозную школу, а прогрессивный и либеральный Али Риза желает записать его в современную школу Шемси-эфенди. Побеждает Зюбейде, и мальчика принимают в религиозную школу, куда, приветствуемый криками новых однокашников, он прибывает с золоченой тростью и в белых одеждах, шитых золотом.
Здесь будут посеяны первые семена его пожизненного отвращения к религии вообще и исламу в частности. Изучение арабского языка он считает бессмысленной глупостью. Ученики обязаны сидеть на полу по-турецки, но однажды Мустафа встает.
– Сядь, – говорит учитель.
– У меня ноги затекли, – объясняет Мустафа.
– Сейчас же сядь, – приказывает учитель.
– Нет, – отвечает Мустафа. – Дети неверных так не сидят. Почему мы должны?
– Ты смеешь мне перечить?
– Да, смею перечить.
Учитель и Мустафа испепеляют друг друга взглядом, и тут весь класс поднимается со словами:
– Мы все смеем вам перечить.
Вскоре – вероятно, по приказу школьного начальства, – отец забирает сына и отдает его в современное либеральное заведение Шемси-эфенди.
Лесоторговля Али Ризы не задается, потому что греческие бандиты, контролирующие район посредством шантажа и вымогательства, угрожают рабочим и требуют денег за свое «покровительство», обещая поджечь склад древесины. Али Риза отдает деньги, но склад все равно сжигают. Бандиты подкарауливают и нападают в лесу на подводы с товаром, направляющиеся на побережье. Начальник жандармерии, который должен пресекать разбой, советует свернуть дело. Отец пробует торговать солью – неудачно; он спивается, заболевает туберкулезом и через три года умирает.
Зюбейде перевозит семью в деревню, и Мустафа с сестрой радостно носятся по дядиной ферме, гоняют ворон с бобовых грядок, дерутся и крепнут от здоровых продуктов, выращенных на порыжевшей земле селений, где на крышах аисты вьют гнезда, а на выгонах пасутся волы.
Мустафа недоволен, что голова ничем не занята. «Я хочу в школу», – пристает он к матери; «Отдай меня в школу», – донимает он дядю Хусейна.
Как ни удивительно, его отправляют в местную школу греческого священника, но Мустафе греческий язык кажется отвратительным, а христианские мальчики заносчивыми и первобытными. Его отдают в школу имама, но ее религиозность вызывает в нем омерзение. Местная женщина предлагает свои услуги, но Мустафа отказывается учиться у особы женского пола. Мустафе находят гувернера, которого он объявляет невеждой. Мальчика посылают в Салоники в школу хафиза Каймака, но после жестокой порки за драку он туда больше не возвращается.
Мустафа рвется в военную школу, где носят нормальную современную одежду, а не удручающе старомодные шальвары с кушаком. Его дружок Ахмед замечательно выглядит в военной форме. Зюбейде запрещает мечтать об этой школе, потому что не ждет от военной карьеры ничего, кроме гибели и вечного отсутствия. Раз уж Мустафа не хочет быть священником, мог бы стать купцом и приносить в дом деньги.
Мальчик сговаривается с отцом Ахмеда, армейским майором Кадри, и без ведома матери сдает вступительные экзамены. Его принимают, и он ставит мать перед свершившимся фактом. Зюбейде отказывается отпустить его в школу, где требуется ее письменное согласие, и тогда Мустафа говорит:
– Когда я родился, отец подарил мне саблю, повесил ее над моей кроватью. Ясно, он хотел, чтобы я стал военным. Я рожден солдатом, им и умру.
Зюбейде почти согласна, но все еще колеблется, и тут ее посещает удивительно реальный сон, в котором Мустафа сидит на золотой подставке у самой верхушки минарета. Зюбейде бежит к нему, но слышит голос: «Если позволишь сыну учиться в военной школе, он останется наверху. Нет – его сбросят вниз». Весьма соблазнительно представить, как Мустафа нашептывает в ухо благочестивой матушке, когда она спит.
Он становится на редкость дисциплинированным учеником. Отказывается участвовать в детских играх, говоря, что предпочитает наблюдать. Играя в чехарду, не желает сгибаться, а требует, чтобы товарищи, раз им приспичило, перепрыгивали через него в полный рост. Ему всего двенадцать, но он проявляет поразительные математические способности. Учитель, которого тоже зовут Мустафа, назначает его старостой класса. Мустафа общается со старшими мальчиками больше, чем со сверстниками, учителя считают его упрямым и трудным ребенком. Он держит себя с ними на равных.
Мать выходит замуж снова; Мустафа, мучимый ревностью, тревогой и отвращением, отказывается жить в доме отчима, но у него появляется сводный брат, армейский офицер, который вдохновенно наставляет его в вопросах чести и долга, учит никому не спускать оскорбления словом или действием. Брат дарит мальчику выкидной нож на случай хищных притязаний определенных мужчин, но велит бездумно его не применять. Сам Мустафа явно предрасположен к прекрасному полу, так что опасность для Добродетели исходит скорее от него.
Учитель Мустафа дает мальчику прозвище, чтобы их не путали. Это новое имя он будет носить всю жизнь: «Кемаль», что означает Совершенство.