412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Разгон » Московские повести » Текст книги (страница 13)
Московские повести
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:52

Текст книги "Московские повести"


Автор книги: Лев Разгон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)

Ну хорошо, имя Лебедева достаточно известно, он член всяких там иностранных институтов, член Лондонского королевского общества, его охотно пригласят читать и в Высшем техническом и на Высших женских... Но читать лекции он не любит да и не умеет! Это не его дело, не его призвание... А лаборатория – лаборатории нет! Она останется здесь, в университете, если он его покинет...

Опять закололо... Где эти капли проклятые?.. Да, в сорок пять лет, с его здоровьем ему уже не подняться... Заново начинать все он не сумеет. В этом ему не следует обманываться. И они это знают, они это хорошо знают! Небось эта старая гадина, этот Тихомиров, сидел перед списком всех профессоров и подсчитывал, кто может уйти, а кто останется. Кто увяз плотно, кому не вытащить из этой липучки ни ног, ни крыльев... Про него они знают, что он увяз... Увяз в этих «предметах», которые оцениваются всего в тридцать тысяч и на которые он потратил двадцать лет жизни, все соки своего мозга, все свое здоровье...

И ради кого? Ради солидарности с малосимпатичным ему Мануйловым? Мануйлов – он тоже политик, кадет, кажется... Член Государственного совета от университетов. Связан с богатыми промышленниками. Он не пропадет никогда, нигде... Собственно говоря, в ректорате ему приятен только Михаил Александрович Мензбир. Но у них с него взятки гладки! Он уже заслуженный профессор, он не зависит ни от кого, его безупречная репутация знаменитого естествоиспытателя такова, что каждое учебное заведение почтет за честь, чтобы он у них читал. Тем более, что таких дивных лекторов в России не много...

И потом, это же и есть та политика, из-за которой он нещадно всегда ругает Гопиуса, которую он старается не допустить у себя в лаборатории! Климентий Аркадьевич – тот никогда не чурался политики, он и не скрывает, что солидарность профессуры с уволенными носит политический характер. Выступление профессуры, коллективная отставка – это есть акт протеста против Кассо, против министерства, против совета министров, против правительства Столыпина, против... Да-да, против!.. Против этого жалкого человечка в полковничьем мундире, против царя... Против всего строя, при котором можно цвет национальной интеллигенции, науки выгонять, как провинившихся мелких служащих... Конечно, это все чистая политика! Но он, Лебедев, всегда же говорил, что наука настолько выше политики, что для него нет вопроса о выборе!..

А сейчас?..

Все подсчитал? Кажется, все. Что же можно противопоставить этому длинному ряду совершенно железных аргументов? Ну, что?!

...Совесть. Гм... Какое странное неопределенное понятие. И совершенно непреодолимое! Отступиться от совести... Как это говорят в народе: «Потерять совесть»... Что же теряется вместе с совестью? Достоинство. Человеческое достоинство. Если он останется, то он поступится своей совестью, которая ему предписывает быть на стороне жертвы, а не палача. Он себя поставит в положение человека, молчаливо согласного с палачом. Почему с палачом? Ну не с палачом, так со скотиной, мерзавцем, гадиной, нечеловеком! Вот с кем он останется!..

На коленях останется! В лакеях. Как Лейст, как Лахтин, как Комаровский... И что ему вся наука, если он себя будет постоянно, ежедневно и ежечасно ощущать безнравственным человеком!..

И вдруг Лебедев вспомнил задымленный, пьяный ресторан «Эрмитаж», площадку перед банкетным залом, растрепанного, захмелевшего Гопиуса и свой разговор с ним... И как Гопиус посмотрел на него внезапно протрезвевшими и ясными глазами и спросил, что он, Лебедев, будет делать, если ему придется выбирать между наукой и порядочностью?.. Как он тогда вызверился на нахального и нетрезвого ассистента! И вот всего немногим более двух недель прошло, а этот выбор перед ним встал. Встал! И вправду, именно политика поставила этот выбор. На одной стороне его безмерно любимая наука. Но если выбрать ее, то останешься на весь остаток жизни униженным, оплеванным, в лагере подонков и холуев... А на другой стороне – политика, которая ему чужда и неинтересна. Но за ней порядочность, человеческое достоинство... Ты лишился всего, но ты не стоишь на коленях, ты стоишь во весь рост, в лицо тебе не воняет тухлятиной лакейской, а дует свежий ветер свободы и достоинства...

– Подожди, Валя, не трогай меня... Извини, но мне необходимо побыть одному. А есть я все равно не хочу. Да и не могу. Капли? Капли я выпил, видишь... А сейчас мне ничего не надо. Надо еще разобраться...

А чего еще разбираться! Все уже подсчитано. Взвешено и подсчитано. Нельзя, оказывается, отделять науку от человека, от всего человеческого... Он всегда думал об этом не как экспериментатор, а как теоретик. Всегда об этом говорил своим ученикам, спорил еще с кем-то. Никогда не думал, что ему придется проверять эту теорию экспериментом. На себе. Тем, что называется жестким экспериментом. Окончательным, решающим.

Неужели ему придется расстаться с наукой? Доживать оставшееся время лектором, литератором... Стиснув зубы, будет читать лекцию – наверное, куда-нибудь да пригласят... Писать иногда. Не о своих работах, а о других. Господи, как невкусно!..

Ну, что я как Христос в Гефсиманском саду!.. Никогда никто меня не знал вот таким – рефлексирующим, копающимся в своих сомнениях, раздираемым противоречиями. Всегда был ясен, практичен, деловит. Таким и останусь. Хотя бы в памяти меня знавших...

Итак, выберем для сего торжественного случая подходящий лист бумаги. Все же останется в архиве... Ну‑с...

«Его превосходительству, попечителю Московского учебного округа от ординарного профессора Московского императорского университета Петра Николаевича Лебедева.

Считая себя целиком солидарным с избранным всеми Профессорами императорского университета, а следовательно и мною, ректоратом, не могу согласиться с приказом управляющего министерством народного просвещения об увольнении г.г. Мануйлова, Мензбира и Минакова от должностей Профессоров университета, чьи обязанности они выполняли честью. В этих условиях не считаю возможным продолжать службу в университете и покорнейше о отчислить меня из состава профессуры университета...

Вот так... А теперь дату. Уже и другой день давно настал. Стало быть, 3 февраля 1911 года. Точка. Можно это положить в стол и все же попытаться заснуть..


ЗАКРЫТ КАССО

К завтраку он вышел веселым, бодрым, чуть ли не хохочущим. Валентина Александровна, вспомнив, какую ночь провел Лебедев, не могла сразу понять, что же с ним происходит, что он надумал, отчего это у него такое превосходное настроение? Кажется, не с чего!.. Утром пришел брат и рассказал все, что произошло вчера на совете. Он был убежден, что из поездки делегации в Петербург ничего не выйдет, что Кассо принял решение – да и не принял решение, а получил приказ свыше – о разгроме Московского университета. На вопрос сестры Эйхенвальд пожал плечами и сказал, что сам он, не дожидаясь дальнейших событий, написал заявление об отставке. И, отвечая на вопросительный взгляд, ответил, что он с Петей об этом не говорил. Его положение намного отличается от положения других профессоров. Но в характере Петиного решения нет, конечно, никаких сомнений. И Вале следует быть готовой ко многим изменениям в жизни. Конечно, профессор Лебедев всегда себе заработает на жизнь, не так уж много в мире есть физиков с таким именем, но испытаний впереди будет много... Начать, очевидно, придется с поисков новой квартиры, эту, университетскую, придется оставить.

Начиная с раннего утра, непрерывно звонил телефон; хорошо хоть, что он в передней, звонки не доходят до спальни. Звонил Петр Петрович, звонили Вильберг, молодой Тимирязев, Гопиус – всем отвечали, что Петр Николаевич поздно лег, плохо себя чувствует и когда встанет, не знают. И позвонил сам Николай Алексеевич Умов, спросил, как себя чувствует Петр Николаевич, просил ему протелефонировать, когда встанет...

Давно с таким аппетитом не завтракал! Выпил чашку своего, «лебедевского», чая со свежим калачом от Филиппова. Как бы отвечая на незаданный вопрос друга, расхохотался и сказал, что нет, от таких калачей он никуда и никогда не способен уехать... И Вале сказал, что спал превосходно, чувствует себя отлично – прямо хоть, как двадцать пять лет назад, с утра отправляться на каток!.. А что? Хорошо с утра на каток! На катке пусто, нет этих барышень с кавалерами, не мешают финские сани с дамочками, лишь несколько упорных спортсменов тренируются. Вот так с утра погоняешь на фантастической быстроте, разогреешься – сам черт тебе не брат! И хватит сил на все! Даже с подлецом попечителем разговаривать...

– Умов звонил? Сейчас пойду протелефонирую старику. Ах, и чудесный же старик!..

– Николай Алексеевич, доброе утро!.. Не доброе?.. Ну, это как для кого! Кассо с Тихомировым да вся эта шайка – они небось считают, что утро великолепное... Николай Алексеевич! Я не думал, что может быть иначе, но это так не укладывается в голове: Московский университет без Умова! Ведь, кажется, полвека вы провели в нем? Ну что ж тогда говорить о Лебедеве! Я мальчишка по сравнению с вами! И мой уход звучит несколько иначе.

Да, конечно, я им оставлю эту лабораторию, пусть делают что хотят... Да, спасибо, Николай Алексеевич, за сочувствие. Гёте говорил, что ужасен тот, кому уж терять нечего... Так что мы в лучшем положении: нам есть что терять... Ага! Страшен гром, говорите, да милостив бог... Ну что ж, и в этом есть свой резон. А Вернадский это вам сам говорил? И Алексинский, и Петрушевич, и Шершеневич!.. А Александр Александрович у меня тут сидит, попивает кофей. Да, он вчера уже написал заявление об отставке... чтобы университет не отвлекал от его девичьего монастыря...

А что вы думаете? Такой можно было бы создать университет, что остатки Московского показались бы церковноприходской школой! Осталась бы эта компания Комаровских да Лейстов – пусть лижут задницу Тихомирову и Кассо!.. Нет, дамы далеко, они меня не слышат... Только ведь не дадут, Николай Алексеевич! Не дадут!.. Спасибо, дорогой Николай Алексеевич! Меня бесконечно тронули ваши слова... На миру и смерть красна! А особливо, если в этом миру есть вы!.. Ну, если позовут на совет, пойдем... Люди мы пока еще казенные, дисциплинированные. Пока писарь не подпишет, все еще ходим в солдатах!.. До свидания, дорогой Николай Алексеевич!..

Вернулся в столовую, протянул жене чашку.

– Пожалуйста, Валечка, еще одну... Саша, слышал мой разговор со стариком?

– А как же! Значит, и Алексинский, и Петрушевский, и Шершеневич уже решили подавать?

– Да, они еще вчера, после совета, решили не оставаться в этой конюшне. А ты слыхал, как я про тебя сказал Николаю Алексеевичу? «Вчера еще написал заявление об отставке». Правду я сказал старику?

– Конечно, правду. А что мне тебе рассказывать? Ты и так знаешь, что я думаю, что я собираюсь делать... А у тебя уже прошение в столе лежит? Правильно?

– Правильно, правильно, Саша! Можем с тобой выступать в «Гранд-Электро» – сеанс отгадывания мыслей! Только у нас! Спешите видеть!

– То-то мы с тобой так резвимся!.. Как будто в реальном объявили неожиданные каникулы... И чувство свободы такое!! Не надо уроки делать, можно с самого утра на каток или же гулять на Пречистенку, мимо института кавалерственной дамы Чертовой!..

Валентина Александровна поспешила на очередной телефонный звонок.

– Петя! Это звонит Петр Петрович... Спрашивает, как ты и можно ли с тобой поговорить...

– Попроси его, Валюша, ко мне зайти. Хоть сейчас, хоть к обеду. Как ему удобнее...

Лазарева проводил в кабинет, усадил в кресло, спросил, не подать ли ему сюда, в кабинет, чаю. Или кофе?..

– Вы меня, Петр Николаевич, уже принимаете, как человека постороннего, как гостя со стороны, так что могу не спрашивать о вашем решении... Восхищен мужеством, с каким вы через все это проходите. Честно говоря, думал, что застану вас в более тяжком состоянии... По дороге сюда встретил Сергея Алексеевича Чаплыгина. Он мне сказал, что подает в отставку, так, как бы между прочим... Да у него это так и есть: университет для него «между прочим»... Он же не лишается лаборатории, как вы.

– Что вы это все – вы да вы!.. А вы? Или, может быть, решили не так, как я?.. Боже упаси, чтобы я вам подсказывал линию поведения!.. Это дело совести каждого! Тем более, что ваше положение более сложное, чем мое. Я у физики законное дитя, вы – незаконное дитя физики и медицины...

– Правильно. И уже это одно предрешает мой уход из университета. Я не знаю, кто может быть вашим преемником в лаборатории, я никого не вижу из московских физиков, но твердо уверен в том, что мне там нечего делать. Это только Лебедев себе мог позволить физике вторгнуться туда, куда ей всегда вход был воспрещен... Ни у кого другого я не мог бы работать. Да и не собираюсь. Собираюсь с вами и дальше работать, Петр Николаевич.

– Это где же?

– А!.. Лебедева, как некогда Ломоносова, нельзя отставить от университета... Где он будет, там будет и университет.

– Да будет вам, Петр Петрович!.. Что вы это говорите обо мне в выражениях таких, будто некролог мой пишете!.. Расскажите лучше, что происходит в Московском императорском университете? Вы там сегодня были?

– А как же! Был. Кладбищенская тишина. Не видно ни студентов, ни профессоров. Проходил мимо одной аудитории, слышал сквозь дверь козлиный голос Лейста. Спросил у служителя. Оказывается, он читает перед пятью студентами... А надрывается!.. Старается, чтобы все его слышали...

– Ну, еще бы! Настало его время. Его да его сиятельства графа Комаровского. Эти сейчас расцветут. Как чертополох и бурьян на пустыре... Ну, а как там наши?

– В подвале видел только Евгения Александровича. Удивился, что он там: вертится между приборами, пишет что-то... Спросил у него, чем вызвано такое усердие в такое время? Без тени улыбки ответил, что готовит лабораторию к сдаче. Даже не спросил меня о вашем решении, Петр Николаевич! Спокоен, напевает что-то... Как будто он все это заранее знал и ничем не удивлен.

– Так оно и есть. Гопиус все знал заранее. Даже предупреждал некоторых наивных людей... Все-таки удивительный человек! Я его всегда пилю, ругаю за недостаточную активность в науке, а сам любуюсь его огромной внутренней свободой, потрясающим чувством собственного достоинства... Казалось бы, целиком зависит от университета: работает только у нас, живет тут же, в казенной квартире. Какие-то у него сложные семейные обстоятельства: вторая семья, двое или трое детей... При его репутации, ненависти к нему начальства никуда на казенную службу не примут, а к промышленникам он питает не меньшее отвращение... И вот при этаком положении абсолютная независимость суждений, поведения... Согласитесь, Петр Петрович, не часто такое встретишь в наше время!

– Знаете, что он делает, Петр Николаевич? Откладывает в сторону приборы, которые еще не внесены в реестр, в опись оборудования. Спрашиваю: зачем? Отвечает: для того, чтобы забрать. По-моему, он и некоторые ваши приборы, уже записанные в инвентарь, собирается сделать хапен зи гевезен...

– Каким же это образом? А главное, зачем? Куда он собирается это все забирать? Смешно! Ко мне на квартиру, что ли? В домашний, так сказать, музей?

– Ну, как это он сделает, его учить не нужно. Он может вместо прибора для измерения давления света подставить шведский примус. Университетские чиновники не отличат один от другого. А что надо забирать из лаборатории все, что плохо лежит, в этом я с ним совершенно согласен! Мы с ним не сговаривались, а думаем совершенно одинаково. Где будет Петр Николаевич Лебедев, там будет и лаборатория, там будут и его ученики! Не знаю, не представляю еще себе, как все это будет происходить, но уверен, что так и будет!

– Люблю оптимистов! Но все равно спасибо за добрые и лестные слова, Петр Петрович. Мы с вами свои люди, не нуждаемся ни в комплиментах, ни в утешении... Подождем, подождем, посмотрим, как дальше будут развиваться события...

А события развивались быстро. В московских газетах ежедневно печатались списки профессоров и приват-доцентов, подавших в отставку... С удивлением и каким-то страхом следили в России, как быстро, как мгновенно разваливается старейший русский университет. Уходили все, кто составлял гордость русской науки, ее настоящее и будущее. Ушли Умов и Вернадский, Чаплыгин и Цингер, Кольцов и Сакулин, Виноградов и Сербский, Тимирязев и Кончаловский, Цераский и Зелинский, Жуковский и Худяков... Уходили со всех факультетов, почти с каждой кафедры. Дрогнули такие, казалось бы, консервативные факультеты, как юридический, медицинский...

На противоположной стороне узкой Моховой стояли любопытствующие и глядели на знаменитое, столь знакомое всем здание университета. Оно стояло одинокое, почти вымершее. У ворот и в подъездах чернели полицейские шинели. Юркие субчики с отсутствующим выражением на лицах слонялись вдоль университетской ограды. Когда кто-нибудь из прохожих останавливался у ворот, они подходили и шипящим шепотом говорили: «Проходите, проходите, господин, не задерживайтесь...»

Внутри университета были пустынны огромные коридоры. Несколько студентов слонялись по ним, провожаемые внимательными взорами полицейских, стоящих у дверей тех редких аудиторий, где читались лекции. Но после того, как студенты, собравшись кучкой у дверей аудитории, встретили свистками выходящего Лейста, исчезли из университета и эти немногие... Но Эрнст Карлович Лейст, ах, Лейст – он не сдавался, нет! Каждый день, провожаемый двумя полицейскими, он быстро проходил по коридору от профессорской до Большой аудитории, выделенной для лекций профессора метеорологии. Навстречу Лейсту дружно подымалась вся аудитория. В этой сплоченности, впрочем, ничего удивительного и не было, так как аудитория состояла всего из одного студента. Лейст подымался на кафедру, оправлял сюртук, нервно потирал мокрые руки и решительно начинал: «Милостивые государи!..» Два часа городовые скучно переминались у дверей аудитории. Пост был спокойный, но уж очень скучный, тоскливый какой-то... Через два часа выходил профессор, застоявшиеся городовые весело провожали его назад в профессорскую. После этого осторожно открывалась дверь аудитории, оттуда выглядывал тот студент, которому – единственному! – доставалась вся эрудиция Лейста. В коридоре никого не было, и усердный студент быстро исчезал в университетских недрах, чтобы завтра оттуда вынырнуть и занять свое место в этой же аудитории. О таинственном поклоннике лейстовских лекций по университету ходили легенды. Одни утверждали, что студенческого у него только тужурка, а штаны, штаны – они с полицейским кантом... Другие исследователи стояли на том, что студент настоящий, но соблазненный немалой платой, получаемой от профессора за свое усердие. Впрочем, вариант этот был отвергнут, так как скупость профессора метеорологии была общеизвестна, а получать вспомоществование от ректората он не мог, ибо создать этот ректорат пока еще не удавалось...

На заседание университетского совета 4 февраля старое руководство не пришло. Стало известно, что попечитель предложил должность ректора профессору Зернову, но тот отказался, даже не пришел на заседание. По поручению попечителя заседание вел профессор граф Комаровский. Ему трудно было изображать из себя опытного политического деятеля, этакого хладнокровного спикера, успокаивающего парламентскую стихию. Уже стало известно, что делегацию, уехавшую в Петербург, Кассо отказался принять. Комаровский тихо, как бы про себя, прочитал полученный высочайший указ об увольнении профессоров Мануйлова, Мензбира и Минакова. Прочитав, он умоляюще посмотрел на почтенных профессоров: может быть, хватит, господа профессора? Для поддержания своей благородной репутации сделали всё: обратились во все инстанции, чуть ли не до монарха дошли. Ничего не вышло, ну и хватит...

Но бо́льшая часть господ профессоров вела себя так, как будто они были не профессорами, а студентами... Не только Климентий Аркадьевич Тимирязев, чья репутация в глазах начальства была уже давно безнадежно испорчена, но даже такие спокойные и благонамеренные люди, как знаменитый хирург Рейн, – даже они кричали с места дерзкие и непозволительные слова, просто как студенты на сходке!.. Спикера из графа Комаровского не получилось, он еле отбивался от ораторов, которые совсем не парламентски, крайне непочтительно, говорили о высоких университетских начальниках.

Так ничего и не решив, поздно за полночь профессора расходились и разъезжались по домам. Парные выезды, помесячно нанимаемые лихачи, обыкновенные ваньки выезжали из университетского двора на Большую Никитскую.

Лебедев с Зелинским вышли на улицу и свернули в Долгоруковский переулок. Лебедев был молчалив, от вчерашнего оживления в нем ничего не осталось; на заседании он не проронил ни одного слова, хотя в его сторону Комаровский смотрел с наибольшим страхом – так хорошо была известна всем несдержанность, ну просто недопустимая грубость профессора Лебедева!.. Лебедев и на улице так же угрюмо и затаенно молчал. Они шли с Зелинским, оба высокие, статные... Как будто по команде, они вдруг остановились и обернулись назад...

– Как все-таки странно, Петр Николаевич, – задумчиво и неторопливо сказал Зелинский, – мы ведь с вами не воспитанники Московского университета. Вы – Страсбургского, я – Новороссийского... Но как хотелось мне, да и, наверное, вам, работать в университете, открытом Ломоносовым. И добились своего... Я прослужил в нем восемнадцать лет! Да и Вы, помнится мне, не меньше... Могли ли мы думать, что так мы с вами будем уходить из него?.. Отдает ли себе отчет начальство, что идет ликвидация Московского университета?...

– Отдает! Понимает!.. Мне, Николай Дмитриевич, что жалко? Что эта сволочь, эта скотина Кассо останется в истории! И хоть не будет на этом здании такой мраморной доски с надписью: «Открыт Ломоносовым в 1755 году, закрыт Кассо в 1911 году», но перед глазами каждого в будущем фамилия этой гадины будет стоять рядом с именем Ломоносова. Открыт Ломоносовым, закрыт Кассо... Герострат же не сомневался в характере славы, которой он добивался, поджигая храм в Эфесе! Абы какая, а все же слава!.. Вот и фамилия Кассо сохранится в истории российского просвещения. Открыт Ломоносовым, закрыт Кассо...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю