Текст книги "Бескрылые птицы"
Автор книги: Луи де Берньер
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
А затем следует триумфальное появление горящих местью войск Мустафы Кемаля, где орды четников перемешаны с наглыми регулярными частями, и они распинают или душат удавками священников, насилуют и калечат даже красивейших девственниц, обливают бензином тех, кто пытается сбежать на лодках, ради собственной забавы окружают армянский квартал, и вся череда зверств происходит снова, только теперь лозунги «Турция для турков» и «Освободим Малую Азию от жестоких варваров – неверных греков». И что я могу сделать, кроме как помахать на прощанье шляпой и сказать: «Господа, а пошли бы все!»? Я на дне гавани, мой дом, пакгаузы и бордель Розы сожжены дотла, а на берегу – стена огня на две мили и толпа отчаявшихся людей, ждущих спасения от кораблей союзников, которые благородно бездействуют.
Я расскажу об одной жестокости, которая поразила меня больше всего; времени мало, хотя утопленнику оно кажется растянувшимся до бесконечности, и я уже едва ощущаю свое тело, мягко покачиваясь на морском дне.
В Йеничифтлике у меня был клиент. Звали его Кара Осман-заде-халид-паша. Влиятельный человек с чувством собственного достоинства и, если это вам что-нибудь скажет, самый лучший тип турка. Путь до моего клиента не близкий, но мне нужно было его повидать, чтобы договориться о партии фиг. Он лежал мертвый в своем доме с тридцатью семью штыковыми ранами, но без носа, губ, глаз и ушей. Их отрезали от головы, которую тоже отрезали от туловища. Мы были знакомы давно, но я еле узнал Кара Османа и поверил, что это он, лишь когда увидел его любимую шелковую рубашку.
Стоя над его останками, я не мог сдержать слез, хотя с позывами рвоты справился. Правда, я задолжал ему кое-какие деньги, но от его смерти мне вовсе не полегчало. Она меня оглушила, я ее не понимал. Потом я подошел к офицеру неподалеку и с трудом выговорил:
– Вы убили Кара Осман-пашу.
Затейливые усики офицера сразу вызвали гадливость. Приподняв бровь, он спокойно спросил:
– И что?
Меня охватила ярость, и я не сдержался.
– Вы пиздюк, – сказал я и пошел к своей лошади. Я не видел его реакцию, но ждал выстрела в спину, однако ничего не произошло. Вспоминая этот случай, я понимаю, что это был самый смелый поступок в моей жизни.
Ох, если б мне хватило ума сбежать в Эскибахче! Устроил бы себе маленький отпуск в итальянском секторе. Возвел бы неоклассическую арку в стиле водного павильона. Вымостил бы заново площадь. Заплатил бы лекарю, чтобы приглядывал за девочками в борделе. Но теперь это лишь мечты. В глазах темнеет, хотя здесь все равно мрак. Я и не знал, что в гавани водятся лангусты. Все же я предпочитаю атлантических омаров. Тела совсем не чувствую. Я уже слишком мертв, чтобы беспокоиться о смерти.
Георгио П. Теодору шлет вам всем прощальный водный привет. Я бы и помахал, но не знаю, где у меня рука, да вас там и нет, скорее всего, если вы есть вообще. Прощай, Смирна, прощай, бордель Розы, прощайте, друзья, прощайте, Ллойд Джордж, Венизелос и все остальные долбоебы, прощайте, мои бессловесные товары, прощай и я сам. Желательно, конечно, было бы умереть без идиотской песенки про феску, засевшей в башке.
86. Мустафа Кемаль (22)
За месяц Мустафа Кемаль обхитрил англичан и теперь с ними дерзок. Он знает, что французы и итальянцы с радостью исполнят его желание – убрать иностранные войска из Фракии и Стамбула, и сам счастлив гарантировать проход всем кораблям через Дарданеллы в Черное море. Его части продвигаются к Дарданеллам и Стамбулу. В Смирне (вскоре она станет Измиром) Мустафа Кемаль встречает женщину, на которой в результате женится, однако к несчастью для обоих: нрав у нее окажется столь же крут, как у него самого.
Ллойд Джордж заявляет кабинету министров, что будет поддерживать Мустафу Кемаля, а вечно воинственный Уинстон Черчилль требует послать экспедиционные войска. Но только один союзник готов оказать помощь – Новая Зеландия. Мустафа Кемаль сумел убедить французского Верховного комиссара, что не может сдержать победоносный поход турецких войск на Стамбул, но потом признается журналисту – он понятия не имеет, где находятся его части. Французы с итальянцами отзывают корабли, посланные на помощь англичанам, и лорд Керзон [111]111
Джордж Натаниел Керзон (1859–1925) – министр иностранных дел Великобритании в 1919–1924 гг.
[Закрыть]сломя голову мчится в Париж, где происходит злая перебранка с Пуанкаре [112]112
Раймон Пуанкаре (1860–1934) – президент Франции в 1913–1920 гг., премьер-министр в 1912–1913, 1922–1924, 1926–1929 гг.
[Закрыть], после которой Керзон плачет [113]113
Во время очередной встречи с Пуанкаре Керзон напомнил, что еще 5 сентября 1914 года союзники взяли на себя обязательство не заключать сепаратного мира, на что Пуанкаре ответил, что эта договоренность была в силе только в период войны и что Франция свободна действовать, как ей заблагорассудится.
[Закрыть]. В Чанаккале турецкая кавалерия оттесняет англичан за их линию обороны, но никто не стреляет. Турецкие офицеры берут взаймы у британцев колючую проволоку; само собой подразумевается, что по окончании кризиса ее вернут.
Без ведома англичан французы согласовывают с Кемалем план, по которому он получает все желаемое. Британцы решают выдвинуть ультиматум, но генерал Харрингтон считает за благо его не доставлять. Он понимает, что, имея всего несколько тысяч солдат, Кемаля не одолеть. Пуанкаре выдыхает с облегчением, Ллойд Джордж взбешен, но в конечном счете всё сглаживают начавшиеся обсуждения перемирия. Главный переговорщик Исмет-паша глух на одно ухо, и потому делает вид, что негодных и неуклюжих предложений не слышит.
В Греции переменчивый народ восстает против короля Константина, чье возвращение совсем недавно приветствовал столь невоздержанно. Люди вдруг вспоминают, как сильно его ненавидели, и теперь винят короля за проигрыш в войне, начатой его злейшим врагом Элефтериосом Венизелосом. Отрекшись от престола в пользу старшего сына, Константин, сломленный и с разбитым сердцем, умрет через четыре месяца в изгнании на Сицилии. Он познал горькую истину всех греческих королей: лучше горевать в ссылке, чем править дома, поскольку греки всегда относятся к королю, как к президенту.
Генерала Хаджианестиса с пятью министрами отдают под суд и приговаривают к расстрелу. Дабы избежать унижения от чужих рук, генерал сам срывает с себя знаки отличия и храбро встает перед расстрельной командой. Ноги крепки; оказывается, они вовсе не из стекла или сахара. Казнь генерала и его товарищей возмущает весь мир, ибо ясно – из них сделали козлов отпущения. В Греции вновь появляется Венизелос, необъяснимо ни в чем не виноватый, и новая военная хунта заявляет о намерении сохранить за собой Фракию. Только Ллойд Джорджу хватает терпения выслушивать эти тщетные замыслы.
Кемаль продолжает грозить союзникам войной и в конце концов добивается желаемого. Восточная Фракия все же будет турецкой. Многочисленное греческое население ее покидает, происходят обычные душераздирающие жалостные сцены, обычные смерти в пути, и лишь через много лет здесь поселятся турецкие беженцы из Болгарии и Греции, тоже совершившие долгий и тяжкий переход из родных мест.
История начинается заново. Лишается власти опасный Ллойд Джордж, теряет должность Уинстон Черчилль. Мустафа Кемаль начинает строительство абсолютно новой страны. Он упраздняет султанат, а затем халифат, учреждает светскую конституцию. Меняет арабский алфавит на латинский, чем неумышленно создает ситуацию, когда в будущем практически ни один историк не сможет разобраться в беспорядочных архивах, оставшихся с османских времен. Он устанавливает равные права для женщин, запрещает ношение покрывал и фесок. Создает промышленность. Кемаль дает ход событиям, которые должны привести к либеральной демократии западного толка после его смерти (когда, рассуждает Кемаль, сам он, вероятно, автоматически утратит интерес к сохранению личной власти).
Мустафа Кемаль подписывает Лозаннский мирный договор, где одно условие гласит: почти все турецкие христиане, независимо от родного языка, будут перемещены в Грецию. Согласно другому условию, почти все греческие мусульмане, греческого или турецкого происхождения, независимо от родного языка, будут выдворены из Греции и отправлены в Турцию. Критерии явно религиозные, а не этнические, все делается ради предотвращения раздоров и мнится хорошей идеей, если не брать в расчет, что речь идет о невинных людях.
Позже в Турции это назовут «демографической катастрофой», поскольку христиане умели управляться с делами. Турки – солдаты, крестьяне и помещики, а христиане – торговцы и ремесленники. Эта потеря на десятилетия задержит восстановление экономики.
В Греции это назовут «малоазиатской катастрофой». Перемещенные вечно будут ощущать, что их своевольно вышвырнули из рая. В Грецию прибыло полтора миллиона человек, создав величайшие трудности для правительства, которое пыталось их разместить и приобщить к жизни. Люди принесли с собой свои образование, опыт, таланты, свою тоску и музыку, названную потом «рембетикой» [114]114
Рембетика (от греч.«рембетис» – отщепенец, забулдыга) – музыкальный стиль городского фольклора.
[Закрыть]. Еще они принесли с собой крайнюю нужду и осознание несправедливости, которые, возможно, как ничто поспособствуют подъему в Греции коммунистических настроений, а те, в свою очередь, приведут к гражданской войне.
Во все районы Турции, где есть христианские общины, присылаются комиссии. Их задача – оценить стоимость имущества; имущество вышлют вперед, либо беженцам выплатят компенсацию по прибытии. Однако транспорта нет, ибо после военного десятилетия его у Турции просто не осталось, и вещи отправить невозможно. Для многих беженцев все обернется очередным маршем смерти.
В Эскибахче приезд комиссии большого впечатления не производит. Здешние турки и греки-христиане еще недавно спокойно жили под итальянской оккупацией, у них почти нет горького осадка от войны с Грецией. Они по-прежнему считают себя оттоманами, а Мустафу Кемаля – верным слугой Султана. Многие еще носят давным-давно запрещенные тюрбаны.
Тонким ручейком стекаются домой уцелевшие на войне. Чуть ли не ежедневные празднования неизбежно проникнуты затаенной глубокой печалью. Вернувшиеся солдаты узнают, что мать или отец давно умерли, а братья погибли. Поля заросли, скотина сгинула, дома обветшали. Семьи в отчаянной надежде ждут сыновей, но время идет и идет, и все яснее, что они потеряны навсегда. В городе полно калек. Возвращается Каратавук – возмужавший, статный, уверенный в себе и увешанный наградами красавец, и в доме Искандера царит безудержная радость. Нермин не переставая плачет от счастья, а Искандер, лопаясь от гордости, рассказывает сыну, что тоже славно повоевал, гоняя с Рустэм-беем бандитов. С ружьем от Абдула Хрисостомоса они отправляются на охоту. Каратавук с братом убивают по оленю, Искандер промахивается. Каратавук уверяет отца, что дело в негодном патроне, и при следующем выстреле нарочно мажет.
В жутком состоянии возвращается Ибрагим. У него так трясутся руки, что он не может удержать стакан. Кажется, он до смерти боится матери и сестер, забивается в угол и заслоняет лицо локтем. Филотея еле сдерживается, чтобы в восторге не помчаться к нему, но вскоре в доме Харитоса появляется Али-кривонос и говорит, что свадьбу явно придется отложить. Он предлагает освободить семью от данного обещания, но, когда мать об этом заговаривает, Филотея с негодованием отвергает эту идею и яростно готовит приданое. Али говорит, что Ибрагим истощен и очень болен, но скоро по городу расползается слух – парень наполовину спятил. Дросула передает сплетню подруге, и Филотея приходит в такое бешенство, что тема больше никогда не поднимается. Филотея понимает, что на смену одной беде пришла другая, вот и все. Она вспоминает все встречи с Ибрагимом, думает о них постоянно. Вскоре Дросула и Лейла-ханым только делают вид, что слушают эти путаные, бессвязные рассказики. Тоска по прошлому сжирает Филотею, как рак. Кажется, все ее историйки начинаются одинаково: «Однажды я пошла собирать дикую зелень…». Она даже мельком не видит своего нареченного, хотя он от нее всего в нескольких шагах.
Доходит новость, что Смирна сильно пострадала при пожаре, а все армяне и греки ушли из города. Гончар Искандер еще долго будет хмуро поглядывать на полки, уставленные пятьюстами детскими свистульками. Он надеется, что Георгио П. Теодору выжил и когда-нибудь заберет игрушки. Иначе куда их девать?
87. Я Филотея (14)
Что я еще могу, кроме как ждать, ждать и ждать? Я ждала так долго, с самого детства, и теперь жалею, что не вышла замуж в двенадцать лет, как другие девочки, но Ибрагим тогда был очень мал. В тринадцать мальчик еще слишком молод. В этом возрасте мальчишки не серьезные.
Я столько лет ухаживала за Лейлой-ханым, которой просто нужно общение, а кому не нужно? Мне здесь платили, и эти деньги – благо для моей семьи. Но все время, сколько себя помню, меня томило желание, от которого, едва подумаю о любимом, перехватывает горло, сжимается сердце, и всю пробирает дрожь, слабнут ноги, тянет в животе, словно от голода или тревоги, а я все его представляю и будто взаправду вижу, только необычно – вижу, когда его нет, вот как у меня получается. Гляну на холм, а там Ибрагим, посмотрю на площадь и вижу Ибрагима, думаю о нем, когда слышу козу, ведь он козопас, и еще когда встречаю Кёпека, который совсем состарился. Увидев собаку, я думаю: кто из нас раньше умрет, я или Кёпек, ведь мы оба до смерти истосковались, ожидая Ибрагима.
Говорят, я красивая, даже заставляли носить вуаль, а то мужчины чересчур волнуются, и вроде бы я красавица с самого рождения, и ходжа Абдулхамид пришел на меня взглянуть, а он святой, и благословил, хоть я и девочка. А Лейла-ханым научила, как быть еще красивее: украшать себя, умащивать благовониями и бальзамами и творить из себя совершенство перед зеркалом.
Я поняла, что быть совершенством мало. Я бы променяла его на родовые муки и усталость от работы в мужнином доме, на унижение быть в нем последней среди женщин и на печаль, что это мое совершенство смывают обязанности жены.
Я ждала семь лет, с тех пор как возлюбленный ушел воевать, и все семь Лет провела в доме Рустэм-бея, наблюдая, как от мучительного желания совершенство по капле вытекает, и боясь, что любимый меня разлюбит, когда увидит, какой я стала.
И вот он вернулся. Он сражался в Месопотамии, где одни скорпионы и камни, побывал в Сирии, а в армии Мустафы Кемаля воевал против Старых Греков, и я тревожусь: вдруг он теперь меня не захочет, ведь мой отец христианин, а из-за этих греков на христиан все ожесточились.
Сердце в груди колотится и болит, потому что он вернулся, а мы и не повидались, даже на глазах его матушки. Нас обручили золотой монетой, а теперь он такой худой и беззубый, голос прерывается, речь путаная, смех странный и визгливый, руки трясутся, и, говорят, он беспрестанно курит, даже не скрываясь от старших, и усы посередке пожелтели.
Отец Ибрагима пришел сказать, что любимый нездоров, мол, у него после войны с головой не в порядке, и мой отец согласился, что со свадьбой надо маленько обождать, пока Ибрагим не придет в себя, и когда мне об этом сказали, меня прям ожгло, и я заплакала, потому что так долго ждала, а теперь, может, еще семь лет ждать, а то и семь раз по семь. Я побежала в дом Рустэм-бея и поплакала с Лейлой-ханым, она такая милая, а потом мы пошли на холм и подглядели за любимым. В небе гудел ветер, а мы слушали, как он играет на кавале, что поет слаще всех на свете, слаще малиновки и коноплянки. Ибрагим сидел-сидел на камне, а потом опустил каваль, потрепал Кёпеку уши и вдруг зарыдал, утирая глаза, и мы потихоньку ушли, потому что негоже подглядывать, как мужчина плачет.
Лейла-ханым отвела меня обратно, по всякому заплетала и расплетала мне косы перед зеркалом, и даже маленько рассмешила чудной прической, а потом ласково погладила шею, поцеловала в щеку и сказала: как Дросула вышла за Герасима, я для нее не просто служанка и горничная. Она обняла меня, и я успокоилась.
Я рассказала, как перехватывает горло и сводит живот, будто от голода, о беспокойстве и дрожи, о нескончаемой надежде, о том, что он повсюду видится, и Лейла сказала:
– Я знаю для этого слово.
– Скажите мне, – попросила я.
– Это слово агапи [115]115
Любовь (греч.).
[Закрыть].
– Что оно означает?
Лейла рассмеялась:
– Глупышка, все, о чем ты сейчас рассказала.
– Какой это язык?
– Обещаешь не болтать?
– Обещаю.
– Греческий. Хочешь узнать, как сказать любимому, что ты чувствуешь, когда ты в его постели или вы одни на лугу, и он лежит на тебе?
Я покраснела и ответила:
– Хочу, Лейла-ханым.
– Ты называешь его агапи му.
– Агапи му, агапи му, – повторяла я, пока не запомнила.
– А когда хочешь сказать, что у тебя на сердце, когда чувства переполняют и просятся наружу, говоришь с'агапо.
– С’агапо, с’агапо, с’агапо, – повторила я.
– Теперь скажи: С’агапо, агапи му.
– С’агапо, агапи му, с’агапо, агапи му.
Лейла погладила меня по щеке.
– Это язык твоих предков, который здешние христиане понемногу забыли.
– А в моем родном языке таких слов нет? – спросила я.
– Конечно, есть, глупенькая, но греческий – лучший язык для любви.
Каждую ночь я перед сном представляла Ибрагима, такого близкого и такого далекого, говорила ему с’агапо, с’агапо, с’агапо, а потом видела любимого во сне, бежала к нему средь гробниц и звала его агапи му.И я поняла – Лейла-ханым сказала правду: эти слова лучше всех слов во всех языках на свете, они самые красивые и выражают все, что я хотела сказать.
88. Исход
И снова отец Христофор метался во сне, где хоронили Бога. Сон повторялся в тысяче бесконечных вариаций и временами повергал священника в полнейший раздрызг. Лидия-яловка тревожилась: муж бледный, под глазами темные круги, но никакие снадобья не даровали ему безмятежного сна. В нынешней версии господних похорон отец Христофор служил панихиду, а ангел Азраэль, чье злобное аристократическое лицо сияло вожделением смерти, выступал могильщиком. Христофора шокировали непочтительные замечания Азраэля о состоянии трупа, и он проснулся на рассвете от собственных негодующих криков именно в тот момент, когда в город прибыли жандармы.
Ими командовал все тот же сержант Осман, что много лет назад приходил за новобранцами и записал Каратавука на службу вместо отца. Сержант сильно постарел – сказывались старые раны и многолетние тяготы. Стала заметнее хромота и порой мучила одышка – проблема, которую сержант пытался решить беспрестанным курением, отчего его пышные усы окрасились разнообразными оттенками бурого и коричневато-желтого. Он по-прежнему считал себя настоящим солдатом, и гордость помогала сохранять военную выправку и изъясняться просто и прямо. Совершив многодневный марш из Телмессоса, сержант Осман тотчас отправился к цирюльнику, затем, посвежевший и благоухающий лимонным одеколоном, обосновал на площади контору под тем же платаном, откуда в давние времена руководил призывом новобранцев, и командировал жандармов ознакомить население с его приказом.
Поначалу никто жандармам не поверил, но вскоре выяснилось, что те не шутят. Сержант Осман приказывал всем христианам города собраться на площади, чтобы идти в Телмессос, откуда их кораблями перевезут в Грецию. Ни транспорта, ни провизии, ни денег для свершения сего подвига сержанту не дали. Вскоре его осаждала толпа близких к истерике христиан.
– Как же мой дом?
– Заприте.
– А скотина?
– Пусть соседи приглядят. Или продайте.
– У меня больная мать. Как с ней-то?
– Оставаться никому нельзя.
– Мой сын уехал на три дня. Куда ему потом деваться?
– Его отправят следом.
– Как быть с самоваром? Он очень ценный.
– Не берите ничего, что не сможете донести до порта. Разумнее взять еду и одежду.
– У меня завтра встреча насчет покупки земли.
– Отменяется.
– Что делать с пожитками? У меня повозки нет.
Сержант Осман поднял руки, призывая всех замолчать.
– Слушайте все. На новом месте вы получите полную компенсацию за все, чего лишились. Вам выдадут справки.
– Когда? Где?
– Точно не знаю. Думаю, с этим разберутся в Телмессосе.
– Где эта Греция?
– За морем. Недалеко. Не волнуйтесь, о вас позаботятся греки и франки. Они подыщут вам новые дома, не хуже старых.
– Эти греки оттоманы, как и мы?
– Нет, отныне вы не оттоманы, а греки. И мы больше не оттоманы, мы турки. – Сержант развел руками и пожал плечами: – Кто его знает, что будет завтра. Может, мы станем кем-то еще, вы будете неграми, а кролики – кошками.
В домах растерянные христиане пытались управиться с невыполнимой задачей – что брать? Некоторые семьи летом всегда уводили скотину на горные пастбища и привыкли к дальним переходам со всем скарбом, но даже им не приходилось собираться в такой спешке и неопределенности. Совершенно сбитые с толку, люди вдруг погрузились в крайние эмоциональные состояния: одни потрясенно молчали, другие истерически рыдали, а третьи остервенело бормотали об ослушании и неподчинении, мол, спрятаться, пока жандармы не уйдут, а сами тем временем покорно собирали пожитки.
Одни брали только воду и еду, другие сочли, что лучше взять на продажу ценности – медные кастрюли и украшения из приданого. Кто-то за бесценок распродавал хозяйство соседям, полагая, что деньги будут полезнее вещей. Одни откладывали дорогие сердцу безделушки, другие, выискивая, что может пригодиться, ошалело хватали мотки веревки и тяпки. Наблюдался один из тех крайне редких случаев, когда воистину блаженны неимущие, ибо значительная часть людей жила в столь стесненных обстоятельствах, что выбор был относительно невелик. Эти смиренные души связали в узлы то немногое, что имели, и собрались на площади. И лишь попрошайки из христиан, что еще смиреннее, полнились не отчаяньем, но оптимизмом. Среди них были сумасшедшие, полоумные и бездельники, но все вдруг обрели надежду на новую лучшую жизнь в новых краях. Они пойдут за колонной переселенцев, клянча милостыню у тех, кому нечего дать. Пса в их числе не было. Он остался среди гробниц; все разделения по племенам и религиям его миновали благодаря добродетели немоты, увечья и отшельнической жизни. Остались в борделе и христианские проститутки, тоже избавленные от разделения по нации и вере добродетелью своей профессии.
Истинные неприятности для сержанта Османа начались, когда пришло время построить людей и двинуться в путь. Во-первых, возникла проблема учителя.
Казалось, христиане готовы наконец к отправке, но тут на площади появился Леонид-учитель: вконец отощавший, взъерошенный, с заляпанными стеклами очков, в истасканной и засаленной франкской одежде. Поскольку никто не счел нужным его оповестить, а друзей или родственников, кто мог бы это сделать, у него в городе не имелось, Леонид до последней минуты не знал о том, что вот-вот должно было случиться.
Для большинства христиан происходящее стало личной бедой, для Леонида же еще политической и идеологической. Мечты его испарялись на глазах. Воспламененный отвагой оскорбленного, он нашел в себе смелость неловко вскарабкаться на стол под платаном, где городские жандармы имели обыкновение разыгрывать нескончаемые партии в нарды.
Вспотевшего Леонида била дрожь, но он замахал руками и закричал, привлекая внимание переминавшейся толпы:
– Друзья! Друзья! Слушайте! Послушайте меня! Вы должны меня выслушать!
– Слезь и заткнись, идиот, – приказал снизу сержант Осман, но учитель им пренебрег:
– Послушайте! Да послушайте же!
В этом тонком глухом голосе слышалось нечто столь отчаянное и повелительное, что даже сержанту Осману захотелось узнать, о чем речь, и он придержал руку жандарма, готового прикладом двинуть Леонида под коленку.
– Ладно, – сказал сержант. – Валяй, чего там у тебя, только поторопись. Чтоб в двух словах.
Никто не знал, что хочет сказать Леонид, но его поступок всех слегка потряс. Люди смолкли, все лица обратились к учителю, а он выразительно вскинул руки.
– Мы живем здесь с древних времен, – заговорил Леонид, будто начиная урок. – Это наш дом. В дни расцвета наши предки возвели великолепные строения, которые теперь повсюду лежат в руинах. У нас была величайшая в мировой истории цивилизация. Вам говорят, что вас отправляют в Грецию, но все это и было Грецией. И снова должно стать Грецией. Греция здесь. Мы греки, и это наш греческий дом. Нам нельзя уходить. Здесь чужестранцы – турки. Они прибыли сюда гораздо позже нас. Возвращайтесь по домам. Мы все должны отказаться уйти. Здесь наш дом. Это Греция. Это земля Патриарха. Мы должны отказаться. Оставайтесь здесь ради любви к Греции и во имя любви к Богу. – Леонид уронил руки, но тотчас снова их вскинул, умоляюще воздев ладони.
Народ смотрел и безмолвствовал. Да, это их дом, но как отказаться уйти, когда здесь люди с оружием и властью? Как можно не повиноваться, когда приказы исходят, вероятно, от самого Султана-падишаха, покровителя мира, и гхази Мустафы Кемаль-паши, грозы франков? Как маленьким людям, в большинстве своем неграмотным и воспитанным в повиновении начальству, вдруг превратиться в львов? Метаморфоза могла бы произойти под водительством демагога, но взгромоздившийся на стол Леонид до этой роли не дотягивал, он выглядел нелепым и слегка сбрендившим.
Сержант Осман устало глянул на учителя, дернул его за штанину и сказал:
– Давай слазь, иначе придется тебя грохнуть. Радости мне это, правда, не доставит, но времени в обрез.
Леонид посмотрел на запрокинутые лица. Ему показалось, что люди разглядывают его с вялым любопытством, как диковинное, но безвредное животное, удравшее из зверинца.
– Слезай, – повторил сержант Осман, но Леонид, не двинувшись с места, понурил голову, зажмурился и зарыдал. У него тряслись плечи, слезы катились по щекам, скапливались на кончике подбородка и срывались, шлепаясь на башмаки. Народ смотрел, а Леонид плакал.
Он плакал об утрате всего, во что верил и за что боролся. Всю свою сознательную жизнь он трудился во имя идеи Великой Греции и мечтал о днях, когда Эллада вновь обретет свои исторические территории, а греки будут сами править собой и перестанут быть чьими-то подданными. Так долго казалось, что история на его стороне, а Греция все разрастается и разрастается. Крит, Ионические острова, Салоники – все стало греческим. Он столько ночей отдал затянувшемуся эпистолярному заговору, при свете вонючего фитиля строча о неизбежности всего этого, и теперь невозможно было вообразить, что история вдруг переметнулась и на месте Греции создала страну под названием Турция. Леонид стал националистом еще до того, как эрозия и оползни времени обнажили непростительную тупость национализма. Живи он на три поколения позже, стал бы интеллектуалом, считающим национализм и религию озлобленной супружеской четой, из чьей зловонной брачной постели не выползет ничего, кроме порока, но сейчас стояли простодушные времена, когда православие являлось единственной очевидной истиной, а национализм был романтичен, почитаем и славен. Пусть сухарь и зануда, Леонид был величайшим романтиком и плакал слезами романтика, увидевшего, как рухнули все его мечты. Исторгнутый из семьи, которая вся безвозвратно сгинула в пожаре Смирны, не имеющий друзей в этом отсталом городишке, преданный историей, он теперь лишился и прекрасных идей, составлявших смысл его жизни. На долгом переходе в Телмессос Леонид заговорит лишь раз, когда понадобится перевести кое-что с греческого – языка, которому он столько лет тщетно пытался научить городских детей и который вскоре всем им придется выучить, хотят они того или нет.
Наконец Леонид уныло сполз со стола и с горечью сказал сержанту:
– Вам это никогда не простится.
Жандарм глянул через плечо и ответил просто:
– Меня не за что прощать. Я против вас ничего не имею. Мне вообще до вас дела нет. Мне плевать, живете вы здесь, или в Греции, или на луне, или на дереве, как обезьяны, или на верблюжьем горбу. Коль хотите знать, у меня самого одна бабка была христианкой из Сербии, и меня не колышет, даже если вы неверные. Хотите найти виноватого – вините Грецию, что напала на нас и раскурочила полстраны. Все это, – Осман обвел рукой площадь, – по приказу сверху, и мне остается предположить, что начальники знают, чего делают. Если станете мешать мне исполнять обязанности, узнаете, что я внезапно теряю терпение, и кое-кто из моих солдат с несомненной радостью намекнет о моем неудовольствии. Надеюсь, вам все ясно.
Леонид-учитель с минуту разглядывал Османа. Странно, он вовсе не похож на врага. И глаза карие, как у деда. Леонид побрел к толпе. От стыда горели уши, в душе клокотали удивление и злость на этих людей, что, как бараны, допускали над собой подобное. Он повторял про себя слова, которые казались столь справедливыми и на которые никто не пожелал обратить внимания.
Ну наконец-то можно отправляться, подумал сержант Осман. Ему тоже люди казались баранами, только капризнее. Зато они менее капризны, чем козы. Все готово. Вроде бы всех христиан согнали и построили.
Но сердце сжималось при виде этих людей. Полно дряхлых стариков, которых жизнь в трудах скрючила пополам. Беременные женщины, ребятишки, слишком маленькие, чтобы самим пройти долгий путь, но слишком тяжелые, чтобы их нести. Да еще нищие, сумасшедшие и идиоты. Сержант встряхнул головой и потер глаза. Странно: когда думаешь о человеке вообще, представляешь мужчину лет двадцати-тридцати, но вот тебе наглядное доказательство, что подобные видовые идеи весьма далеки от реальности. Заранее можно сказать, что без транспорта вся затея обречена на провал. В пути неизбежны смерти, а следовательно – задержки.
Остальные жители города, собравшиеся посмотреть на исход, баламутить явно не собирались. Странно примолкшие, будто зеваки, сбежавшиеся поглазеть на процессию животных, а не проводить друзей и соседей.
Первую закавыку учинили не зрители; искру бросила Поликсена, уже близкая к истерике, потому что нигде не видать Филотеи. Теперь она вдруг вспомнила о Мариоре.
– Мама! Мама! – закричала Поликсена. Швырнув узел, она отцепилась от Харитоса и стремглав помчалась к церквушке в нижней оконечности города.
Наступило секундное замешательство, у всех мелькнула мысль: «Мариора ж померла», а потом людей разом осенило – все поняли, чего хочет Поликсена. Теперь казалось немыслимым не последовать ее примеру. Точно так же покидав узлы, люди рванули следом, перекрикиваясь и не обращая внимания на вопли и предупредительные выстрелы жандармов.
– Твою мать-то! – пробормотал сержант Осман. С пистолетом в руке он взирал на суматоху, совершенно сбитый с толку невероятным поворотом событий.
Одни побежали на кладбище, где распростерлись на свежих могилах, крича в землю:
– Я вернусь за тобой, обещаю! Обещаю, я вернусь!
Те, кто верил, что их любимые уже полностью истлели, поспешно разрывали могилы, обходясь без молитвы священника и традиционного омовения вином. Многие пришли в ужас, обнаружив, что родному телу еще долго следует лежать в земле. Мало что на этом свете неизгладимо чудовищнее, чем вид и запах полуразложившегося трупа близкого человека.
Более удачливые столпились в склепах двух церквей, где лежали тряпичные узелки. Поликсена успела добраться первой. Кости матери лежали ближе к верху, тряпица еще не сгнила. Победоносно прижав к груди материнские останки, Поликсена пробилась сквозь напиравшую толпу и благополучно вернулась на площадь.