Текст книги ""Библиотечка военных приключений-3". Компиляция. Книги 1-26 (СИ)"
Автор книги: Лев Овалов
Соавторы: Николай Шпанов,Николай Томан,Иван Стаднюк,Лев Шейнин,Борис Соколов,Николай Панов,Лев Самойлов,Татьяна Сытина,Юрий Усыченко,Морис Симашко
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 103 (всего у книги 345 страниц)
Глава двадцать седьмая
«Здравствуй, дорогой племянник! – писал Лешке его дядя. – Получил твое письмо и фотографию. Должен тебе сказать, что фотография меня порадовала больше письма. Все-таки слово „разыскивали“ надо бы писать через „а“, а вводные предложения выделять запятыми. Но вот за рассказ о том, как ваши ребята – Женя и Сережа – нашли дом, где жила Ольга Ивановна Русакова, спасибо. Ведь давным-давно, еще в двадцать втором году, когда били мы белых на Дальнем Востоке, довелось мне встретить Ольгу Русакову и воевать с ней рядом…»
Должно быть, глаза у меня были совершенно очумелые, когда я тут оторвался от письма и посмотрел на Женьку, на Лешку и на Ваську.
– Ты дальше читай, дальше! – торопил меня Женька.
Но я и сам уже, без его понуканий впился глазами в мелкие, не очень разборчивые буквы.

«Было это в феврале месяце, в 1922 году. Позади нас, партизан и красноармейцев, лежала громадная Сибирь, а впереди маленькая станция Волочаевка – путь к Хабаровску и ко всему Приморью. Не хотели белые этой станции отдавать, укрепились на ней, бронепоезд подвели, а у Волочаевки взорвали и сожгли мосты.
Первый раз встретил я Ольгу Русакову недалеко от Волочаевки, на железнодорожной станции Ольгохта. Нашему партизанскому отряду поручило командование эту станцию от белых защищать. А насели на нее белогвардейцы тучей. Кажется, и помощи-то ждать неоткуда. Лежим мы на насыпи с винтовками, а сами уж и к смерти готовимся. Понятно, ничем на голом полотне не укрыться. „Ну, говорю, ребята, до последнего все погибнем, а врага тоже поколотим, пока сил хватит“. Тут и выскочили из тумана прямо к нам какие-то люди. Мы было, не разобравшись, огонь по ним открыли. А потом видим, наши!.. И впереди женщина бежит. Шинель перетянута туго, маузер в руке, на груди красный бант. „Здравствуйте, – говорит, – я – Русакова, комиссар полка. Командир батальона ранен. Приняла команду“.
Вот так и познакомился я с Ольгой Ивановной Русаковой. Отбили мы с ее батальоном атаку белых. Командовать она умела! Я, на что с Красной Армией всю Сибирь прошел, и то перед ней мальчишкой себя чувствовал. Будто ученик какой-нибудь. Ведь я тогда не знал, что она еще в 1905 году баррикадными боями руководила.
В тот же вечер встретил я Русакову в штабе.
– Побратались мы с вами, товарищ Веревкин, – говорит она.
– Побратались, – отвечаю.
– Теперь – на Волочаевку.
– На Волочаевку!
Вскоре приказ пришел – брать Волочаевку. Только не легкое это оказалось дело. Открыли белые такой огонь, что мы к станции и пробиться не смогли. Будто невиданная снежная метель поднялась тогда над землею. Все перемешалось от пальбы. Не разобрать, где свои, где чужие. Падают, неподвижно застывают в сугробах красноармейцы. Криков не слышно от грома. И в том месте, где рванул снаряд, черная яма остается, глубокая, как могила.
Отступили мы на запад. Видно, не в лоб, не напрямую надо брать Волочаевку, а обойти ее с севера и с юга. Так и командующий решил. Двинулся наш отряд в обход поздней февральской ночью по глубокому снегу к деревне Нижне-Спасская.
Не знаю, далеко ли мы от железной дороги отошли, только вдруг поднялся буран. Свистит ветер, с ног сбивает. На усах сосульки намерзли. А с нами ведь еще пушки. Их тоже тащить надо, лошадям помогать.
Светать стало. И вдруг – прямо из метели – вырвались на нас белые. Было это так неожиданно, что и они и мы остановились друг против друга – растерялись. Наш командир первым опомнился. Раздалась команда: „Развернуть орудия, по белым гадам прямой наводкой – огонь!..“ И ударили наши пушки. Метров на тридцать, не дальше, били. Никогда раньше не думал я, что можно из полевых орудий, будто из винтовок простых, стрелять. Да делать больше было нечего. Единственное, что могло нас спасти, – это страху на врага нагнать. И ведь испугались белогвардейцы, смешались, побежали.
Только нельзя так долго из пушек стрелять. Это тебе не пулеметы. Разобрались белые, что нас меньше, чем их, и давай обходить наш отряд с двух сторон. Тут и их орудия заговорили. Затрещали винтовки. Справа, слева, сзади разворотило снег взрывами. Один боец упал, застонал другой. С меня пулей шапку сорвало. Затоптались наши на месте. И тут снова увидел я Ольгу Русакову. Она появилась внезапно из метели, вся облепленная снегом, в своей туго перепоясанной шинели, с маузером в руке: „Вперед, товарищи! За мной! Нам на помощь идут кавалеристы!“

И такой звонкий, такой сильный и смелый был у нее голос, что ринулись бойцы за нею в атаку, смели белых, бесстрашно бросились на грозные пушки. И не выдержали враги такого натиска. Стали отступать к северо-востоку, к железной дороге. А там уже зарево разгоралось и гремел бой – это подошли к Волочаевке отряды с севера.
Я бежал рядом с Ольгой. Кажется, она меня не узнала в этой страшной огненной кутерьме. И вдруг она остановилась, словно наткнулась на что-то, выронила маузер, потом качнулась вперед, будто хотела его поднять, и упала в снег… И такой болью меня обожгло, словно не ей, а мне в тело вонзилась белогвардейская пуля. Но злость во мне закипела такая, что рванулся я вперед, ничего не разбирая. Только штыком колю, бью прикладом по вражеским плечам, по головам, по чему попадет…
Два дня гнала Красная Армия врага на восток, к Хабаровску. На привалах, когда подтягивались обозы, наведывался я в полевой лазарет – узнать, что с Ольгой Ивановной. Она была без сознания. Лежала в санитарной двуколке бледная, глаза широко открыты, будто бы видела она такие дали, каких другим увидеть не дано. Как-то раз услышал я, что она шепчет какие-то слова. Наклонился, разобрал едва-едва: „Максим“. Мне потом там же, в лазарете, сказали, что Максимом ее сынишку звали.
Ничего я в ту пору о ней не знал: кто она такая, откуда родом. Говорили, будто бы воевала она на колчаковском фронте, попала в плен, но отбили ее красные истерзанную, измученную, полуживую. Но толком ничего никто сказать не мог. Она, видно, о себе рассказывать не любила.
Хабаровск мы заняли 14 февраля. Один полк остался в городе для гарнизонной охраны да еще для того, чтобы добить спрятавшихся белогвардейских офицеров. Там же, в Хабаровске, остались и раненые. В здании бывшей гимназии устроили госпиталь. Сиделке одной поручил я от имени всего нашего партизанского отряда хорошенько ухаживать за Ольгой Ивановной. Предупредил, что приеду сам и узнаю, выполнила ли она партизанский наказ. Даже фамилию и имя этой женщины записал: Корнеева Ксения Феоктистовна.
Дал я ей такой наказ, и пошла Красная Армия дальше, к Приморью, к Тихому океану, добивать белых. Писал я этой сиделке после, но ответа не получил. Почта тогда работала плохо. А потом уехала она куда-то из Хабаровска, да и госпиталь в другое место перевели. Но в тридцатые годы я специально приехал в Хабаровск из Владивостока, чтобы разузнать, что стало с Ольгой Ивановной Русаковой. Так ничего и не узнал. И вот у меня к тебе, Леша, какая просьба. Если вашим историкам – Жене и Сереже – удастся что-нибудь новое о ней выяснить, ты непременно мне об этом напиши».
Дальше дядя спрашивал, как у Лешки дела в школе, здоровы ли мама, папа и бабушка. Но это было уже неинтересно. Я только пробежал глазами по строчкам. А потом поднял голову и вскочил со скамейки.
– Чего же ты стоишь, Женька? – закричал я. – Бежим к ней скорее!
– К кому? – изумился Женька.
– Да к Корнеевой, к бабушке Ксении!
Тут глаза у Женьки стали такие громадные, что я испугался, как бы они не выскочили.
– Что? – заорал он и схватил меня за руку.
Ну и память у Женьки! Неужели он не вспомнил имени и фамилии старушки, у которой мы еще в первый день наших поисков так усердно подметали пол и передвигали диван? Я так сразу понял, что это она и была той сиделкой в госпитале, о которой написал Лешкин дядя.
Я едва успел снять коньки, умоляя Женьку чуточку подождать. На поле все еще шла игра. Зачитавшись, я не заметил, что в ворота шестого «Б» наши игроки забили еще три шайбы. Но, правду сказать, дожидаться, как кончится игра, я не мог. Впрочем, и так было ясно, что мы не проиграем.
Пожалуй, мчаться с такой скоростью, как бежал Женька, было не обязательно. Бабушка Ксения никуда бы от нас не делась. Но Женька несся как угорелый, и мы старались не отставать. Впрочем, за последние дни мне так много приходилось бегать, что я натренировался.
Вот и площадь Гоголя, скверик, возле которого я ждал Женьку после того, как Васька Русаков атаковал нас снежками. Вот и одноэтажный чистенький домик Корнеевых. Думал ли я в тот день, когда вешал на окна занавески и передвигал диван, что мне придется побывать здесь еще раз!
Нам отворила сама бабушка Ксения.
– А! Помощники! – заулыбалась она, узнав меня и Женьку. – А ведь у меня все прибрано, и плитка больше не ломается.
– Мы не убирать пришли, бабушка Ксения, – сказал Женька, отдышавшись. – Мы по делу!
– Ну, входите, входите, золотые вы мои. А я уж думала, опять для шефства.
Мы разделись в прихожей и прошли в ту комнату, где Ксения Феоктистовна кормила нас вкусным обедом.
– Присаживайтесь, гостями будете, – хлопотала она, двигая стульями. – Я Ванечке-то говорила, какие вы оказались тимуровцы. А ведь за вами следом настоящие шефы пришли. Из двадцать девятой школы. Для них уж и дел никаких не осталось. Потоптались да и ушли.
– Бабушка Ксения, – взволнованно перебил ее Женька. – Вы в 1922 году в Хабаровске жили?
– Жила, милок! Как же!
– А в госпитале работали?
– Работала. Да ведь как же не работать? Там при японцах да при белых такое было, что и не описать! Убивали, грабили, дома жгли. Сколько хороших людей замучили!.. А как взяли Хабаровск красные, так будто праздник наступил. Ну и пошла я в госпиталь. Какая-никакая, а все помощь. Да вы что меня спрашиваете? – вдруг спохватилась она. – Это ж давно было!
– У вас там, в госпитале, раненая одна лежала, – еще больше волнуясь, продолжал Женька. – Ольга Ивановна Русакова.
– И, милый! Там раненых было столько!.. Разве каждого упомнишь!
– А вы вспомните, вспомните! Ее сразу привезли в госпиталь, в здание гимназии. И партизанский командир вашу фамилию записал. – Женька торопливо достал письмо Лешкиного дяди. – Вот. Он сам письмо прислал.
– Ну-ка, ну-ка, посмотрю, что за письмо такое!
Ксения Феоктистовна надела очки и стала читать, медленно шевеля губами. Мы ждали, не сводя с нее глаз.
– Ой! Как же! – вскрикнула старушка. – Помню, помню! Максимку поминала! Жалобно так говорила: «Максимушка, не холодно тебе? Давай я тебя укрою…» А бывалчи, мечется в жару-то да и кричать зачнет: «Огонь, огонь!..» То ли жгло ее что, то ли виделось, будто снова она на войне и враги кругом ее обступают… И сколько же в ту пору людей навещать ее приходило!.. И командиры и солдаты простые. Все спрашивают, жива ли… Видать, хорошим была она человеком, если у стольких людей живую память по себе оставила.
– А она умерла разве? – дрогнувшим голосом спросил Васька.
– Померла, милые вы мои, померла. На третий день. Уж чего только доктор ни делал! И кровь переливали и операцию производили два раза. Да не помогло. Пуля-то, говорили, два дня в ней сидела невынутая. Кровь заразилась. И померла она, в память даже не пришла. Да нешто тот партизан живой остался?
– Живой, – кивнул Женька. – А она, Ольга Русакова, точно умерла? Может, вы не знаете?
– Как же так не знаю! На моих руках, голубушка, последний раз вздохнула. И похоронили ее там, в Хабаровске, в братской красной могиле. Из ружей стреляли. Салют, значит, последняя солдатская честь. – Бабушка Ксения помолчала и спросила осторожно, посмотрев по очереди на Женьку, на меня, на Лешку и на Ваську: – А она вам, часом, не родная будет, эта Ольга?
– Родная, – глухо ответил Женька и, опустив голову, добавил: – Всем нам родная…
* * *
Вот и все. Кажется, я рассказал обо всем, что хотел. Ничего не забыл. Впрочем, нет, еще не все.
Про Васькины беды мы рассказали Виталию Ильичу Купрейкину, и Ваську устроили в школу-интернат. Тетку его поймали на какой-то спекуляции и выселили из города. И правильно сделали, потому что от нее на свете все равно никому нет никакой пользы.
О наших приключениях мы с Женькой рассказали на сборе отряда. А после сбора Костя Веселовский сказал мне, что эту историю надо записать.
– Настоящая книга получится, – уверял он. – Ты, Кулагин, сможешь: у тебя память хорошая и по русскому языку пятерка.
Он еще добавил, что это можно считать поручением всего нашего отряда.
Не знаю, получилась ли у меня книга, но все-таки поручение отряда я выполнил. Значит, все в порядке.
За то, что мы нашли фотокарточку Ольги Русаковой и сундук с бумагами, нам с Женькой дали премии. Он получил настоящие часы на кожаном ремешке, а я – фотоаппарат. Такой же, как у Лешки, – «Смена». Но, по-моему, если рассудить справедливо, то Женьке одному надо было бы дать и часы и аппарат. Ведь это он уговорил меня записаться в пятую группу и изучать революционное прошлое Овражной улицы. Это он не сдался и не отступил, продолжая поиски. Это ему попало от ребят из бывшей компании Васьки Русакова. И без него я бы никогда ничего не сделал, а про Ольгу Ивановну Русакову, может быть, до сих пор не было бы ничего известно.
Между прочим, Кольку Поскакалова и Петьку Чурбакова мы с Женькой и Васькой как-то раз встретили на Овражной улице. Из милиции их отпустили и в тюрьму не посадили. Может быть, потому, что они оказались не настоящие жулики, а может быть, потому, что лет им еще немного и они могут исправиться. Я у них об этом не спрашивал. Они, как только заметили нас, так сейчас же шмыгнули в переулок. А у Васьки я спросил, почему их выпустили. Васька нехотя ответил, что отдали родителям на поруки. Он тут же с удовольствием добавил, что отец Кольки Поскакалова так здорово выдрал Кольку ремнем, что слышно было, как он орал, аж на площади Гоголя.
Поглядев вслед своим бывшим дружкам, Васька нахмурился и отвернулся. По-моему, он и раньше их встречал. Наверно, даже у него с ними был крепкий разговор: недаром ведь они так испугались.
А совсем недавно и я их встретил. Когда шел в Дом пионеров, столкнулся с ними нос к носу на площади Гоголя. И – вот честное пионерское! – совсем не струсил. Колька покосился на меня и не сказал ни слова. И прошли мы, будто не заметили друг друга. Конечно, разные у нас дороги: им в одну сторону, мне – в другую. Только вот откуда у меня смелость взялась, не пойму. Может быть, оттого, что Васька теперь был не с ними, а с нами – со мной и с Женькой заодно, а может быть, потому, что после стольких приключений стал я крепче и сильнее. Ведь даже металл – сталь или железо – могут сопротивляться разным нагрузкам. А человек и подавно.
Да, самое-то главное забыл. В нашем городе нет больше Овражной улицы. То есть улица, конечно, осталась, но название у нее теперь другое. Она называется улицей имени Ольги Русаковой. И когда нам с Женькой приходится идти мимо дома номер пятьдесят три, мы непременно останавливаемся возле низенького крыльца. Сколько раз прежде, шагая по этой улице, проходили мы, не обращая на этот дом внимания! Ни разу не остановились, ни разу не задумались, что за люди тут жили. И сколько же еще есть таких домов? И в нашем городе и в других городах – по всей стране!..
И мы останавливаемся. Стоим и молчим. А потом шагаем дальше по улице, которая хотя и не центральная в нашем городе, но знаменитая все равно, а для нас с Женькой – самая дорогая на всем свете.

Стаднюк Иван
Место происшествия – фронт
Человек не сдается




1
Вагон мягко вздрагивал на стыках рельсов и дробно пристукивал колесами. За окном стелилось зеленое с сизыми проседями тумана поле. Затем поплыли отцветшие сады, среди которых белели под соломенными замшелыми крышами мазанки. Под самым окном замигал крынками и горшками на кольях хворостяной с крутобедрым изгибом плетень, где-то внизу тускло блеснула взлохмаченная ветром заводь с раскоряченными ветвями затонувших верб.
Петр Маринин был в купе один. Час назад он проснулся, и первая мысль, пришедшая в голову, заставила его радостно засмеяться. Ведь не надо, как было два года подряд, суматошно вскакивать с постели, торопливо одеваться, чтобы успеть через три-четыре минуты после подъема встать в строй. Можно лежать сколько душе угодно, не боясь грозного окрика старшины или замечания дежурного по роте. И тем не менее Петр вскочил с постели быстро, как по тревоге, оделся, умылся и только позволил себе не сделать физзарядку, хотя отдохнувшие за ночь мышцы сладко ныли, требуя разминки.
И вот он, накинув на плечи плащ, сидит у открытого окна, наблюдая, как там, за вагоном, разгорается утро, как по земле рассыпается под первым лучом солнца росное серебро.
Не верилось, что это он едет в поезде – вчерашний курсант военно-политического училища, что это на его гимнастерке, если поднять руку и потрогать петлицы, холодят пальцы два квадратика, а на рукаве горит красная звезда с золотыми серпом и молотом... Да, теперь он уже не рядовой, а политработник, младший политрук. И не будет больше для него казармы, строгого старшины, не будет привычных и так надоевших команд: "Подъем", "Строиться", "Шагом марш", и многого другого не будет, без чего немыслима курсантская жизнь и вполне мыслима жизнь младшего политрука, самостоятельного человека, назначенного на солидную для двадцатидвухлетнего парня должность секретаря газеты мотострелковой дивизии.
Петр с благодарностью вспомнил старшего лейтенанта Литвинова – своего командира роты в училище. Это он выхлопотал у начальства для него, Маринина, разрешение сделать по пути к месту службы короткую остановку в Киеве, чтобы повидаться с Любой...
При мысли о Любе, о скорой встрече с ней гулко забилось сердце, стиснутое радостью – безотчетно-тревожной и нетерпеливым желанием быстрее оказаться там, в Киеве... И чем ближе встреча, тем беспокойнее, что окажется она не такой, какую видел в мечтах. Ведь сколько раз уже так бывало: задумает одно, а получается все наперекор. Вроде судьба, если есть она, испытывает его сердце, его мужское самолюбие и делает все так, чтобы не Люба страдала по нему, а он терзался оттого, что счастье, казавшееся таким близким, вдруг исчезало, как мираж, и снова манило к себе откуда-то издалека...
Они вместе с Любой кончали десятилетку. Маринин мыслями уносится в родной Тупичев (есть такое село на Украине), вспоминает, как все было.
...После десятилетки условились продолжать учиться в Харькове: она в институте иностранных языков, он в институте журналистики. Уехал Петр из Тупичева к брату в Чернигов, где и готовился к поступлению в институт. Переписка с Любой прервалась. Но это не беда, раз они скоро должны были встретиться в Харькове.
Однако в Харьков Люба не приехала. Только потом узнал Петр, что мать уговорила ее поступить в Киевский медицинский институт: и к дому ближе, и родичи в Киеве живут.
Но и с этим можно было смириться: существовала же почта, летние каникулы. Верил Петр в скупые – вполнамека, стыдливые девичьи заверения... Дружба продолжалась.
Из института Петра Маринина призвали на военную службу. Располагая неделей свободного времени, он не мог удержаться, чтобы не съездить в Киев. Да и зачем удерживаться? Должен же он повидаться с Любой перед уходом в армию!
И поехал... Лучше было бы ему не ездить. Разыскивая общежитие мединститута, Петр на улице случайно увидел Любу. Или это не она? С парнем под руку?.. Стройная, тонкая, в знакомой ярко-зеленой кофточке, Люба хохотала, поигрывая дугами бровей, когда парень наклонялся к ней и что-то говорил. Смеялись ее губы, глаза, вся она светилась и смеялась – весело, самозабвенно, то и дело встряхивая гордо приподнятой головой, чтобы откинуть золотистый локон, спадавший на лоб. Все это Петр отметил сразу и в короткое время успел перечувствовать многое: недоумение, сомнение, обиду от того, что Любе может быть так весело, когда его, Петра, нет рядом с ней, и, наконец, ревность – мучительную, злую.
Петр хотел было свернуть в переулок, но Люба заметила его. Остановилась, перестала смеяться и потускнела, точно не обрадовалась Петру. Ее ясные, всегда доверчивые глаза источали тревогу. Она быстро высвободила свою руку из-под руки парня.
Петр подошел к ней, холодно поздоровался и, будто ему очень некогда, тут же попрощался: "Уезжаю в армию, счастливо оставаться..." – и стремительно зашагал по тротуару.
Ждал, что вот-вот раздастся голос Любы, что она остановит его, скажет слово, объяснит... Ведь он, Петр, уходит, уходит совсем, а она... с другим... О, как он ждал ее оклика!
Итак, Петя Маринин уехал. Он нашел в себе силы ни разу не написать Любе.
Прошел год. Петр учился в военно-политическом училище в одном из южных городов Украины. Неожиданно его постигло несчастье. Пришла телеграмма, сообщавшая о смерти отца. В тот же день, получив двухнедельный отпуск, Маринин уехал домой.
Через десять дней возвращался в училище. Когда поезд остановился в Киеве, Петр вышел на перрон, чтобы отправить Любе заранее написанную открытку: все же они были друзьями, школу вместе кончили. Дважды прошелся мимо почтового ящика и точно не замечал его: открытку опускать не хотелось.
Раздались звонки отправления, Маринин бросился в вагон, схватил свой чемоданчик и сошел уже на ходу поезда.
В общежитии Любу не застал. Пошел в институт. Слонялся у входа, пока наконец на ступеньки широкого парадного не вывалила из дверей пестрая толпа студентов. И снова почти сразу же увидел Любу. С замирающим сердцем шагнул ей навстречу. Но вдруг остановился: Люба опять шла с тем же парнем...
Петр повернулся спиной к журчавшему говором и смехом потоку студентов и полез в карман за папиросой. Когда зажег спичку, возле него остановился студент, чтобы прикурить.
– Простите, вы Любу Яковлеву случайно не знаете? – неожиданно для самого себя спросил у него Петр.
– Знаю. Вон она Диму повела в общежитие.
– Какого Диму?
– Студент наш. Он плохо видит, почти слепой... По очереди его в общежитие водим.
– Слепой? – переспросил Петр, чувствуя, как запылало его лицо.
– Угу. – И парень громко позвал: – Яковлева! Люба!
Сколько затем пришлось Петру умолять Любу, чтобы она простила его, дурака...
Воспоминания Петра вспугнул задорный, с наглинкой голос, раздавшийся в раскрытых дверях купе:
– О чем так глубоко и обстоятельно думаем, товарищ младший политрук?
Петр оторвал взгляд от окна и повернул голову. Перед ним стоял...
– Морозов! Виктор! Ты откуда? – радостно удивился Маринин.
– Оттуда же! – глухо хохотнул Морозов. – Мы с Гарбузом к поезду чуть не опоздали. В соседнем купе загораем...
– Гарбуз тоже здесь? Куда же вас назначили?
– Угадай!
– Я не знахарь...
– Политруки танковых рот!.. В танковой бригаде служить будем... У самой границы.
Виктор Морозов – высокий костистый парень с худощавым лицом спортсмена – славился в курсантской семье своим неуемным аппетитом (в столовой всегда требовал добавки) и ворчливым характером (он был недоволен всем на свете: частым посещением бани и редким увольнением в город, придирками старшины в казарме и чрезмерной заботой преподавателей о том, чтобы курсанты конспектировали лекции). Сейчас это был совсем другой Морозов – довольный собой и всеми, сияющий и не в меру разговорчивый.
Не дав Петру раскрыть рта, он подхватил его чемодан и понес в свое купе, где сидел, томимый бездельем, третий их товарищ по роте, такой же вновь испеченный политработник – младший политрук Гарбуз...
Опять говорили о том, кто куда назначен, вспоминали командира роты старшего лейтенанта Литвинова. Литвинов, прощаясь со своими бывшими подчиненными, то ли в шутку, то ли всерьез советовал не спешить с женитьбой. "Послужите, осмотритесь, – напутствовал бывалый армеец, может, в академию кто надумает поступить. А женитьба не уйдет..."
– Видать, горький урок получил наш командир роты, – глубокомысленно рассуждал сейчас Морозов.
Младший политрук Гарбуз – вислоносый чернобровый кубанец, – сверкнув глазами, стукнул огромным кулачищем по острой коленке и категорически заявил:
– А я все равно женюсь! В первый же отпуск.
И Гарбуз, тая в уголках губ счастливую усмешку, нарочито грубовато стал рассказывать, что в Краснодаре ждет не дождется его девушка, да такая девушка, что по ней хлопцы всей Кубани сохнут.
Маринин слушал товарища и улыбался. Улыбался своим мыслям. Нет, он, Маринин, никогда не сумел бы так просто и открыто рассказать кому-нибудь о своей любви. Да и зачем рассказывать? Где найдешь такие слова, чтобы передать, сколько настрадался Петр Маринин из-за Любы Яковлевой?
За разговорами и воспоминаниями не заметили, как поезд сбавил ход и за окном поплыли привокзальные здания.
– Киев! Подъезжаем! – заволновался Петр, бросив на стриженую голову фуражку и надвинув ее на крутой лоб. Схватив чемодан и плащ, он в волнении кинулся к дверям купе, но здесь ему преградил дорогу Гарбуз.
– Не спеши, хлопец. Так не годится, – Гарбуз деловито вырвал у Петра из рук чемодан и, сдвинув черно-смоляные брови, приказал Морозову: – Бери, Виктор, его плащ! Проводим жениха с музыкой.
– Не надо, ребята!.. Не выходите на перрон, неудобно, – смущенно отбивался Петр.
– Ха! Ему неудобно! – басовито рокотал Гарбуз, направляясь к выходу. – Сейчас познакомлюсь с твоей Любой. Имей в виду, и отбить могу...
И вот они все трое, одетые в новое, с иголочки, командирское обмундирование и хромовые сапоги, стоят на людном говорливом перроне. Из глубокой сини неба поднявшееся солнце лило слепящие потоки света, в которых клубилась станционная гарь, искрились вокзальные окна и смеялись на перронном асфальте лужицы воды.
Петр Маринин, тонкий, подтянутый, с литыми плечами и крепкой грудью, пламенея румянцем под смуглой кожей лица, взволнованно и нетерпеливо оглядывался по сторонам.
– Где же твоя Люба? – скрывая за беспечным тоном тревогу, удивлялся Гарбуз.
– Видать, телеграмму не получила. Это точно, – высказал благополучную догадку Морозов, стараясь не встретиться взглядом с Петром.
А Петр все надеялся. Напряженно всматривался он в людскую сутолоку, и чем больше перрон пустел, тем грустнее делались его глаза, блекло лицо.
– Ну, я пойду, хлопцы, – наконец выдохнул он. – Оставайтесь.
– Проводим! – категорически заявил Гарбуз, все еще делая вид, что ничего не случилось. – Наш поезд больше часа простоит здесь.
– Не надо, – устало попросил Маринин.
2
Нельзя сказать, что Виктор Степанович Савченко не нравился Любе Яковлевой. Ей было приятно ощущать на себе во время практических занятий по хирургии пристальный, чуть насмешливый взгляд его серых цепких глаз. Она замечала в них иногда горячий блеск, немой вопрос и таила в своих глазах и уголках губ улыбку. Было любопытно, как это такой взрослый человек (Савченко – за тридцать), перед которым на экзаменах трепещут все студенты, и вдруг пытается за ней, девчонкой, ухаживать. Однажды он даже приглашал ее на спектакль в театр русской драмы. И хотя ей очень хотелось пойти в театр, она отказалась.
Отказалась потому, что однокурсницы, уловившие необычное отношение хирурга Савченко к студентке Яковлевой, уже шептались по углам, снедаемые ненасытным девичьим любопытством.
И сегодня Люба, выбежав из дверей общежития, ничуть не удивилась, что ее окликнул Савченко. Он стоял напротив, на бульваре, в белом элегантном костюме, соломенной шляпе, высокий, широкоплечий, красивый той определившейся мужской красотой, которая приходит после тридцати лет при налаженном ритме жизни и устоявшемся характере.
– Здрасте, Виктор Степанович! – шустро поздоровалась Люба, скользнув по точеному лицу хирурга озорными глазами.
– Вы куда-то спешите, – не отвечая на приветствие, не то спросил, не то утвердительно произнес Савченко.
– Да. На вокзал, поезд встречать. – Люба неспокойно мотнула кудряшками выбившихся из-под синего берета волос: ей передалась неизъяснимая тревога.
– Положим, не поезд, – дрогнули в короткой усмешке резко очерченные губы хирурга. – Мне очень надо поговорить с вами. Сейчас же...
Они разговаривали и медленно шли по бульвару, вдоль которого во всю мочь цвела акация. В напоенном солнцем воздухе первого июньского дня вился тополиный пух.
– Какой вы непонятливый, Виктор Степанович. – Люба уже поборола смущение, охватившее ее при неожиданной встрече, отогнала тревогу, сообразив, о чем хочет говорить с ней Савченко. – Я ведь могу опоздать!
Виктор Степанович остановился, взял Любу за руку и испытующе посмотрел в ее улыбающееся лицо с большими зеленоватыми глазами, которые в тени густых ресниц казались темными.
– Неужели вы верите, что ваша привязанность к школьному другу – это любовь?.. Ведь улетучится она!.. Поверьте мне, – убеждал он.
– Нет, – тихо отвечала Люба. – Не улетучится. – В глазах ее полыхнул жаркий огонек девичьего упрямства.
Савченко горько усмехнулся и отпустил Любину руку. С чувством превосходства взрослого над ребенком сказал:
– Удивляюсь еще, как это вы вдвоем не оказались в медицинском институте.
– А вы угадали! – Люба вдруг засмеялась звонко – так, что умолкли свиристевшие в белой кипени акации воробьи. – Петя, верно, хотел вместе со мной идти в медицинский.
– И чего же не пошел?
– А я ему не разрешила! Велела в военное училище поступать, чтоб мужчину там из него сделали. – И Люба снова засмеялась звонко и самозабвенно.
– И он послушался? – безразлично спросил Савченко.
– А меня все хлопцы слушаются!
Савченко помолчал, вздохнул и с грустью промолвил:
– Я бы тоже был счастлив вас слушаться...
– Пожалуйста! – Люба, тонкая, гибкая, как молодая березка, крутнувшись на каблучках, резко повернулась к Савченко и озорно повела глазами. – Исправьте на нашем курсе все тройки на пятерки!
– Не удастся, Люба, – устало улыбнулся Савченко. – Меня призвали в армию... Завтра уезжаю в Гродно и сейчас хотел бы...
– А кто у нас будет вести практику по хирургии? – встревожилась Люба.
– Да не об этом речь! – морща лицо, с досадой махнул рукой хирург. У меня очень, очень важный разговор... – И как человек, решившийся на все, вдруг выпалил: – Люба... выходите за меня замуж!
Люба с изумлением смотрела в лицо Виктору Степановичу, в его застывшие в ожидании, полные страсти глаза, не зная, что ответить. Чувствовала, как горели ее щеки и навертывались слезы. Ей стало мучительно жалко этого хорошего большого мужчину и почему-то нестерпимо стыдно. Отвернувшись и потупив взгляд, она срывающимся голосом произнесла:
– Я вам не давала повода, Виктор Степанович... Но я понимаю: вы уезжаете... Я... я вам очень благодарна...
Савченко молчал, выжидая. А Люба, вдруг овладев собой, посмотрела на него ясными, честными глазами и очень будничными, как ей показалось, слишком простыми, не подходящими для такого случая словами досказала:








