Текст книги "Бухта Анфиса"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
И Нонна тоже любила его и, пока была маленькая, внимательно выслушивала его нравоучения. А когда выросла, то поняла, какой он неумный, хотя и очень добрый человек, но правила жизни, внушенные им, уже стали и ее правилами. Да она и сама убедилась, что только блестящие отметки ставят ее на почетное место в школьном мире. Всегда быть отличницей не только приятно, но и полезно, и при этом учитель должен видеть, как ты потрясена всем, что он говорит, и как тебе это интересно. Вот так и начинается не очень прямой, но зато верный путь к благополучию. Карьера.
7
Новый год у Ширяевых встречали шумно и с той веселой бестолковостью, которая и придает этому празднику особую прелесть. Заранее готовили только праздничный стол и наряжали елку, – все остальное шло само собой: приходили гости, которых никто не приглашал, но которые обязательно вламывались с ужасающим шумом и хохотом. Рассаживались за столы, пили, ели, плясали у елки, бродили по всем комнатам, а потом вдруг срывались и, прихватив хозяев, уносились в другой знакомый дом.
Закончив предпраздничные хлопоты, отец и мама свалились в свои постели, чтобы хоть часок вздремнуть, так как ожидалась шумная, веселая ночь. Прилег и Артем, но, поняв, что не уснет, вышел из своей комнаты.
В столовой темно и прекрасно пахнет лесом от большой елки, которую Артем еще вчера притащил с рынка. Смутно белеет скатерть на сдвинутых столах. Синие стекла вспыхивают мерцающими искрами, и Артему всегда казалось, будто кто-то огромный и добрый заглядывает в окна, сгорая от любопытства. Так он придумал в детстве и до сих пор не может отделаться от этого детского впечатления. Он заглядывает в тот угол, где стоит елка. Там особенно густая темнота, в которой поблескивает что-то неподвижное и тусклое и оттого совсем уж таинственное. Он думает, что это не елка, а принцесса. У нее темные глаза, которых никто еще никогда не видел. Только их блеск, только блеск, а не самые глаза…
Когда Артем вошел в столовую, из темноты послышался тонкий перезвон и еле уловимый шелест: принцесса охорашивается и вот сейчас выйдет из своего угла. Он всегда ждал этого чуда – выйдет и вспыхнет ярко, как беспричинная детская радость, как сон, как солнечный свет из-за дальних гор. Он стоял на пороге в темную столовую и, затаившись, ждал. Но принцесса никогда не торопилась. Не явилась она и на этот раз.
Тишина. Хвойный запах, трепетные звезды на синих стеклах. Артем подумал: «Прошло детство», – и ему стало грустно оттого, что эта мысль вызвала только насмешливую улыбку, и ничего больше. Так притупляются чувства, пропадает ожидание неизвестного, кончается сказка. Возмужание, о котором мечтаешь в детстве и которого тревожно ожидаешь в юности, оказывается не так-то далеко.
Тихо, чтобы не потревожить родителей, крался он по коридору в свою комнату. Из спальни доносилось похрапывание отца, похожее на голубиный стон. И Артему вдруг захотелось спать. Вот сейчас! Диван, одеяло и старый плед в ногах и… сон.
Звонок! Короткий и резкий. Кто это в такую пору? Он торопливо, отгоняя сон, вышел в сени и спустился по ступенькам.
– Кто это?
– Это я, Артем.
– Кто?!
– Уже и забыл…
– Нонна!
Дверь распахнулась. Артем позабыл поздороваться, позабыл пригласить войти. Она вошла сама. И сама закрыла дверь на все запоры. Подняв к нему свое лицо, она тихо засмеялась в темноте:
– Ты ужаснулся или обрадовался?
Ее лицо было так близко от его лица, что он почувствовал одновременно и морозную его свежесть, и нежный жар.
– Я удивился, – сознался Артем, потому что это была правда, а придумывать, да еще так мгновенно, он не умел.
– И только?
– В первую минуту ничего другого я не успел.
– А во вторую?
– Вторая только началась.
– А я что тебе обещала: жизнь, полную неожиданностей. – Она стащила с головы ушанку и жарко поцеловала Артема. – Вот что я подумала в первую минуту. И во все минуты, которые прожила без тебя.
Как только он пришел немного в себя, тоже поцеловал ее, потому что ничего другого не придумал. Но это было уже в коридоре, под самой вешалкой.
– Сразу согрелась, – объявила она, выскальзывая из меховой шубки. – Твои спят? Мы должны быть тише мышей. Идем.
И, словно она тут хозяйка, а он пришел к ней в гости, она уверенно повела его по темному коридору в кухню. Здесь было самое отдаленное от спальни место и самое теплое, наполненное вкусными предпраздничными запахами.
Нонна включила свет, и он не удержался, чтобы не воскликнуть: «Ох ты!» – так ослепительно нарядна она была. Артему показалось, будто она включила сама себя, как большую зеленовато-золотую лампу, залив все вокруг нестерпимым светом. Или будто принцесса наконец-то вышла из своего угла.
– Ух, ты! – воскликнул он, с изумлением разглядывая ее зеленое с золотыми блестками платье, слишком театральное или, скорее, сказочное, не подходящее для обычной жизни.
– Нравится? Ну и отлично! Весь и расчет был – тебе понравиться. И так будет всегда. – Она провела ладонями по круглым грудям, по бедрам, будто проверяя, ладно ли все на ней сидит. – Японский шелк. Мамин подарок к Новому году. Милый, налей мне чаю. Вон на плите чайник, и он еще не остыл.
Постелив на табурет чистый фартук, она присела на самый краешек и начала торопливо глотать чай из большой кухонной кружки. При этом она смешно оттопыривала губы. Темные глаза ее влажно блестели.
«Да она милая, – подумал Артем, – милая и красивая. И нарядная». Только сейчас ему пришло в голову, что нарядной она была всегда, но только этого он раньше просто не замечал.
– Олег Артемьевич пригласил меня на встречу Нового года. Дома я так и заявила: «Встречаю у своего профессора». Провожали меня с почетом, всем семейством. И это все для тебя, мой милый. Я прямо с вокзала в общежитие. Приоделась – и к тебе. Вот – вся тут! С тобой…
Она протянула руку, он склонился над ней и поцеловал. Получилось очень церемонно. Хорошо, что Нонна этого не заметила: запрокинув голову, она вылизывала остатки сахара из кружки и не заметила его великосветского жеста.
Нет, заметила. Ее глаза над кружкой слегка блеснули благодарной улыбкой. Поставив кружку на стол, она, облизывая губы, сказала:
– Ты очень, очень милый. Ты даже сам не знаешь, какой…
Договорить он ей не дал, прижавшись своими губами к ее губам.
– Все, все… – торопливо шепнула она. – Слышишь?
Он ничего не слышал, оглушенный ударами собственного сердца.
– Скорей отойди. И не смотри на меня… – Потом как ни в чем не бывало увлеченно заговорила: – …И всю дорогу он играл на гитаре и пел ужасным таким, скрипучим голосом…
– Кто пел? – спросила Мария Павловна, входя в кухню.
Встревоженная и не совсем еще проснувшаяся, она остановилась у двери. У стола с кружкой в руке сидела девушка, раскрасневшаяся и очень хорошенькая. Откуда она взялась?
– Вы?! – проговорила Мария Павловна, наконец-то узнав Нонну. – Здравствуйте. Извините…
– Здравствуйте. – Нонна очень натурально смутилась и трепеща поднялась. – Я пришла пораньше, чтобы помочь…
– А мне сказали, будто вы уехали…
– Да. Но как я могла не приехать, если обещала?
– Очень мило с вашей стороны. Муж мне сказал.
– Я могу помочь вам, если позволите.
– Вы – гостья, – проговорила Мария Павловна, желая указать непрошеной помощнице ее место в этом доме.
Ее место? Нонна сама знала его, и ее не так-то просто сбить с толку.
– Простите. Я думала… раньше вы мне позволяли…
Ее покорный вид и смущение тронули Марию Павловну.
– Да, да. Ну, конечно. Идемте, я что-нибудь дам вам надеть, нельзя же в таком сказочном наряде.
Они ушли. Исчезли, не обратив на Артема никакого внимания. Все произошло так мгновенно, что он даже не понял, какую победу сейчас одержала Нонна над его матерью и над ним самим. На его губах еще сохранился вкус сахара, а на сердце он ощутил горечь. Будто он в чем-то провинился перед матерью. Почему она ни слова не сказала ему и даже как бы не заметила его присутствия?
Вбежала Нонна в мамином розовом халате, и все горькие размышления рассеялись от одного ее торопливого шепота:
– Милый! Все отлично. – И громко: – Ну-ка, встань, ты сидишь на фартуке. Неси вот эти тарелки…
– Ты похожа на японку.
– Потом, потом. Я всегда буду похожа, на кого ты захочешь. Осторожнее, не урони!
8
– «И зимних праздников блестящие тревоги!» – продекламировал Олег Артемьевич, входя в столовую, где расхаживали Мария Павловна и Нонна. Озабоченно оглядывая праздничное убранство стола, они все еще что-то поправляли, меняли местами, передвигали, и было видно, дай им волю и время, они никогда не кончат этого своего дела. И только увидев мужа, уже одетого и чисто выбритого, Мария Павловна как бы опомнилась:
– Который час? Как, уже скоро десять?! А мы-то еще и не причесаны…
– Вот видишь, Нонна все-таки приехала, – сказал он жене с тем особым значением, которое понятно только двоим. Нонна сразу сообразила, что у них был разговор о ней и что Олег Артемьевич на ее стороне. Но это она знала и раньше.
– Хорошо, что ты прав, – проговорила Мария Павловна. – Идемте, Нонна.
Они ушли. Явился Артем с бутылками в обеих руках и начал расставлять их. Отец смотрел, как он это делает, и говорил:
– Твой прадед допивался до безобразного состояния. Твой дед почти не пил, он был революционер. Твой отец, как тебе известно, пьет еще меньше и крайне редко. А что будет с тобой?
– Не знаю, – засмеялся Артем. – Наверное, я удался в прадеда: люблю выпить.
– Если любишь, то никогда не станешь пьяницей, – серьезно заметил отец. – Алкоголики ненавидят водку, проклинают ее.
– Следует ли из этого, что любовь предохраняет нас от всех бед?
– Определенно. Она вытесняет все остальные страсти.
Расставив бутылки, они, в отличие от женщин, ни одной минуты не потратили на перестановку и тем более на осмотр результатов их стараний. Отец ушел в кабинет, а сын в свою комнату, переодеваться. Но скоро они вновь встретились в кабинете отца, куда Артем пришел во всем новом, как того требовало предстоящее событие.
Пришел пароход
1
Остались во всей деревне две старухи, и – прав был бригадир Афанасий Николаевич – не сладко им пришлось в эту первую зиму. Потом-то привыкли. Над деревней, до крыш заваленной снегом, проносились ветры, истошно завывали в голых тополях; протяжно гудел бор; черные смерчи, застилая ясный зимний свет, крутились по белым лугам и вдоль реки. Зима выдалась вьюжливая, снежная, полная тревог и непонятного томительного ожидания, от которого старухи давно, уже отвыкли. Анфиса думала: по семьдесят каждой – какие уж тут могут быть ожидания!
По ночам ей все почему-то вспоминалась большая черемуха, которая росла в дальнем углу огорода, у самого родника. Черемуха была такая старая, что уже давно не цвела.
Отец все собирался ее срубить, да все забывал, а черемуха стояла в стороне, никому не нужная и никому не помеха. Но как-то утром отец пошел в огород, и Анфиса услыхала его удивленный голос: «Глядите-ка, вот так чудо!» И все увидели старую черемуху в цвету. Стоит она, притихшая, и будто ей радостно и стыдно за свои немолодые годы, за свой буйный цвет и тонкий запах нового меда. И сверкают на ней стыдливые слезинки розоватой зоревой росы, а золотые пчелки хлопотливо гудят в цветах…
И так отчетливо все это вспоминалось, что Анфисе кажется, будто она и сейчас слышит этот, ни с чем не сравнимый, запах нового меда, и гудение пчел, и как она тогда сломила ветку и заплакала, сама еще не понимая, отчего. Шел ей тогда пятый десяток, все радости изведаны, все слезы пролиты: мужа немцы убили в пятнадцатом году, она про него уж и не вспоминала, детей бог не дал. Так и прожила бобылкой и ни на что уж больше не надеялась. Вот отчего внезапные слезы ее только удивили, как всех в деревне удивило цветение старой черемухи.
И только сейчас, вспомнив этот, казалось бы, совсем незначительный случай, она подумала, что плакала она тогда совсем не от жалости к себе, а оттого, что в запоздалом цветении увидала укор своим мыслям. Пока человек живет, он должен жить и ждать своего цветения, и никогда не надо думать, что жизнь кончена и что ждать больше нечего.
Жить, цвести и отдавать людям мед твоих дел, мыслей, души – вот чему учит нас природа каждым своим явлением. А если учит, то не такая-то она, значит, равнодушная к человеку, и потому человек не может быть равнодушен к природе.
Утром Анфиса рассказывала соседке, Татьяне Егоровне, про черемуху, будто во сне ее увидела, иначе она и не поймет: какие такие думы могут быть у древней старухи – не девчонка, чтобы задумываться. А во снах своих человек не властен.
– Черемухе во сне цвести – девке под венец идти, – осуждающе проговорила Татьяна. – А нам такие сны, старухам-то, знаешь, к чему?
– Нет, – с ласковой уверенностью перебила ее Анфиса, – не теперь это, не нажилась я еще.
– Бог позовет – не спросит.
– А он меня, что ни утро, то и зовет, – Анфиса засмеялась и быстренько зашептала: – Как только зорька на окошки брызнет, так я и услышу: «Бабка Анфиса, – говорит он, – вставай, гляди, какой я тебе день создал…» Я ему тут же: «Иду, господи!» А тут мне солнышко каждой росинкой светит, сосны в бору пошумливают, рыба в реке играет. «Ну, как?» – «Хорошо, – говорю, – господи, спасибо». «Ну, то-то! А завтра жди, еще что-нибудь придумаем. Живи, бабка Анфиса, радуйся!»
– Так и говорит?
– Когда так, когда еще как-нибудь. У бога слов, что в поле цветов.
– Блажь это тебя томит, Анфиса. Смолоду ты блажила, а сейчас уж и совсем…
Не любила Татьяна Егоровна в своей избе сидеть, жила больше у родни да у старинных своих подруг и тоже не подолгу. Придет, расскажет все новости, на разговор-то она была бойкая, сообразительная и всегда знала, чего от нее ждут: где надо – посмеется, где надо – поплачет. И всем она мила, везде к месту: на похоронах – плакальщица, на свадьбе – песельница. Всегда ее привечали, за всяким столом ей место. И, кроме всего, был ей дан великий и редкий дар – точно угадывала тот момент, когда пора уходить, чтобы хозяева еще и подумать не успели, что она засиделась. Вот за все это ее везде и привечали.
А тут, что ни день – то буран, что ни ночь – то светопреставление. Снегу наворотило – не разбежишься. Сиди в своей избе, как мышь в норе. Надоест – к Анфисе проберется, вдвоем сидят и от скуки всякие случаи вспоминают. Или в карты играть возьмутся, пока в окошко белый день глядит, другого-то свету нет: керосина на донышке осталось, надо поберечь на всякий случай. За новым запасом сходили бы, да бураны не пускают. Сначала играют молча, сосредоточенно и даже не слышат, как шумит и грохочет ветер над занесенной избой. Будто там со свистом и улюлюканьем кто-то отчаянный на одичалой тройке проносится по крышам, по сугробам, взмывает в небо и снова срывается вниз. Привыкли и не слышат.
Лизнув палец, Татьяна Егоровна набирает из колоды.
– Вот какой день господь тебе создал.
Она только что удачно раскрылась и теперь готовится пойти под Анфису. Карта ей идет хорошая, и она очень довольна.
– Господь… – снисходительно замечает Анфиса, задумавшись над картами. – Пусть его позабавится.
Играют, пока на столе видать. А когда совсем уж стемнеет, долго еще сидят, прислушиваясь к завыванию ветра в трубе. Послушают, пригорюнятся, а потом, не сговариваясь, и заведут песню, да так, что сразу и не разберешь, то ли это в трубе, то ли щенок за дверью. Сначала поют песни старинные, протяжные, а потом – какие вспомнятся и даже с озорством и со значением, о котором и сами забыли, да вот запели – и вспомнилось. И тогда одна которая-нибудь по голосу догадается, что не просто подруга поет, а улыбчато: что-то такое, значит, было, раз в песню попало, да так и осталось. И человека уж нет того, и дела его забылись, а песня живет, и у песни долгая память. Все песни перепоют, за молитвы возьмутся – лишь бы петь, а какие там слова – «господи помилуй» или «мой миленок», – это уж им все равно. Сидят в темноте и поют, глядя, как на морозных стеклах вспыхивает и гаснет летучий лунный свет. Вот, слава богу, и еще один день прожит.
Прожит день, пора старым костям на печку. Поплотнее запахивая платок, Татьяна Егоровна посмеивается:
– Мы с тобой, Анфиса, как все равно молоденькие… Ну, пошла я, прощай. Завтра опять соберемся, чего-нибудь вспомним.
2
Только под рождество угомонились бураны. Сразу же по насту, прокаленному морозом до сахарной хрупкости, запрыгали зайцы, как будто бы они только и ждали, когда стихнет. Сначала, неизвестно откуда, – разведчики, очень отчаянные и в то же время осторожные, не доверяющие даже тишине. Вернее, больше всего их и пугала-то именно подозрительная тишина. Но очень скоро они освоились, обнаглели до того, что днем прыгали по крышам, как по сугробам.
Каждое утро Анфиса находила на крыльце свежие заячьи следы и черные катышки помета.
А соседка Татьяна Егоровна уж и лыжи приготовила и все посматривала на тот берег, еле различимый среди морозно сверкающих голубоватых снегов, но только и могла рассмотреть, что черные полосы перелесков да в белом небе темную прядку дыма над кирпичным заводом.
Показалось ей, будто кто-то идет к ним на лыжах. Подумала: блазнит, подумала: это истома от морозного блескучего света. И утерла глаза концом шаленки. Нет, и в самом деле идет человек.
Татьяна Егоровна – к Анфисе по нахоженной тропочке:
– Человек к нам! Человек!..
Вот уж и Анфиса на крыльце, пальтушка нараспашку, успела только в рукава влезть, дрожащими пальцами ищет застежки.
– Где человек?
– Да смотри шибче! Вон он, лугами уже идет.
– Ой, и верно! Бежит живая душа.
– Господи, радости-то!
– Человек к нам!
Встретить бы надо, так ведь не заяц, по насту не поскачешь. Долезли кое-как до пригорка, стоят и от нетерпения не то с ноги на ногу переминаются, не то пляшут, нечаянной радостью подхваченные, руками размахивают.
Теперь уж совсем хорошо видно нежданного человека. Черная дубленка на нем, ремнем подпоясанная, и черная кожаная ушанка на сером меху. Идет не спеша, расчетливо, а как на угор подниматься, так и вовсе нога за ногу. На старух глядит и, будто понимая их ликование, сам вроде улыбается. А у тех уже новая забота – человека делят:
– Ко мне его поведем, – сказала Анфиса.
– Это почему же? У меня с утра топлено.
– У меня домашности больше.
– И у меня не сорочье гнездо, – не уступает Татьяна Егоровна. – И кипяток в чайнике, а у тебя в чугунке.
А как человек подошел, то все споры сразу и кончились. Оказался знакомый. Рыбачить каждое лето приезжал вместе с Ильей, племянником Татьяны Егоровны. Ее, значит, и гость. И фамилию вспомнили – Елин, а вскоре узнали и как звать: Степан Ксенофонтович.
В избушке у Татьяны Егоровны он выложил на стол все, что было в его рюкзаке, поднес старухам по полстакана водки, щедро угостил городскими закусками и сладким городским хлебом, а за чаем рассказал, зачем пришел. Сторговал он старый дом, который стоит у самого мыса, и, прежде чем окончательно назвать цену, решил посмотреть его.
– А как же вы покупаете и не боитесь? – спросила Татьяна Егоровна, тоненько захихикав. – А если покупка ваша под воду уйдет?..
– Нет, этого теперь не может быть, – строго объявил Елин и еще строже добавил: – Поскольку я дом покупаю.
– О, господи! – воскликнула Татьяна Егоровна, делая вид, будто совсем уж она помирает со смеху, чтобы обходительный покупщик не подумал, что она не поняла его шутки.
Но Елин и не собирался шутить. С некоторым удивлением покосившись на хозяйку дома, он обратился к Анфисе:
– Вот вы, к примеру, не захотели переселяться. Председатель ваш мне сказывал.
– Некуда мне переселяться, да и не надо.
Одобрительно посмотрев на Анфису, Елин спросил:
– Место ваше, значит, крепко стоит?
Анфиса похлопала по плечу свою подругу:
– Да уймись ты. Видишь, человек дело говорит. А тебе бы только все смешки. До икоты даже. Иди воды попей, прохладись.
– Я это к чему спрашиваю, – продолжал Елин, – вот к чему: я много всяких мест видел, весь Урал изъездил, а такой красоты душевной нигде не встречалось. И вам вечная благодарность, что не поддались… – Он поднял стакан, поклонился Анфисе и выпил. Кинул в рот кусок колбасы и еще раз поклонился, почти коснувшись столешницы широким лбом.
Все это почему-то очень растрогало Татьяну Егоровну; икнув, она припала к Анфисиному плечу:
– Анфисушка-матушка, мы с тобой бабы-сироты, помрем, и поплакать над нами некому. Спасибо, добрый человек пришел-пожалел.
– Говорю тебе: уймись, – ласково повторила Анфиса и объяснила Елину: – У Татьяны-то нашей, что смех, что слезы – сверху лежат. Такая уж легкодушная.
– Ничего, пускай ее, – разрешил Елин и строго заговорил о том, как он навечно привязался к Старому Заводу, как он вспоминал его до того, что даже во сне видел почти еженощно, и, заседая в своем учреждении, часто задумывался и как бы даже слышал звенящий шум бора на ветру. В таком томлении он еле дотянул до пенсии и чуть не заболел, услыхав, что деревню переселяют на другой, бесприютный и пустынный берег.
Говорил он долго, утомительно и таким тоном, будто отчитывал кого-то за нерадивое отношение к порученному делу. Татьяна Егоровна вздремнула на Анфисином плече, да и самое Анфису позывало на дремоту. Хорошо, что Елину захотелось курить. Прикурив, он погасил спичку, и, когда спичка погасла, он вдруг увидел, как сумрачно стало в избе, и понял, что день докатился до раннего зимнего вечера, а ему еще предстоит обратный путь.
Он поднялся, посмотрел на притихших старух и подумал, что не в том подвиг, что Анфиса отстояла свою деревню, а в том, как они тут в одиночестве зимуют среди таежных просторов.
– Как же вы тут живете-то?! – изумился он, утратив на время всю свою строгость.
– А что? – очнулась Татьяна Егоровна. – Так вот и живем. А у меня коптилочка есть. У Анфисы так и вся лампа. Керосином только поиздержались, так я завтра в Токаево сбегаю.
На улице было совсем светло, но уже пошли по небу желтоватые полосы – предвестники заката, – и снег как бы подернулся перламутровым блеском, розоватым с голубыми переливами.
Дом стоял на мысу, недалеко от корявого тополя. Елин обошел его вокруг, достав из рюкзака рыбацкий топорик, сделал на бревнах затески. Бревна, хоть и старые, но крепкие и даже на торцах только едва тронутые. Скинув лыжи, влез на заваленное снегом крыльцо и тем же топориком оторвал ветхие доски, которыми забита, дверь.
Старухи стояли поодаль под тополем. Они видели, как в окнах сквозь щели между досками бледно вспыхивал желтоватый свет – новый хозяин строго и придирчиво осматривал все внутри дома, высоко над головой поднимая горящие спички. Он и там стучал своим топориком, что-то передвигал, гремел заслонкой, заглядывая в печь.
Наконец он закончил осмотр и вышел на крыльцо. Снова заколотил дверь и, спрятав топорик в пустой рюкзак, встал на лыжи. Но перед тем как тронуться в путь, махнул старухам рукой и строго приказал:
– Вы тут досматривайте, в долгу не останусь!..
Глядя, как он удаляется по своей лыжне, Анфиса думала, что для деревни начинается какая-то новая жизнь, и это ее радовало: значит, не напрасно она осталась в своем доме. Первый, кто пришел утверждать новую жизнь, оказался строгим, хозяйственным человеком и к тому же обожающим красоту, знающим в ней толк. Таким и должен быть житель здешних мест. Красоте требуется не только обожание, но и твердый порядок, и хозяйский глаз.
– Ну вот, – сказала она, – теперь уж нас три хозяина. Теперь уж мы с тобой не сироты.
3
Так прожили две старухи эту полную тревог и ожиданий и поэтому необыкновенную первую зиму в опустевшей деревне. Сами-то они, умудренные опытом долгой и нелегкой жизни, думали, что все тревоги, отпущенные на их долю, давно пережили, и потому ничего уж и не ожидали. Деревня, в которой прошла жизнь, переселилась на тот далекий берег. Здесь остались только воспоминания, которые под старость отрады не приносят.
– Как все равно молоденькие, – сказала Татьяна Егоровна. – Ожидаем чего-то… Ночь, а мы ожидаем.
Анфиса промолчала: Татьяну все равно не переговоришь, известная балаболка, рот закрывает только, когда глотает, и то потому, что, разинув рот, ничего не проглотишь. Вышли они послушать, как шумит вода, гуляя по лугам, да где она шумит: весной вода берегов не признает.
Они остановились на пригорке под молодым, но уже искривленным от ветра тополем; от низко опущенных веток пахнет пьяной горечью набухших почек. Стоят две старухи, прислушиваются, не загремит ли Сылва-река по-весеннему. Но все тихо, и эта привычная тишина настораживает их и пугает. Вода почти прекратила свое течение, льдины неприкаянно бродят в темноте, как серые чудовища, иногда они лениво сталкиваются и снова продолжают бестолковое неторопливое кружение.
А вода все прибывает, идет так величаво и деловито, как хозяйка по своему дому, заглядывает во все углы, заполняет все впадины, подбираясь все ближе и ближе к холму, на котором стоят четыре избы и несколько тополей. Днем, когда все видно, не так страшно, а сейчас, в темноте, слышно только, как спокойно шумит большая вода и все время раздаются какие-то непонятные шорохи, приглушенные вздохи и звонкое хлюпанье. Кажется, будто кто-то, страдающий насморком, бродит в темноте по лужам и никак не может выбраться на сухое место. Все это усиливает тревогу, старухам кажется, что вода подобралась уже под самые ноги, стоит сделать шаг – и вот она – вода. И хотя они знают, что все это им кажется, что половодье только началось и вода еще далеко, они не могут спать спокойно.
– Вот так и будем стоять, – не унимается Татьяна Егоровна, – как зайцы на кочке. А там, гляди-ка…
Там, куда она показала, далеко, в черной темноте ночи, переливчато блестят огни кирпичного завода и большого поселка около него. Левее тоже много желтых и голубых огней, и, мелькая между невидимыми в темноте перелесками, пробегает сверкающая змейка электрички.
– Там, гляди-ка, жизнь, люди там живут, а мы ничего и не видим. Ох, Анфиса, чего-то мы не то делаем…
Анфиса протянула руку и, поймав липкую тополевую ветку, осторожно сжала ее. Почки оказались мягкими, податливыми под пальцами, щедро источавшими липкий смолистый сок.
– Тополя рано зацветут, – сказала она. – Теплое лето идет.
Но Татьяна Егоровна все вздыхает в темноте, все нашептывает да причитает: вот теперь им только и осталось, что поглядывать на жизнь издали, из-за реки. А река, матушки мои, все разливается, и с каждым часом все шире да шире, так что вскорости и не увидишь, как там люди живут, на том берегу. Да еще и берег-то разглядишь ли? Ничего не увидишь, кроме, не дай господь, пожара. Но даже и пожар на том берегу не угроза: река-то на что? Она защитит от всего, что там ни случись на том берегу. О-хо-хо, кто знает, где они теперь обозначатся, эти берега? До какого предела дойдет Сылва и что еще она, матушка, которой встали поперек пути, придумает, чем удивит, что выкинет?.. В горах она зародилась, промеж гор и возрастает, а горы наши Уральские – ох как отзывчивы! – на воду не скупы, все в реку да в реку… Что-то будет, когда она, матушка, в сурьез войдет?
Так она причитала, а сама прислушивалась, что скажет Анфиса и куда ей повернуть свои причитания. Но та – хоть бы слово! Или ей обрыдли все такие разговоры, или сама забоялась и даже, может быть, пожалела, что осталась? Все может быть, но только ведь не скажет, не признается и от своего не отступит. Это уж всем известно.
Осторожно спросила:
– Что приумолкла?
Анфиса выпустила ветку.
– Тебя заслушалась.
– Ох, да я еще и не то скажу, ты меня не очень-то слушай. Бог милостив.
– А за что ему нас миловать?
– Это правда твоя: не за что. Разве за сиротство наше, – предположила Татьяна Егоровна, и ей показалось, будто Анфиса тихонько засмеялась. Или всплакнула? Нет, смеется.
– Присиротилась – полсвета родни.
– Так я же про тебя.
– А у меня – весь свет.
И все посмеивается. Татьяна Егоровна тоже засмеялась, и тут же вздохнула. И так, вздыхая, проговорила:
– Ох, подруженька моя, всей-то у нас родни, что в тайге коряги да пни.
– Ну вот и хорошо. Давай-ка по домам, пока печки не совсем остыли. А станем мы с тобой бояться да сиротиться, так нас и заяц побьет.
И побрели две старухи по пригорку, подбадривая одна другую, а кругом – хоть глаз коли! Слева – сосновый бор, темная тайга, справа – Сылва разливается, новые берега себе ищет. Небо – как одна сплошная черная туча, упавшая на землю: ни просвета в нем, ни звезды.
Две старухи, не прощаясь, побрели в темноте по знакомым, истоптанным дорожкам к своим домам.
4
Дверь бесшумно отворилась, и в избу вошел токаевский старичок Исаев – Анфисе ровесник. Она его никогда не уважала за то, что смолоду он славился как лодырь и пакостник. С годами, конечно, поутих, но не остепенился. Как был никчемным мужичонком, так и остался.
Она очень удивилась:
– Ты это зачем?
– Погреться зашел, – ответил он так просто и ласково, что Анфисе сразу сделалось не по себе: что это он задумал?
– Проходи, – недобрым голосом сказала она, – гостям рада.
– Я бы к тебе на печку…
– Ну, уж это теперь совсем нам ни к чему, – засмеялась Анфиса. – Ишь ты что, старый, придумал…
Смотрит, а он стоит у порога босой, в одной длинной рубахе и от холода то одну, то другую ногу поджимает. А лицо светлое, а волос на голове и в бороде серебром отливает, и даже до того, что вокруг головы как бы светится. Вроде сияние стоит. А сам в то же время носом потягивает, как простуженный.
– Не узнала ты меня? – он спрашивает. – А ведь я – бог… Иисус Христос.
– Узнать-то я узнала, – отвечает Анфиса, – а признать побоялась: в этаком-то обличье.
– А что, – объясняет бог, – не могу же я по земле ходить в своем виде. У нас этого не положено. Которая душа открытая, сразу меня узнает, какую бы ни принял личину.
– Так старик тот, Исаев, – человек вовсе негодный. Что ж это ты, получше чего не нашел?
А бог как бы даже устыдился и сильнее носом захлюпал:
– Да, действительно. Торопился я очень, взял что первое подвернулось. Дерьмо, ведь оно всегда под руку лезет.
– Это верно, господи, к хорошему дотянуться надо. А это само к рукам липнет.
– Ну, вот и поняла, – сказал господь так ласково и зазывно, что Анфисе сделалось не по себе.
– Да куда ж ты, господи, торопился? – всполошилась Анфиса. – Уж не по мою ли душу?..
А он так серьезно сказал и даже со строгостью:
– Нет. Душа твоя, Анфиса, к здешним местам навеки приросла. Так что ты не беспокойся. У меня к тебе совсем другой вопрос. Я сейчас уйду, а ты проснись и выглянь в окошко. Да ничего не бойся, поскольку я с тобой.
И повернулся к двери.
– Господи, да ты бы погрелся, печка-то теплая еще!
– Меня не печка греет, а хорошие дела, – донеслось до Анфисы, и тут она проснулась, не успев даже договорить эти господни слова. Не то дослушать, не то договорить – спросонок разве поймешь?